Он ничего не слышал и вдруг увидел совсем рядом ноги. Очень медленно он распрямился, держа прутик, как копье. Это оказался кто-то чужой. Вильям обернулся за поддержкой к няне Фосет, которая сидела на садовой скамеечке со своим знакомым. Они на него не смотрели.
— Хорошо, — сказал чужой. — Как хорошо. — Глаза у него глядели остро, но пусто, и у него была большущая голова. Вильям попятился. — Могу тебе еще дать. Могу тебе много-много дать, — и вдруг рука вытянулась из-под плаща, и на ладони лежало не то семь, не то восемь желудечков, больших, блестящих. Хочешь, все бери.
— Спасибо. У меня свой есть. — Вильям боялся, что не совсем вежливо ответил. Его тронуло великодушное предложенье, но было неудобно и хотелось, чтоб тот поскорей ушел. Он опять взглянул ему на ладонь, и желудечков как не бывало. И сама рука тоже скрылась в кармане плаща, так что Вильям даже засомневался, видел он эти желудечки или нет, а незнакомец улыбался. Твердый воротничок рубашки сверкал, как снег.
— Как тебя зовут?
— Вильям.
— Вот это хорошо. Вот это мне нравится.
Ветер врубился в деревья, растревожил сухую листву, с грохотом скинул вниз мертвую ветку. Ни с того ни с сего незнакомец повернулся и пошел прочь, скользя меж серых стволов, пока не исчез так же внезапно, как исчезли желудечки. Вильям стоял и соображал, как тот вообще появился. Свою находку он сунул в карман и покрепче зажал в руке.
«Ах, уж эти мне мужчины, — так говорила няня Фосет, — от них вечно жди подвоха, им веры нет».
Ему стало обидно и горько, что она бросила его тут с каким-то чужим, который чуть не подарил ему желуди, а сама преспокойно разговаривает со своим знакомым.
По дороге домой он спросил, увидят ли они его снова.
— Может, да, а может, нет. И все тебе надо знать, ах, какой любопытный.
Они шли быстро, все уже уходили из сада, уходили по бетонным скатам, к чаю, было чересчур холодно, потому и не падал снег, так она ему объяснила, и он совсем запыхался, поспевая за ней.
— Увидим — не увидим, мало ли. А может, мы увидим его еще в одном местечке.
— Где? В каком?
Ответа не последовало.
— А он на работу не ходит?
Няня Фосет вскинулась:
— Конечно, ходит, все порядочные люди на работу ходят. За кого это ты меня принимаешь? Ну неужели я стану якшаться с бездельником, лоботрясом?
— Нет, — сказал Вильям.
— Может, мы еще увидим его на работе… Да, увидим, и ты не пожалеешь!
— А что он делает?
— Ну! Тебе ни за что не угадать! — Няня Фосет схватила его за руку, и они перешли дорогу у Кенсингтон-Гор. — Ты про такое и не слыхал, ты прямо не представляешь!
— Ой, ну скажи. Скажи!
— Сам узнаешь. Имей терпенье.
Лицо у нее раскраснелось на ветру. Он не решался спросить, чем ее знакомый не такой, как все, что в нем такого особенного, как ему удалось избежать общего для всех мужчин приговора. С виду-то он как все. Но, может, еще удастся выведать у него, в чем тут хитрость, если они еще увидятся, надо будет посмотреть, послушать и разгадать причину снисхожденья няни Фосет.
Чай ему дали в жемчужно-серой гостиной, с абрикосовым датским пирожным, которое принесла бабушка с Кэдоган-сквера.
— Сегодня в парк не идем, идем в другое место, это будет сюрприз.
На него надели лучшие брюки и белую рубашку. Мама ушла.
— Только, чур, ни гу-гу, — сказала няня Фосет. Он не знал, что это будет, боялся спрашивать.
Они остановились возле гостиницы. Няня Фосет нагнулась к нему.
— Тебе будет весело, — сказала она и подержала его за руку, чтоб до него лучше дошло. — Только не капризничай. Делай, что тебе скажет мой знакомый, и помни, что тебе повезло!
Он поднял на нее глаза, готовый ко всему. Няня Фосет расхохоталась.
— Опять глаза на мокром месте! — сказала она. — Горе ты мое. Мы на праздник идем, понял?
Они поднялись по широким белым мраморным ступеням гостиницы, вошли через крутящуюся дверь, и внутри было полутемно, мягко светились лампы, и ковры на полу были розовые. Няня Фосет крепко держала его за руку. Только через несколько минут появился ее знакомый. Выглядел он еще чудней, чем раньше, с зализанными волосами, в жилетке, будто он только что работал на лесах или его только что разбудили. Вильям подумал, что он, может, живет в гостинице, а может, и нет. Он состроил рожу, все лицо собрал к носу, а потом оно снова распустилось, опало, как кучка золы. Он ласково поглядел на няню Фосет.
— Ну, — сказал он. — Все готово, в порядке.
— Не хватало, чтоб не в порядке было, — сказала няня Фосет.
Он от смеха взвыл по-ослиному и показал все свои длинные зубы.
— Мы-то небось черным ходом не пошли, — сказала няня Фосет.
Нянин знакомый вытянул руку, ущипнул Вильяма за щеку и стал приплясывать на цыпочках.
Потом он сказал:
— Время поджимает, пора действовать, пристроить этого и так далее. Ну… — и он подмигнул.
— Иди, — няня Фосет подтолкнула Вильяма в спину. — И веди себя хорошо, я буду тут, а потом тебя заберу, понял?
Нянин знакомый помахал рукой, показал на пустой холл, где стояли кресла, зеленые с золотом.
— Можно уютно посидеть, — сказал он, — чайку попить. Как? Ну, пошли наверх. Я скоро спущусь.
Он взял Вильяма за руку.
Он-то думал, что наверху все двери ведут только в номера, но когда они свернули направо, там оказались бежевые колонны и огромные фикусы, зеркала в золотых рамах, и они прошли в другой холл.
— Ну, сейчас развлечемся? — спросил знакомый.
Вильям насупился.
— Да ты и разговаривать не умеешь? Язычок проглотил?
Он ужасно на него покосился, и резиновое лицо сжалось, покраснело, а потом его вспорола усмешка и все опять переменилось. Вильям подумал: интересно, когда он спит, лицо у него меняется или нет?
— А куда мы идем?
Они остановились. Знакомый легонько похлопал его по спине.
— В гости. На праздник. Ясно?
— А-а. К вам в гости?
— Нет.
Впереди, выпустив шум голосов, распахнулась дверь.
— От тебя ничего не требуется, только глупостей не болтай, веди себя хорошо, играйся.
Больше он ничего ему не объяснил.
На рождество он ходил на четыре праздника, только не в гостиницу, и каждый раз он мучился и молился, чтоб больше не было праздников. И вот из-за спины няниного знакомого он заглянул в зал, и там толпились чужие дети, в лентах, тюле и бархате, в белых рубашках, клетчатых галстучках, и ему свело живот от страха. Мало ли зачем его сюда привели.
— О, вот это хорошо, просто чудесно! — сказала женщина в лиловом, наклоняясь над ним. — Просто прекрасно! Мы тебя ждали. — И она повернулась к другой, рядом. — Ребенок нашего затейника! — сказала она, и обе засмеялись, а потом стали смотреть, кому бы его поручить. — Его зовут Вильям, — сказала она.
Он-то думал, что на праздниках всегда встречаешь одних и тех же людей: кузину Софи, двойняшек Крессетов и толстого Майкла, а тут он никого не знал и стеснялся и не мог с ними играть.
— Нам велели тебя не обижать, — сказал один мальчик.
Вильям стоял, думал про то, как няня Фосет и знакомый где-то в самом низу застланной ковром лестницы пьют в пустом холле чай.
Потом праздник оказался как праздник, все было как всегда, те же ужасы, жутко невкусный чай и бисквиты в вощеных коробочках, большие девчонки постарше, которые вечно пялят на человека глаза. Были игры, в которых он проигрывал, были танцы, для которых он не захватил лакированных туфелек. Женщина в лиловом хохотала, хлопала в ладоши, меняла пластинки, а время от времени она брала его за руку и подводила к остальным:
— Не забывайте этого малыша, не обижайте Вильяма, слышите?
А потом вдруг официант задернул занавески и все очутились рядом на ковре и повизгивали от нетерпенья. Заиграла музыка. Господи, сделай так, чтоб это был не волшебник, только не волшебник и не Панч и Джуди, и Вильям крепко-крепко сжал кулаки и чуть не до крови всадил в ладошки ногти. Но это был не волшебник, а что-то, чего он никогда не видел и еще хуже.
Часть зала впереди осветили, как сцену, и там поставили высокий стул. И вот из тьмы с грохотом вышел кто-то. От плеч книзу он был человек, закутанный в полотно, и полотно колыхалось, как на лошадях, которых показывают в театре. Только он стоял всего на двух ногах, и ноги были в три раза, в десять раз длиннее человеческих и не гнулись. А на плечах сидела огромная голова, не человечья голова, а слоновья, и кивала, и моталась, и кланялась под музыку, и махала отвратительным хоботом.
Вильям жмурился, он хотел, чтоб это поскорее кончилось, чтоб снова раздвинули занавески и в окна хлынул обыкновенный зимний свет. Но музыка продолжалась, а когда кончилась, Человек-слон заговорил и запел низким, искореженным, гулким голосом, и голос гудел в громадной голове. Вильям открыл глаза, он не хотел, но он не мог себя пересилить, не мог оторвать глаз от светлого квадрата и качающегося слона. Тот плясал, неуклюже ставил огромные ноги, хлопал в ладоши и кивал головой. Потом вытащил откуда-то яркое чучело попугая, посадил на плечо, и попугай стал тоже шутить жутким, скрипучим голосом. Потом опять заиграла музыка.
— Ну, ребята, давайте все вместе спляшем. Как? Хотите?
— Хотим! — все закричали хором. — Хотим!
И захлопали в ладоши и запрыгали.
— А кто хочет ко мне на плечи сесть? А я его подыму аж до неба! Как? Кто хочет?
— Я! — все завизжали. — Я! Я!
И бросились к нему, и захохотали, и стали хватать его за ноги.
Пластинка заиграла конгу, и Человек-слон пустился в пляс по залу, а все за ним цепочкой, и одного за другим он поднимал высоко-высоко, к себе на огромные плечи, и они блаженно раскачивались, и доставали руками до потолка, и качали люстру. Вильям забился в темный уголок и молился, чтоб его не заметили, но вот цепочка дошла до него, его заметили, женщина в лиловом заквохтала, взяла его за руку, поставила в ряд, так что ему пришлось скакать сперва на одной ноге, а после на другой — под музыку. А потом вдруг его настиг Человек-слон и поднял, вмял пальцы ему в бока, он не мог ни кричать, ни плакать, ни вырваться, он еле дышал и дрыгался без толку под самым бежевым потолком, а внизу, далеко, были задранные хохочущие лица, и оттуда летела музыка. В прорези слоновьей морды он увидел глаза, они блестели, как огоньки внутри тыквы, и у него закружилась голова, ему стало невмоготу.
Потом не сразу включили свет, и он выскользнул за дверь, никто его не заметил.
В коридорах стояла тишина, все заперто, тайно. Музыка затихала, а он бежал и вот добежал до лестницы и взлетел по ней, не оглядываясь. Тут коридоры стали уже, а ковры были темно-серые и пушистые, он ступал теперь бесшумно. За дверьми будто не было никого.
Когда Человек-слон схватил его и поднял, он думал, что умрет со страху, но вот не умер. И все запомнил, он все еще слушал музыку, и крики грохотали в ушах. Он подошел к длинному зеркалу в конце коридора и сам испугался, до того вытянутое и белое было у него лицо. А вдруг Человек-слон за ним гонится, а вдруг тут еще другие есть? Он бегом припустил обратно, к лестнице, вниз, а внизу он услышал голоса и испугался, что сейчас с ним расправится Человек-слон, или официанты накажут, или горничные, или женщина в лиловом. Сам не свой от ужаса, он толкнул серую дверь. Только бы переждать голоса и шаги, а там он побежит в холл, где няня Фосет пьет чай со своим знакомым, и все будет хорошо.
Вот те на!
Он оглянулся. Оказалось, это номер, спальня, и задернуты шторы, и на длинном туалетном столике горит лампа, а в зеркале он увидел, как Человек-слон поднял обе руки к голове. Он застыл, он в ужасе глядел в зеркало и смотрел, как руки поднимают, поднимают голову, а потом опускают, и вот голова очутилась на коленях у бывшего Человека-слона.
— Ну, Вильям, как на празднике погулял? — спросил знакомый няни Фосет и скорчил уморительную, злую, веселую рожу, а сам весь затрясся от смеха. На стуле Вильям увидел нянин темно-синий плащ, и шляпку, и сумку. — Ну, гульнули, поплясали! Эх! — сказал нянин знакомый. — Чтоб мне лопнуть! — Лицо у него собралось печальными складками, и он сделал вид, что плачет: — Бедный старый слон!
Вильям видел по отдельности два лица, человеческое и слоновье — у человека на коленях — и их отражения в зеркале. Его окружили страшные лица. Он всхлипнул, закрыл ладошкой глаза и потянулся к дверной ручке. Дверь не поддавалась, и что-то оттолкнуло его, и появилась няня Фосет, она поправляла юбку, и она его затолкала в номер, а ее знакомый — Человек-слон хохотал так, что слезы текли по щекам. В коридоре были чужие голоса, все расходились с праздника.
— Ты подарок забыл, — сказала няня Фосет.
Шел дождь, и гостиница была далеко от дома, так что поехали на автобусе.
— Ты бы в жизни не догадался, ей-богу, ни за что, — сказала няня Фосет и покраснела от удовольствия. — Он раньше в цирке выступал, мой знакомый, он первоклассный затейник.
Фары машин летели по Пикадилли шеренгой, будто это армия прорывалась сквозь дождь.
— Тебе прямо повезло, ей-богу, тебе любой позавидует, это уж точно. Так дуриком на праздник попасть! Надо же!
Он сообразил, что так и не понял, в честь кого из детей устроили праздник.
— Чего это ты тихий такой? — И она дернула его за руку, они огибали сквер. — Объелся, что ли? Смотри у меня!
Он думал про то, какие сны приснятся ему ночью.
— Только, чур, ни гу-гу, — сказала няня Фосет, поворачивая ключ в замке. Значит, нельзя рассказывать про ее знакомого и про праздник.
Он проснулся в темноте, и оказалось, что на матрасе и в простенке за кроватью полно рвоты.
— В другой раз удержишься, — говорила няня Фосет, сдирая с него пижаму. Волосы у нее были заплетены в смешные косички. — Глаза завидущие, руки загребущие. В другой раз удержишься, ишь обрадовал.
Он смотрел ей в лицо и не смел спросить про «другой раз».
— Какой он симпатичный, — говорила она, проворно обтирая ему лицо холодной губкой. — Не то что разные всякие. Так что веди себя хорошо, не моргай, не хлопай ушами и всегда будешь на праздники ходить.
Он снова лежал в темноте, на чистых, тугих простынях, и он знал, что с того дня, как высушили Круглый Пруд, все совсем переменилось и уже не будет как раньше, и ему было страшно, он жалел о том времени, когда няня Фосет презирала всех мужчин.
Четки зеленые и красные
После обеда кюре все бродил, и только в пять он спустился по откосу к деревне и встретил Альбера Пиге. Давным-давно эти Пиге владели всей землей по раздолу от края до края. Кюре не забыл, как старик Пиге сиживал на пеньке у себя на задворках, клевал носом и пускал вниз по щетине тонкую слюнку. В ногах у него всегда лежал Ласкар — пес вроде волка, тощий, с подобранным животом и острой, как у борзой, мордой. Никто не смел его тронуть, один хозяин.
Но то пятьдесят лет назад, когда еще он только приехал сюда новоиспеченным священником. Тогда он исходил поля вдоль и поперек, его распирало волненье, тогда он знал еще, чему верит, зачем живет, тогда он был еще честолюбив и предан Богу. И много лет прихожане приглядывались к нему с опаской.
Старик Пиге помнил троих прежних кюре, любил про них рассказывать, их имена в приходской книге стали кюре Беньяку именами добрых знакомых, и, бродя по погосту, он задерживался по очереди у всех трех неброских надгробий.