Дмитрий Старицкий
ЕВРЕЙСКОЕ СЧАСТЬЕ ВОЕНЛЕТА ФРЕЙДСОНА
Посвящается:
Полковнику Борисову Дмитрию Сергеевичу (1908–1977) саперу-штурмовику, начавшему войну с первого ее дня комбатом на Ханко и закончившем ее начальником штаба 12-й Мелитопольской отдельной Краснознаменной орденов Суворова, Кутузова и Красной звезды штурмовой инженерно-саперной бригады РВГК в Будапеште 1945 г. Кавалеру ордена Ленина, двух орденов Красного Знамени, двух орденов Отечественной войны 1 степени, двух орденов Красной звезды, медалей ''За боевые заслуги'', ''За оборону Москвы'', ''За взятие Будапешта'' и креста Храбрых на поле боя (Польша).
Рядовой Борисовой (урожденной Рогожиной) Валентине Васильевне (1925–1994) начавшей войну 16-летней девчушкой приписав себе год добровольцем по комсомольскому набору в 1942 году в Сталинграде зенитчицей. Затем после ранения воевала снайпером в штурмовой группе и санинструктором в 12-й ОШИСБр РВГК, закончив войну в Будапеште 1945 г. Кавалеру ордена Отечественной войны 2 ст. и медалей ''За отвагу'', ''За оборону Сталинграда'', 'За взятие Будапешта''.
Их совместный боевой путь: штурм Мелитополя, форсирование Сиваша, строительство моста через Сиваш, штурм Джанкоя, штурм Сапун-горы и Севастополя, форсирование Днепра, Яссы, Болгария, Югославия, Венгрия, Польша.
Победителям, подарившим мне жизнь. В прямом смысле этого слова. В 1954 г.
И всему их поколению.
Это книга не о них, но она мой памятный долг им.
1.
Палата, в которую меня привели, ничем кроме высоты потолка не поражала. Палата как палата. Побелена. Масляной краской окрашена в веселенький персиковый цвет. Две лампочки под жестяными абажурами плоским конусом. Больничка как больничка. На шесть железных коек два окна и один стол с двумя гнутыми венскими стульями. У кроватей деревянные тумбочки. Вот и вся мебель.
Заняты три койки. Исключительно ампутантами, как успел заметить. Под рыжим одеялом верблюжьей шерсти заметно было, что у одного раненого объема в ногах не хватает. Второй был без руки. Третий без обеих ног под самый корень сидел на заправленной койке и терзал небольшой баян, пытаясь выдавить из него смутно знакомую мелодию.
— Вот ваша койка, — заявила мне сестра-хозяйка и для доходчивости постучала ладошкой по спинке. — Располагайтесь товарищ старший лейтенант. Отдыхайте. Белье я принесу. Курить только в особой курилке на первом этаже. Но вам как костыльнику можно и в туалете здесь на этом этаже. По коридору направо за сестринским постом. Ну, я пошла?
— Спасибо вам, няня, — обронил я, смущаясь.
— Хорошо, хоть бабушкой не назвал, — усмехнулась медичка и вышла из палаты, плотно закрыв за собой дверь.
Ей было далеко за сорок. Для меня совсем бабушка, если о сексе говорить. Никогда мне не нравились чрезмерно расплывшиеся бабы в возрасте. Интересно, а это я откуда знаю?
— Давай знакомиться, — безногий положил баян на койку рядом с собой. — Я Коля Раков. Лейтенант-танкист. Сгорел в танке под Ельцом седьмого декабря. Еле вытащили из люка. А ноги уже тю-тю… сжег вместе с бурками. Ах… какие бурки были. Белые. Генеральские. Как думаешь, что мне теперь делать без ног?
Вот так вот. Ни много ни мало, а судьбу ему напророчь. Хотел огрызнуться, что я ему не цыганка с базара, но решил, что не стоит сразу портить отношения с однопалатниками. Перевел в шутку. Переставил костыли, придвинулся ближе и пожал его крепкую шероховатую ладонь. Рабочую такую. Ну и выдал.
— Главное руки целы, — криво улыбнулся я, припомнив юную санитарку в морге. — Хоть подрочить сможешь без посторонней помощи.
Остальные раненые задорно засмеялись, смутив танкиста.
— Баян у него есть, — махнул рукой ближний ко мне следующий ранбольной, что без ноги на койке у окна, коротко стриженый усатый лет сорока мужик, жизнью по виду уже потрепанный. — Сколотит себе тележку на подшипниках и будет на базаре жалостные песни петь. Бабы у нас сердобольные… подадут. К тому же мужиков ражих богато сейчас повыбивает на войне. Не пропадет танкист — главный струмент у него не сгорел. Будем знакомы — я Иван Данилкин, кавалерист из корпуса Доватора, капитан, комэска[1] был. Мне вот действительно на деревяшке с конями несподручно будет. Вот и думай, как жизнь менять, коли, большая ее половина уже кавалерии отдана?
— Пойдешь ты, Иван Иваныч, на ипподром кассиром. Ставки принимать — вернул ему колкость танкист. — Всё ж при конях будешь…
— А я бы на месте Ивана пошел бы на ветврача учиться. Хорошая профессия. Не без гешефта, — заявил третий сосед, который без руки. — Мне проще. Главное рабочая правая рука осталась, — он победно озвученной рукой потряс над головой. Так, что хоть и на нестроевую определят, но в политорганах останусь до конца войны. Это точно! Я — Коган Александр, старший политрук.
— Скажешь тоже… учиться… Куда учиться, когда мне уже за сорок? — буркнул кавалерист. — Мне впору мемуары писать, как я с Дутовым рубался, Капеля от Волги отгонял, с чехословаками схлестывался и от Пилсудского вместе с Гаем[2] в Восточной Пруссии спасался. Как с басмачами гоняли друг дружку по Каракумам… Сопка наша — сопка ваша. И все сопки из песка — барханы называются. И песок там ветром спрессованный твердый как асфальт.
— Та ладно, — недобро усмехнулся танкист. — Тебе, Коган, все просто. Открыл рот, закрыл рот вот и держишь свое рабочее место в чистоте. Если по гамбургскому счету, то руки тебе вообще не нужны. Главное у тебя язык. А он у тя без костей.
Безрукий политрук на подколку никакого внимания не обратил. Видимо привык уже. Снова пристал ко мне.
— А ты кто у нас будешь такой красивый?
— Сам не знаю, — честно ответил я ему. — Очнулся сегодня в морге. Сказали — помер. Уже обмывали. А кто, что, чего… я даже имени своего не помню. Ничего не знаю. Сказали — лётчик. Попал сюда с контузией и сломанной ногой в конце ноября. А сегодня ночью помер. Так-то вот.
— Во, везунчик. На Новый год помереть — это умудриться надо. А звать-то тебя как? — Раков аж подпрыгнул на скрипнувшей койке. Забавно он подпрыгивал без ног на одной заднице.
— Сказали Ариэль Фрейдсон. Ариэль Львович. А так не помню ничего.
— Еврей? — моментально спросил Коган.
— Наверное, — пожал я плечами. — А что такое еврей?
Ответом мне был общий громкий хохот.
— Точно память потерял, — вытирал пальцами слезы политрук. Чернявый. Носатый. Карие глаза навыкате. Длинная шея с ярко выраженным кадыком. — Я вот еврей. И всегда об этом помню. Даже если забуду — напомнят. Но главное то, что я советский еврей. Советский человек.
— Вот вам братья-близнецы. Только разные отцы и матери тоже, но до чего похожи, — укатывался танкист.
— Ты что думаешь, что евреев блондинистых не бывает? — явно обиделся политрук.
Блондин это про меня. Я себя сегодня в зеркале видел. Блондин я чуть рыжеватый с серыми глазами. Больше на мещерского татарина из Касимова похож. Коган в обратку брюнет жгучий.
Тут сестра-хозяйка, стукнув дверью, внесла мне подушку, вафельное полотенце и постельное белье, зубной порошок в квадратной жестяной банке. Мятный. Зубную щетку, монументальную такую деревянную с натуральной щетиной. Обмылок духовитого мыла. Кажись, земляничного. По крайней мере — по запаху — похоже, но запах какой-то химический. Положила это на свободную тумбочку у окна. Уперла руки в боки. И выдала.
— Вы мне, архаровцы, Арика не обижайте. Он защитник наш — летчик-истребитель московского ПВО. Герой Советского Союза. Посмертно, между прочим. Восемь сбитых фрицев у него. Последнего таранил. Ночью. Сам не скажет, так как не помнит ничего с контузии-то.
— Это ты, брат, как Талалихин что ли? — округлил глаза танкист.
Пожал плечами и повернулся к сестре-хозяйке.
— Няня, так я что? Не в первый раз тут помираю? — натурально удивился я.
А в голове пронеслась мысль про какого-то Дункана МакЛауда. Кто такой? Почему не знаю?
— Нет, в первый, — няня утешительно погладила меня по плечу. — Тебя бабы какие-то вытащили из оврага в Крылатском, куда ты упал с неба. На санках до Рублевского шоссе на себе волокли. Потом на колхозной полуторке к нам доставили. Не ближний свет. Только госпиталь ВВС еще дальше — в Сокольниках. А мы ''Лефортовская главная военная гошпиталь'' еще Петром Великим выстроенная. Для сухопутных войск. Вот в полку тебя и потеряли, посчитали, что ты погиб при таране. Указ о твоем награждении напечатан в ''Красной Звезде'' в последних числах декабря. Так и напечатано было. Посмертно. Что видела, то и говорю. Доктор тогда шутил, что сто лет через свое геройство жить будешь. А ты в новогоднюю ночь возьми и помре. Праздник всем испортил, вредина. Пришли с ночным обходом, а ты уже холодный. Так вот, соколик. Наверное, действительно сто лет жить будешь. Ложись уже, ирой, — улыбнулась она мне по-доброму. — Натерпелся, небось, скакать с того света на этот и обратно.
— Новый год… А какой год настал? — спросил я, усаживаясь на стул.
— Тысяча девятьсот сорок второй новой эры, — откликнулся политрук. — Год двадцати пятилетия Великой Октябрьской революции. Первое января сегодня.
— Здравствуй, опа, Новый год, — мне это ровно ничего не говорило.
Сестра-хозяйка застелила мне койку, и я с удовольствием, пристроив к железной спинке костыли, разлегся. Подмышки от костылей уже горели. Надо будет ваты и бинта выцыганить у медсестер и обмотать деревяшки. Умягчить, так сказать, рабочую поверхность. Завтра у доктора спрошу, сколько мне еще на костылях шкандыбать осталось?
Тут отбой подоспел и непреклонная дежурная медсестра выключила в палате свет.
— Братва, я вот не понял… Здание здесь можно сказать огромное, а медиков мало, — задал я в темноту давно меня мучивший вопрос. — Да и раненых по коридорам ходит не густо.
Со стороны Данилкина потянуло сгоревшим табаком.
Политрук, поднял светомаскировку, стукнул о раму форточкой и прикурил от папиросы кавалериста. Затянулся и ответил.
— Так, тут такое дело, сокол ты наш беспамятный… Первый коммунистический красноармейский госпиталь в котором нас пользуют от тяжких ран полученных в борьбе с германским фашизмом и его прихвостнями находится в эвакуации с октября. Осталась только консервационная команда. Она вот нас и лечит. А основная врачебная деятельность тут пока такая — формировать фронтовые госпитали и экипажи санитарных поездов. Так, что из постоянного штата тут только бабки старые да школьницы, комсомолки-доброволки остались. Даже главный хирург в госпитале и тот без ног.
— Как это без ног? — удивился я. — Как же он тогда оперирует?
— Руками. У него табуретка специальная есть, высокая такая с хитрыми ручками. Хорошо оперирует. Тут в соседней палате парень лежал из пехоты. Ему все ноги шрапнелью посекло по самый… этот. Так доктор ему даже этот… детородный член восстановил. После выписки тот приходил нас проведать. Хвастал, что струмент у него рабочий не хуже чем был.
— И как же зовут такого кудесника? — мне стало интересно.
— Военврач первого ранга профессор Богораз, лауреат Сталинской премии первой степени. Я про него, про Николая Алексеевича, даже статью хотел в ''Красную звезду'' написать. Не разрешил. А зря… хороший был бы материал. Жизнеутверждающий, — сокрушился политрук.
— Скромный он, хоть и еврей, — съязвил танкист. — И не унывает никогда.
Но никто эту тему развивать не стал.
— Ты, летун, если курить хочешь, то двигай сюда, под форточку, — предложил кавалерист. — Дежурная сестра минимум полчаса тут маячить не будет. С пониманием баба.
Пришлось вставать на костыли, влезать в плоский кожаный тапок, который делали под девизом ''Ни шагу назад'' и придвинуться к койке кавалериста у их окна.
Мне протянули картонную пачку папирос.
- ''Пушки'' — прочитал я вслух надпись на пачке при неясном лунном свете.
— Ну, извини… — кашлянул дымом политрук. — ''Делегатских'' тут тебе или ''Дюбека'' не заготовили. Что в госпитальном пайке дали, то и курим. Рядовым бойцам вообще махорную крупку выдают.
Я вынул папиросу. Понюхал. Пахло неплохим табаком. Настоящим.
— Что тормозим? — спросил кавалерист, поднося к моему лицу огонек зажигалки.
— Не помню вот: курил я или нет, — я действительно этого не помнил. Но, по крайней мере, табачный дым меня не раздражал.
— Затянись и сразу поймешь, — резонно заметил танкист из своего затемнённого угла.
Прикурил. Затянулся. Нормально пошло. Горло не драло. Вкус у табака был приятный.
''Не то что…'' — пронеслось в голове… А что?… я вспомнить так и не смог.
Хватило папиросы на пять затяжек. Сразу как-то похорошело. Так что вроде я куряка. Точнее тело мое новое к табаку до меня приучено. А точно новое? Точно. Когда в зеркало гляделся сразу понял что отражается не моя морда. Не родная. Симпатичней, чем моя. Таких блондинов девушки любят. Росточку бы повыше… Читал где-то, что после того как в США женщинам дали избирательные права не стало ни одного президента ниже метра восьмидесяти.
— Всё. Покурили. Отбой по палате. Приказываю как старший по воинскому званию, — заявил кавалерист.
Потом приходила дежурная медсестра угощать нас жестяной уткой. Цилиндрической такой эмалированной синим в белую крапочку банкой, к которой приделали носик с раструбом. Политрук как ходячий сам сбегал в сортир, пока нас троих занимали специфическим обслуживанием. Было в этом действе что-то такое неприятное, неудобное, то, что стесняло и унижало мужскую самость. Но пожилая медичка, не включая в палате света, сделал все деловито и довольно быстро. По-матерински я бы сказал, нас обиходила.
Натянул я на нос колючее верблюжье одеяло и подбил итоги своего первого дня жизни. По крайней мере, с момента воскрешения. Обрадовался жутко, что сегодняшний день я прекрасно помню. Во всех деталях. Ну, хоть не инвалид совсем… на голову.
А дело было так… Очнулся я от того, что почувствовал, как кто-то ласково гладит мои вялые гениталии. Стало приятно. Губы растянулись в дурацкую лыбу.
Открыл глаза. Лежу голый на больничной кушетке. Подо мной клеенка детского такого цвета, поросячьего. И меня на этой кушетке девчушка-соплюшка старшего школьного возраста тряпочкой намывает. Вся в глухом халате, накрахмаленном до состояния жести. Из-под белой косынки черные косы торчат вразлет с белыми же атласными бантиками. Халатик небольшая острая грудь оттопыривает. Лет пятнадцати-шестнадцати особь.
Малолетка и мокрощелка — выдал мозговой комментатор.
Обмывает меня эта дева попеременно голой рукой и мягкой тряпкой. Рукой чаще. Тренируется, видать, пока я еще теплый…
Сон голимый.
— Я пока еще не покойник, — возмущенно просипел я сухой гортанью и перепугал своим хрипом девицу да столбняка.
Стоит, глазами лупает, обмахиваясь длинными ресницами чуть ли не со щелчками. А глаза у нее серые, большие, чуть навыкате. Радужка лучистая.
Нос не курносенький, но такой вздернутый слегка.
Губы яркие четкой красивой прорисовки. И ни грамма помады, что характерно.
— Не тормози, милая, — продолжаю я свои речи. Сон же… Во сне все можно. — Начала так доканчивай. Сожми кулачок покрепче, авось и встанет… Если долго мучиться, что-нибудь получится.
Тут девочка отмерла, отбросила мой гениталий из руки с омерзением как противную гусеницу, подорвалась бегом наружу, стукнув с оттяжкой дверью о метровый проем стены и как заверещит на все соседнее помещение ультразвуком.
— А-а-а-а-а-а!!! Солосич, Солосич!!!! Там! Там! Там! А-а-а-а-а!!!
Ущипнул себя за локоть. Больно. Знать не сплю. Наяву такая хня творится. Ой, мля… Неудобно даже перед девчонкой стало.
— А-а-а-а-а-а-а!!! Герой воскрес!!! Он там такое!!!…
В открытую дверь был слышен неопределяемый бубнёж под громкие визги юной санитарки.
Интересно, кто тут герой?
Герой чего?
Судя по визгам, явно не ее романа.
Высокий потолок надо мной был весь в глубоких трещинах. Несмотря на то, что его совсем недавно побелили. Запах побелки еще чувствуется. Видно по старым трещинам мазали. Тут вообще все в побелке, что выше человеческого роста. И стены. И сводчатые потолки. А ниже до полу все окрашено масляной краской персикового цвета пополам с белилами. Пастель такая. Полы метлахской плитки зачем-то еще крашены суриком. Здание старинное, стены метровой толщины, судя по оконным простенкам. На века строили. Только это вековое качество давно усиленно жрет грибок, вспенивая по углам свежий глянец эмали.
Не мое это здание. Не был никогда в таком.
И руки не мои… Пальцы длинные такие, манерные… Ни разу не рабочие, хотя мозоли на ладонях есть. Ногти давно не стрижены, хотя ''траура'' под ногтями не наблюдается. Так… и откуда на моих руках может быть такой густой блондинистый волос. И на груди тоже. Форменный бибизян. Арон-гутан, как шутил… кто шутил? Ни черта не помню.
Я же…
А и, правда…. что: ''я же''?
Точнее: кто ''я же''?
Поручик Киже, мля.
Кто такой поручик Киже?
Не-е-е-е… отставить, мля, упаднические звиздастрадания. Главное — живой. Путь зеленый, пусть в пупрышку, пусть весь этим рыжим волосом обрасту как лиса. Но живой.
Живой…
Живой, потому как мне холодно. После того как меня всего извазюкали мокрой тряпкой.
Живой, только вот мое сознание мне с кем-то изменяет. Ничего не помню. Бред голимый. Сны доктора Фрейда под тусклой ''лампочкой Ильича''…
Ужаснах… Я не могу вспомнить кто я такой. Но ясно осознаю, что нахожусь не в своем теле в очень странном месте. ''Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью…''
А в комнате реально холодновато. На окнах изморозь. ''Он рисует на стекле пальмы, елки, пряники. Говорят ему сто лет, а шалит как маленький…''. Зима. Прямо, Новый год. А я тут голый лежу весь уже в гусиной коже. Обсох уже после отмывки теплой фланелевой тряпочкой. Пора бы и одеться… А шалит Дед Мороз. О! Вспомнил, однако. Не все знать потеряно.