— Я тебе помогу, — сказал Дон.
Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Ещё незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьём угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломлённая, ещё не веря чуду, она ощутила своё истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясённая, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с её плоти и преобразит её, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло её прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего её существа, и чудесно (да, чудесно!) служило её мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда ещё ничего подобного не видела, ей и сейчас ещё почти не верилось, но они её научили. Всё это было так странно… так чуждо.
Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: “Ходи, ходи, протопчешь дорожку”.)
— Нет, — сказала Бетти-Энн. Она ещё не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, ещё не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.
Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подёргала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.
— Значит, ты пойдёшь с нами?
Она хотела было сказать:
— Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — моё племя.
Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Моё племя живёт среди звёзд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого “Кругозора”). Она ждала — пусть уймётся смятение в душе.
— Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное своё тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)
Вспомнился давний страшный сон: её комнаты больше нет, и на втором этаже вместо неё пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали её — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже ещё раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как её чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в её мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролёт, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На неё вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока её не бросило в жар.
Дон нетерпеливо пошевелился.
Когда-то давно-давно, когда она даже ещё не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далёкие… это одно из самых первых её воспоминаний, что сливаются в надёжное, успокоительное тепло ещё не запечатлённой в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и её отец сказал, указывая на луну: “Она вон там, она уплыла по лунному лучу”. И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)
(Старик Кларк умирает от рака).
Но она смотрела на Робина, старого и всё же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймёшь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворённости.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретённым собратьям, хотелось закричать: вы — моё племя, мои братья, и это странное тело — моё! Вот кто поймёт меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце её неистово заколотилось, и она сказала:
— Да. Да. Я полечу. Вы — моё племя.
Решающее слово сказано. И хочется плакать.
Подошёл Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.
— Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.
— Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.
— Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!
— Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлётом. Дольше нам ждать нельзя.
— Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.
— Я прошу вас… — сказала она.
Робин покачал головой.
— Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.
Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы её. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нём… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растёт оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растёт, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)
— Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.
— Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.
Когда они вернулись, Робин спросил:
— Теперь тебе лучше?
И она ответила:
— Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.
— Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.
— Нам пора, — сказал Дон.
— На улице ждёт машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.
Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счёт.
— Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.
(А Бетти-Энн подумала: письмо придёт к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвёт край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)
Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вёл машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:
— Включи отопление, Дон.
Он вёл машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задрёмывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нём и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звёздам).
Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжёлыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у неё пересохло и голова точно налита свинцом.
Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.
— Сверни направо. На первом же повороте.
Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.
— Какой странный красный цвет, — сказал Дон. — Посмотри, Робин, на фуражку этого паренька.
Бетти-Энн жадным взглядом ловила всё, что проносилось за окном.
Парнишка жал ногами на педали велосипеда, изо рта у него валил пар; не останавливаясь, он метнул газету, она описала в воздухе дугу и упала на чью-то веранду, и Бетти-Энн вспомнилось, с каким ощущением рано поутру, ещё в полусне, слышишь стук брошенной в почтовый ящик газеты.
Дон вдруг окончательно проснулся и спросил:
— Они ведь мало что способны увидеть, правда? Тебе удалось им что-нибудь показать?
— Кое-что удалось, — ответила Бетти-Энн.
— Наверно, это было не так просто, — сказал Дон. — По-моему, их зрение отлично от нашего.
Она все глядела за окно, и ей хотелось передать им хотя бы малую толику того, что она сейчас чувствует.
— Старик Кларк продал скобяную лавку и привёл в порядок все свои дела, потому что доктор сказал — у него рак и он не доживёт до лета.
Дон рассеянно улыбнулся.
— Ты сможешь многое рассказать нам о здешнем народе. Поверь, все мы с большим удовольствием послушаем о том, как ты жила среди них.
Голос его прозвучал не то чтобы равнодушно, простым словом “равнодушие” этого не выразить. Дон как бы вежливо соглашался с чем-то, чего, в сущности, не понял, или, может, ему казалось, будто она поднимает много шуму из ничего. Но он ведь не знал Кларка, не знал, что у старика всегда были припасены леденцы на палочке и он давал их детям, чтоб не скучали, пока отец или мать делают покупки. (Да, конечно, это было ещё и выгодно, ибо нравилось покупателям, но улыбка у него была совсем не та, какой улыбаются ради выгоды, и давал он детям леденцы тоже далеко не одной выгоды ради, всё это было куда сложней, чем только забота о выгоде). Ей вспомнилась эта улыбка и голос старика (где он, этот рак, в горле?): “Господи, да как же она у вас выросла, мистер Селдон! Сдаётся мне, у меня есть, чем её сегодня побаловать”. (И всякий раз казалось, будто он припас лакомство нарочно для тебя, а вовсе не угощал всегда всех детей подряд.) В тот раз он размахивал при этом малярной кистью, которую ещё не успел завернуть (папа Дейв купил её, чтобы покрасить сушилку для посуды, а потом передумал и поручил эту работу мистеру Олсону), и в скобяной лавке пахло масляной краской и новым железом — вернее, так должно бы пахнуть новое железо. Но ведь Дону неоткуда все это знать. И раз он не испытал ничего подобного, как же ему почувствовать то, что чувствует она…
— Вот здесь сверни, — сказал Дон. — А теперь едем прямо.
Домов становилось всё меньше, их сменили поля. Худосочные, каменистые, они, казалось, всеми силами противились плугу. Нигде ни признака жизни, лишь изредка из-под снега проглядывали островки плодородной почвы. Воздух был холодный, бодрящий, слепило яркое солнце.
Неутомимо урчал мотор. Дорога шла вдоль железнодорожного полотна, на подъёме пыхтел паровоз. Они обогнали поезд, и немного погодя Бетти-Энн слышала его заунывный свисток у переезда.
— Расскажите мне о планетах, — попросила она. — Расскажите, что я увижу.
— Всего не расскажешь…
— Мне бы хотелось писать красками. Что там можно писать?
— Писать? Ну, вот планета Олики. Там очень красивое голубое озеро.
— Мне бы написать что-нибудь вроде того каменистого поля.
— Но ведь оно такое бесцветное, ты не находишь? — В голосе Дона было искреннее удивление: ему явно никогда не пришло бы в голову писать какое-то там поле.
— Вы, конечно, видели так много всего… Но разве вы не видите — наперекор камням, наперекор снегу это поле такое неспокойное, оно только и ждёт минуты, когда можно будет ожить.
— Да, это верно, ты права, — пришёл на помощь Робин.
— Тут налево, — сказал Дон.
Несколько миль ехали молча. Потом дорогу пересёк скованный льдом ручей (на середине лёд был словно тоненькая плёнка), через ручей перекинут нескладный, с высокими перилами мост. Под тяжестью машины с грохотом запрыгали доски настила. Едва миновали мост, Робин направил машину на немощёную дорогу, протоптанную рыбаками. С обеих сторон теснились деревья, высохшие ветви нависали над машиной, царапали металлическую крышу ломкими пальцами.
— Автомобиль нам больше не понадобится, — сказал Дон. — Можно оставить его здесь.
Робин рывком остановил машину, все трое вышли.
— Ты был прав. Дон, — сказал он. — Здесь ни души. Надёжное место.
Ракета стояла в лесу, в тридцати или сорока ярдах от них. Вокруг неё чернела мёртвая, выжженная земля.
— Ну как, Бетти-Энн, сумеешь сейчас перевоплотиться? — спросил Робин.
— Кажется, сумею, — ответила она.
По телу её прошла дрожь, оно начало преображаться, на этот раз всё шло легче, и вдруг ей захотелось заслужить их похвалу, она ощутила могучую силу, таящуюся в новом отсеке мозга, и пустила её в ход.
— Деревце! — радостно воскликнул Дон. — Смотри, какое деревце, Робин! Какие прелестные листья! Она обернулась очень славным деревом!
(Морозный воздух. В облачной дымке яркое солнце).
— Способная ученица, — сказал Робин.
Она снова преобразилась — на этот раз она не знала, чем станет, просто дала волю тому, что ощущала.
Дон пристально вгляделся в то серое и смутное, что возникло на месте деревца в яркой и пышной зелени, и, содрогнувшись, отвернулся.
— Не знаю, что это такое, но глаз не радует, — сказал он.
Тогда она позволила своему телу принять подлинную форму, обрела свой истинный облик, и на мгновенье её сковала странная неловкость, неуклюжесть; новыми губами трудно было произносить земные слова, говорить же мыслями ещё не удавалось, ведь она не знала языка Дона и Робина и только теперь поняла, что весь долгий путь в машине они молча переговаривались, а она не слышала их мыслей.
— Мне было как-то… печально, что ли… Оттого, что я улетаю.
— Пора, — сказал Робин.
И Дон помог ей подняться в ракету.
Уже в воздухе, глядя на быстро уходящие вниз и назад деревья, Дон сказал:
— Ты, должно быть, очень взволнована. Ведь тебя ждёт столько нового.
Но сейчас, когда она отрывалась от Земли, в ней поднялось такое смятение, что не хватило сил ответить. Молча стояла она у иллюминатора, который затуманили низкие облака. Вот уже мутное клубящееся марево скрыло от неё лес. А ракета все набирала скорость. Холодные металлические стены смыкались вокруг неё, хотелось колотить по ним кулаками, но поздно, теперь уже не вырвешься. Дом остался далеко внизу, далеко-далеко, и под эти её мысли уходил всё дальше и дальше — такая даль, что уже не разглядеть, не различить, не удержать…
— Недалеко от мексиканского побережья ждёт Большой Корабль, — сказал Робин. — Мы уже скоро будем там.
Её мутило от быстрого подъёма, хотелось за что-нибудь ухватиться. “Пройдёт, — говорила она себе, — пройдёт”. Она думала о звёздах, о своём новом обличье, и чужие ещё губы шевелились, и она думала: это моё племя.
Ракета набрала высоту. И медленно повернула на запад. Время шло-то ли миг, то ли вечность, и облака остались позади, и ещё дальше внизу — Великие Озера, словно тянулись из-за горизонта чьи-то руки и манили её, и старались удержать.
И вот уже новые поля, и новые леса, новые ручьи и широкие равнины, и могучая река рассекает рыжую землю. Потом высоко взметнулись горы, — острозубые скалистые кряжи вонзались в грозовые облака, и облака цеплялись за их вершины. И на остроконечных пиках сверкал снег.
Ракета сотрясалась от скорости, рёвом двигателей прощалась с уносящейся назад сушей. (Западное побережье… она видит его впервые и уже никогда больше не увидит, и над ним занимается заря.)
— Расскажите мне о планетах, — взмолилась она. — Скорей.
— Скоро ты все увидишь сама, — сказал Дон.
— Расскажите хоть что-нибудь, но прямо сейчас. Пожалуйста!
— Ну, на Кину оранжевые горы.