— Это человек в дереве.
— Вот как?
— Да, — подтвердила Бетти-Энн, наморщив лоб, — кора дерева вся нахмуренная, и лицо у человека прямо в коре тоже все нахмуренное.
— Как странно, — сказала мисс Кольер. — Когда приглядишься, можно подумать, что ты и в самом деле так нарисовала.
— А как же.
— Нет, детка, я хочу сказать: можно подумать, будто это у тебя не случайно вышло, а ты так и хотела нарисовать.
— А я и хотела, — сказала Бетти-Энн, и мисс Кольер рассмеялась и потрепала её по волосам.
— Значит, ты вырастешь художницей.
Когда мисс Кольер отошла, Бетти-Энн, огорчённая тем, что её не поняли, проткнула пальцами человека в дереве и стала рисовать девочку. Лицо она старалась делать так, будто на него смотрят сразу с двух сторон.
В последнюю педелю школьного года мисс Кольер дала детям несколько простейших тестов, которые должны были выявить их способности (мисс Кольер лишь недавно окончила колледж). Бетти-Энн поняла, что от того, как она ответит на вопросы, для неё многое будет зависеть на протяжении всех восьми школьных лет. И старалась изо всех сил. Когда позднее директор хвалил мисс Кольер за умелую работу, не зная, однако, что же, собственно, делать со всеми этими ответами, мисс Кольер сказала:
— Вот это ответы Бетти-Энн Селдон. Она, безусловно, очень толковая девочка, но у меня такое чувство, что тест не выявил её истинных способностей, что многое осталось от нас. скрыто. Я отметила это на её листке.
— Да-да, вижу, — сказал директор.
— Но я сдавала зачёт только по краткому курсу элементарных тестов, — прибавила мисс Кольер.
И директор, который был вовсе не знаком с тестами, не без неловкости заметил, что и это немало и не может же он требовать, чтобы учителя знали все на свете.
Бетти-Энн ещё и месяца не проучилась во втором классе, как вдруг один из её рисунков карандашом (“такой хороший, словно это работа восьмиклассницы”) вывесили в главном холле. Но о другом её рисунке (на нём был изображён наполовину рухнувший дом — забор перекосился, труба и мебель плавают вдоль стен) учительница, сказала:
— Как-то это не очень похоже на правду.
И Бетти-Энн решила впредь быть осторожнее — она совсем не хотела, чтобы её понимали неправильно.
Всю вторую половину года и следующий, третий школьный год Бетти-Энн все сильней ощущала, что отдаляется от своих товарищей, а в какой-то мере и от учителей, и даже (правда, ещё меньше) от своих родителей. Сидя в классе, она стала опасаться, что в любую минуту какое-нибудь её не к месту сказанное слово вызовет взрыв смеха, а дома чувствовала, что её подчас не могут понять ни Джейн, ни Дейв, и, как они ни старались, они многое понимали совсем не так, как она, и, если она пыталась им объяснить, они переставали понимать её самое. И мало-помалу она замыкалась в себе, и молчала, когда другие смеялись, и говорила нерешительно, с запинкой, когда другие рассуждали уверенно и смело. (“Девочка застенчива и уязвима”.)
Начался четвёртый школьный год, и однажды Бетти-Энн увидела, как одна из старших девочек, ученица седьмого или восьмого класса, соскочила с качелей, где никого больше не было, и, яростно топая, так что из-под теннисных туфель взметнулся белый песок, кинулась через двор в пустой класс, а по лицу её текли неслышные слезы. “Почему она так?” — подумала Бетти-Энн. Непонятно: ведь рядом не было ни души, никто не мог её обидеть. Это был для Бетти-Энн миг прозрения, она поняла не разумом, а скорее чувством, что каждый человек сам по себе, и заплаканное лицо это сказало ей, что в иные минуты каждый в той или иной мере остаётся непонятым; и она, быть может, не более одинока, чем та большая девочка, и непонята не больше всех других.
Перед тем как перейти в пятый класс, она ещё раз получила такой же урок. Это случилось не в школе, а во время поездки в зоосад, который находился от них за восемнадцать миль, в Джаплине; они отправились туда под надзором миссис Фойе, учительницы восьмого класса, и Бетти-Энн заметила, что, когда они приехали на место, та отошла в сторонку, чтобы наспех выкурить запретную сигарету. Ехали прямо из школы в заказном автобусе; все, кроме Элмера, прихватили пакеты с завтраком (у Элмера завтрак лежал в специальном чемоданчике, точно у взрослого). В парке — его чаще называли не зоосадом, а именно зоопарком — было много неведомых, необычайных, просто замечательных зверей. И когда охваченный жадным любопытством класс остановился перед кенгуру, Уилли — один из самых маленьких, хуже других одетый мальчик — сказал:
— Глядите! У Бетти-Энн кенгуриная рука!
Бетти-Энн озадаченно посмотрела на кенгуру, нахмурилась было и сказала:
— Нет, у кенгуру обе лапы здоровые, ни одна не изуродована.
Сказала — и поняла, что сравнение опиралось вовсе не на физическое сходство. В голосе Уилли слышалась обида — и ещё злость. А ведь она как будто никогда его не задевала. Да и разговаривала-то всего, наверно, раз или два — он сидел в другом конце класса, а на переменах обычно играл в одиночку. Нет, эта выходка ничем не вызвана, Бетти-Энн ни в чём перед ним не провинилась.
После четвёртого класса её хотели перевести прямо в шестой. Но Дейв запротестовал:
— Она и так слишком рано пошла в школу.
И когда первая горделивая радость Джейн прошла, она с ним согласилась:
— Мы поставим её в трудное положение, если в средней школе она окажется почти на два года моложе других.
— И в колледже, — с гордостью прибавил Дейв.
Родители согласно покивали головами, и Дейв посадил Бетти-Энн к себе на колени и сказал:
— Она у нас умница, такого мудрого воробушка на мякине не проведёшь.
— Смотри, Дейв, как бы она не зазналась, — остерегла его Джейн.
— Ну, что ты. Просто она будет уверенней в себе.
Весь пятый класс Бетти-Энн присматривалась к своим товарищам, старалась преодолеть порой отделявшую её от них преграду, как можно лучше понять их отношение ко всему на свете и перенять его. Сперва ей приходилось делать над собой усилие, потом всё стало получаться само собой, и к концу учебного года она думала почти так же, как её одноклассники.
Настала весна, потом лето. И однажды в жаркий день, после полудня, она подошла к воробьям, что сидели на лужайке перед домом, осторожно взяла одного в руку и поднесла к лицу и тихонько чирикнула, разговаривая с ним. Из дому вышел Дейв, стеклянная дверь громко захлопнулась за ним, и воробьи в страхе разлетелись.
— Как ты ухитрилась подобраться к ним так близко, Бетти-Энн? — спросил Дейв.
Она засмеялась:
— Да уж подобралась.
А потом и сама задала себе тот же вопрос, но никакого другого ответа так и не нашла.
— Наверно, у меня в голове были правильные мысли, — прибавила она.
Но Дейв сердито фыркнул:
— Проклятые воробьи, скоро от них шагу негде будет ступить.
Бетти-Энн обернулась, посмотрела, как воробьи снялись с деревьев и отлетели на всякий случай подальше, туда, где над дорогой клубилась пыль. Она глядела им вслед, и ей почудилось, что и она может присоединиться к ним и вольно летать в поднебесье… вот только знать бы, как это сделать… На миг её охватила страстная, неодолимая жажда вырваться из этого узкого, тесного мирка, воспарить к широким и вольным просторам, где, как поётся в песне, рождаются южные ветры, быть, как птицы… и так же внезапно чувство это прошло, и вновь стало хорошо на душе. Сонный послеполуденный покой окружал её, и она с улыбкой подумала, как необременительны её обязанности, как нестроги рамки жизни — вымыть посуду, пойти в воскресную школу и послушать длинную, нагоняющую сон проповедь, от чего, по словам Джейн, “вреда не будет”. Нет, здесь, в этот послеполуденный жаркий час, она свободна, она ощущает вокруг будоражащий ритм городской жизни и счастлива, и просто нельзя понять, что за жажда мучила её минуту назад.
А потом наконец начались дожди, и пошло лить как из ведра, двор сразу превратился в грязное месиво, из дому страшно было нос высунуть. Среди разношёрстных книг Дейва Бетти-Энн наткнулась на “Давида Копперфилда”. На полке всего-то было десятка два книг — одни остались со времён, когда Дейв учился в колледже, другие приобретены были за те просвещённые полгода, когда он состоял членом Клуба книги; Бетти-Энн привлекло название; Копперфилд — медное поле; ей виделось бесконечное поле медных стеблей, сверкающих на солнце ряд за рядом, ряд за рядом, точно высокая кукуруза. Она прочла книгу от корки до корки, на это ушло несколько дней, и всё это время, оттеняя сонный покой дома, так славно барабанил по крыше дождь, и капал с карнизов, и скатывался по оконным стёклам. Она не все поняла в этой книге, но смеялась вместе с мистером Микоубером и плакала, когда умерла Дора. Перевернув последнюю страницу, она, сама не зная почему, почувствовала себя счастливой и гордой. Странная это была книга, не похожая на правду, но непохожая совсем на иной лад, чем “Алиса в стране чудес”. “Алису” Бетти-Энн читала дважды, и оба раза ей казалось, что от неё ускользает что-то необычайно важное.
Дождь лил и лил, и время словно остановилось, но вот наконец снова настали ясные дни и начался учебный год; и потом пришла зима, а вслед за ней весна — как всегда неспокойная, будоражащая душу…Другая весна, накануне восьмого года в школе, была непохожа на все прежние весны. Взрослые притихли, чего-то выжидая; казалось, в них накипает долгожданная радость. И в начале мая радость хлынула через край: в Европе окончилась война. Все шумно ликовали и кричали “ура” и веселились. Но за шумным весельем Бетти-Энн чувствовала тайную, глубоко запрятанную печаль, а быть может, и смутное сознание вины — оттого, наверно, что слишком глубоко в людские сердца вошла война и жгла их, как нечистая совесть. В канун нового учебного года война на Дальнем Востоке тоже кончилась, и то, как это произошло, потрясло всех. Но мир принёс огромное облегчение, и, даже не понимая по-настоящему, что такое война, Бетти-Энн, услыхав о мире, заплакала от радости.
Все учителя, у которых она училась в старших классах, сходились на том, что она не совсем такая, как другие дети. (“Одно только могу сказать, — объявила миссис Фокс, — у неё редкостное, необыкновенное чувство времени, она поразительно чувствует историю”.) Отличие от других детей, в чём бы оно ни состояло, сказывалось не только в отметках, оно было куда глубже. И даже не в поведении: Бетти-Энн играла как все, и как все отвечала на уроках, хотя подчас в её ответах бывали недетские прозрения; она дразнила девчонок, которые водились с мальчишками (но её в ответ не дразнили), тайком передавала на уроках записки, краснела, когда её заставали на месте преступления — с жевательной резинкой во рту. После долгих размышлений учителя определили, что же так разительно отличает её от других: ей бы следовало быть тихой, печальной и замкнутой, а она совсем не такая.
Как и ожидали, она окончила восьмой класс лучше всех. И вот тогда-то, во время летних каникул перед старшими классами, в ней произошла испугавшая её физиологическая перемена, и она стала уязвимой, трудной и второй раз в жизни замкнулась в себе. (В то лето Джейн и Дейв рассказали ей, что она не родная их дочь, и думали, что именно этим прежде всего и вызвана её замкнутость.)
Весь этот год её мучило ощущение, что природа обошлась с ней несправедливо, против её воли неведомо как заточила её в незнакомое и немилое тело. Порой её пронзало острое чувство неловкости, не из-за какого-то неверного шага, но просто оттого, что она существует на свете, и случалось это в самые неподходящие минуты, например, когда, стоя за партой, она отвечала урок. И всякий раз при этом казалось, будто совсем рядом, за гранью сознания, открывается дорога, которая уведёт от всего, что её гнетёт.
Искусство своё, которое так много обещало в школе и так восхищало всех вокруг, она забросила, честолюбие её дремало. Она ждала, предчувствуя, что освобождение придёт через большее знание, а обострившееся внутреннее чутьё укажет путь; и в один прекрасный день, когда она вполне созреет, ей будет многое дано… но время ещё не настало. Рассеянно переворачивала она страницы книг, скучала на уроках. Она то ли мечтала, то ли фантазировала, что вот она станет… станет пилотом, или исследователем, или игроком, или автогонщиком, или ещё кем-нибудь в этом роде — все из протеста против этого бессильного женского тела. (Дейв как-то пошутил: “В старших классах девушке уже пора знать, кем она хочет быть”. И Бетти-Энн, искренне озабоченная, ответила: “Я бы очень хотела знать. Очень”.)
Время тянулось медленно, раздражающе уныло. А потом однажды в конце ноября Билл Нортуэй, который на уроках естествознания сидел в соседнем с ней ряду, пригласил её на рождественский бал (за целый месяц!), и она прибежала домой весёлая и радостно объявила:
— Мне надо научиться танцевать!
Дейв сделал вид, что удивлён, высоко поднял брови, и в первое мгновенье она испугалась, что он откажет. Но он кивнул и сказал серьёзно, очень серьёзно:
— Придётся подумать.
Но она знала, что это означает согласие.
В следующую субботу она к трём часам отправилась в танцевальный класс Зоубела. Класс оказался всего-навсего комнатой над баром у самой площади, и музыка была не бог весть какая — на маленьком патефоне прокручивали старые, заигранные фокстроты. Минутами фокстрот бывал еле слышен — так ревела внизу пианола-автомат. Бетти-Энн всегда была гибкой и подвижной, она быстро усвоила сдержанную манеру мистера Зоубела, и после двух уроков загодя, каким-то чутьём угадывала каждый шаг партнёра и танцевала так же легко и непринуждённо, как ходила. После рождественского бала она вновь почувствовала себя счастливой, примирилась со своим телом, и оно уже не казалось ей чужим и непривычным.
Начальный курс политической экономии был первым предметом, который пробудил её интерес; с начала второго семестра она стала жадно читать первую полосу газеты, засыпала Дейва недоуменными вопросами, и он по мере сил старался отвечать на них как можно вразумительней. Если какие-либо сообщения слишком её огорчали, он успокаивал её всегда одними и теми же словами:
— В конце концов, детка, мы ведь живём отнюдь не в лучшем из миров, просто ничего лучше у нас нет.
В школьной библиотеке она отыскала две книги по политической экономии, и библиотекарша мисс Стими спросила:
— А не слишком ли это серьёзное чтение для тебя, Бетти-Энн? Может быть, возьмёшь лучше какую-нибудь приключенческую книжку?
— Если вы не возражаете, я бы предпочла эти, мисс Стими, — ответила Бетти-Энн.
И мисс Стими — старый друг их семьи, она была очень привязана к девочке — сказала в ответ:
— Ну конечно, детка, раз тебе хочется, возьми.
…За лето увлечение общественными науками угасло. А к началу следующего года она загорелась новой идеей. Она станет доктором, а если не сумеет — медицинской сестрой. Решение своё она обсудила с Дейвом. Он согласился, что дело это стоящее и благородное.
— Но у тебя впереди ещё много времени, успеешь все решить, — сказал он, и ей показалось, что этим он отказывается от своих прежних слов.
Джейн видела, что Бетти-Энн растёт идеалисткой, понемногу её поощряла, но, как и Дейв, весьма сдержанно. Оба они не хотели, чтобы идеализм этот чересчур разросся — ведь тогда грубая и беспощадная жизнь неизбежно его сокрушит; не стоит Бетти-Энн слишком многого ждать от мира — разочарование ожесточит её.
— Столько всего можно сделать! — восклицала Бетти-Энн. — Столько есть дел, которые просто необходимо сделать!
А Дейв говорил:
— Общество — штука сложная. И многое, что на первый взгляд просто, на самом деле совсем не просто.
— Быть доктором просто, — возражала Бетти-Энн.
— Это зависит от того, что ты за человек, — говорила Джейн.
Она опять начала рисовать, работала старательно, кропотливо, по большей части пером, но рисунки получались абстрактные, понятные только ей самой, для всех остальных они были лишены смысла, и, едва закончив рисунок, она его сжигала. Она чувствовала, что мастерство её растёт, что она все лучше владеет линией, перспективой, и придёт время, когда она сумеет писать картины, которые будут понятны и другим, скажут им что-то важное, такое, что пока только ещё зарождается в ней. Впервые она попыталась читать стихи (больше всех ей понравилась Эмили Дикинсон) и открыла для себя “взрослые” рассказы О.Генри. Казалось, рассказы эти многое раскрывают в жизни, но пересказать своими словами, что именно, ей, пожалуй, не удалось бы. Да, общество и в самом деле штука сложная, это она уже начала понимать, и снова ходила потерянная, сбитая с толку.
“Глупая, мечтательная девчонка!” — говорила она себе, когда ей удавалось взять себя в руки и подумать о чем-нибудь, кроме сегодняшних дел и забот. Она увидела фотографию Великой пирамиды, и величие людских трудов, печальный и дерзкий вызов всеми забытого человека ошеломили, потрясли её, ей захотелось написать стихи о великом падении и взлёте человеческом, что-нибудь вроде сэндберговского: “Люди — да!”. (Она читала отрывок оттуда, и название книги преследовало её, а позднее, узнав, что Гамильтон назвал человека зверем, она все равно твердила про себя: а всё-таки люди — да!)
В самом начале весны, после каникул, на общешкольном собрании директор совершенно для неё неожиданно (она в это время перешёптывалась со своим соседом Биллом Нортуэем) объявил, что преподаватели признали её лучшей ученицей и в следующую пятницу она поедет в столицу штата Джефферсон-Сити, причём все расходы берёт на себя Объединённый женский клуб.
Пятница не заставила себя ждать. И вот Бетти-Энн в Джефферсон-Сити восторженно разглядывает фрески Томаса Харта Бентона и карфагенский мрамор. Она пьёт чай в резиденции губернатора и даже несколько минут беседует с глазу на глаз с женой губернатора, этакой робкой пичужкой, которая, кажется, польщена, что Бетти-Энн её заметила и заговорила с ней.
…А потом как-то вдруг кончился учебный год, и, одолев нерешительное сопротивление Джейн, Бетти-Энн пошла работать в универмаг стандартных цен Скотта — там она почти три месяца обслуживала жителей своего города и при этом знакомилась с ними. Она узнала их всех — тут были мелочные и жадные, щедрые в пустяках, напористые, застенчивые, самоуверенные, робкие — и поняла, что люди бесконечно разнообразны и неизменно у них, пожалуй, только выражение, затаившееся в глубине глаз, и только одно о них можно сказать наверняка: все одержимы множеством стремлений, надежд, страхов, желаний.
Много она увидела такого, чего не забудешь. “Свистун” Ред, сморщенный человечек (бывший фермер, бывший подпольный торговец спиртным, бывший католический священник, перешедший в другую веру; о его тёмном прошлом ходило немало легенд), всегда и всюду тихонько посвистывал, не пропускал ни одних похорон, всегда плакал при этом и утирал слёзы большим носовым платком. “Я ради музыки хожу”, — признался он Бетти-Энн. Или Эд Барнетон вывалился из окна четвёртого этажа гостиницы Дрейка, встал и пошёл как ни в чём не бывало — синяка, и то не осталось. А Уильям Сейнер — каждый понедельник он брился наголо, перхоти боялся. А мисс Леонард — говорят, она до того взбеленилась, когда сестра её вышла замуж, что с досады двадцать лет не вставала с постели. Эта чопорная старая дева с блестящими карими глазами, хихикая и подмигивая, говорила Бетти-Энн: “Заведи себе мужчину, крошка, непременно заведи мужчину!”
Да, были “Свистун” Ред, Эд Барнет, Уильям Сейнер и мисс Леонард и ещё сотни других, и ей было тепло и радостно. Билл Нортуэй несколько раз приглашал её в кино, один раз на каток и дважды в бассейн. Бывали у неё свидания и с другими мальчиками, и один из них как-то вечером с томным видом читал ей стихи человека по имени Суинберн, и не будь она так хорошо воспитана, она непременно бы рассмеялась.
В предпоследнем классе им задали написать чтонибудь самостоятельное. Первое своё сочинение она написала в совершенно новой, на её взгляд, манере. Но, разбирая её работу, учитель сказал, что кое-где у неё слишком усложнённый стиль, а это мешает понять мысль, вот, например: “Крадущийся лунный свет, корчась, преклонял колени пред тенями, что отбрасывали газовые фонари”. И Бетти-Энн с ним согласилась. Всегда при всяком новом повороте в живописи, в прозе, в беседе сталкиваешься с непониманием.
— Выгляни во двор и скажи, что ты видишь, — попросила она Билла, когда они вдвоём сидели на качелях на её тихой веранде.
— Что ж, поглядим, — сказал он с серьёзным видом, как бывало нередко, хотя она знала — он вовсе не принимает её всерьёз. — Вижу траву. Да, вот она. И лунный свет, разумеется. И тень от старого дуба, и ещё асфальтовая дорожка в трещинах, и живая изгородь…
Бетти-Энн хотела объяснить, что можно видеть не только самые предметы, но и связь между ними или какую-то одну из многих связей, благодаря которым образуется особый стройный порядок вещей.
— Прежде всего существует одушевлённость и неодушевлённость, — сказала она. — Погляди, как они уравновешивают друг друга. Смотри, как податлива одушевлённость и как жестка неодушевлённость. Взгляни — трава и дуб одушевлены, а асфальтовая дорожка и тени — нет. Смотри, листья, кажется, так и впивают лунный свет, а кора дерева никак его на воспринимает.
— Гм, — промычал Билл, ещё словно бы всерьёз, а потом, уже не притворяясь, обернулся к ней и заразительно рассмеялся.
— Твоя хорошенькая головка полна звёзд.
“Не понял”, — подумала Бетти-Энн. Или, точнее, пожалуй, он услышал её слова, понял их смысл, но не почувствовал, как чувствует она, их глубинную суть, их верность и правду. Но он не отмахнулся от неё, смеялся не холодно, а дружески, значит, все хорошо.
В последнее школьное лето Билл уехал на Восток повидаться с матерью, она была в разводе с его отцом и жила в Нью-Йорке, а когда в начале осени Бетти-Энн снова встретилась с ним, она увидела, что за эту поездку он повзрослел и поумнел, и с удовольствием поняла, что ждала его.
Начался последний школьный год, и они ходили вдвоём в кино, и бродили по тихим улицам, и пили кока-колу в аптеке Грей-Рейнолуа, и хохотали на переменах, И худое лицо Билла было красиво.
Но ему скоро предстояло идти в армию, и оттого всякий раз, как руки их соприкасались, неопределённость кружила им головы и ещё теснее сближала, хотя и грозила оторвать их друг от друга.
Как хотелось Бетти-Энн, чтобы предстоящая разлука оказалась лишь страшным сном. Как хотелось, — впрочем, она понимала, что даже мечтать об этом глупо, — как-нибудь заменить его, или пусть бы он ненадолго заболел, и она сама его выходит… Но были и другие мечты — тихие, покойные, полные почти материнской нежности, и ей верилось, что, если они будут вместе изо дня в день, он непременно научится её понимать, ведь ей это так нужно.
Но вот снова настала весна, день отъезда Билла приближался, и жизнь их становилась все мучительней, все безнадёжней, и однажды вечером Бетти-Энн вдруг каким-то шестым чувством поняла, что мечты её разбиты. Билл смотрел на неё отчуждённо, сердито, а ей было больно, она всем сердцем отчаянно тянулась к нему, и потом ей надолго запомнилось, как по-детски глупо она себя вела и этим только ещё дальше его отталкивала. В конце концов она, к своему стыду, расплакалась и горько и несправедливо его упрекнула:
— Тебе нужна женщина с двумя руками, да?
И вот уже мечта её рассыпалась в прах, и ничего нельзя поправить; и даже в ту горькую минуту, когда она в отчаяньи бросила ему эти слова, она знала, что впервые в жизни попыталась воспользоваться своей слабостью как оружием и больше никогда уже не повторит этой ошибки. А когда он ушёл, она в слезах осталась на веранде — оскорблённая, униженная, горько раскаиваясь в своих словах.
Потом пришла печаль; ей уже никогда больше не узнать счастья, да, она смирилась, никогда она не будет счастлива. Так она сидела в темноте, смотрела на звезды, и волна за волной её захлёстывала тоска.
Мир вокруг был тих, покойно печален, и покойно печален воздух, и листья тоже источали покойную печаль, и сама жизнь была исполнена печали.
Первая неделя тянулась бесконечно; в душе непрестанно звучала чуть слышная печальная, тоскливая, грустная мелодия, оттеняя каждый её шаг, каждый самый обыденный разговор.
Ещё через две недели — ровно через три недели после того, как Билл исчез, исчез, хотя каждый день в школе она видела его отчуждённое лицо, — Дейв подозвал её и без предисловий сказал:
— Хочешь поступить осенью в колледж Смита?
В первую минуту Бетти-Энн была ошеломлена. Тогда Дейв объяснил, что Ли Стими, бывшая питомица этого колледжа, уже несколько лет старалась добиться для неё стипендии, и вот благодаря выдающимся успехам Бетти-Энн в старших классах и стараниям мисс Стими стипендия обеспечена.
Первая мысль Бетти-Энн была о Дейве и Джейн, и она, запинаясь, заговорила о том, что это несправедливо, они уже и так сделали для неё слишком много; нельзя ей учиться на Востоке, это будет стоить им больших денег. Но Дейв спокойно стоял на своём — она должна ехать, а потом Джейн сказала: “Нам удалось кое-что отложить на этот случай”, и в конце концов Бетти-Энн согласилась поехать, если только ей дадут стипендию; она вышла из комнаты гордая, весёлая и счастливая и лишь минут через пятнадцать вспомнила, что жизнь печальна.
Бетти-Энн ехала поездом из Канзас-Сити (туда она прилетела из Бостона); неторопливый состав этот останавливался, кажется, у каждой фермы, и ей никак не удавалось заснуть. Примирившись с мыслью, что придётся бодрствовать всю ночь, она смотрела в окно и постепенно начинала понимать, до какой степени переменился её взгляд на мир за короткое время — меньше одного семестра, что она провела в колледже Смита. Когда поезд с лязгом остановился на крошечной станции, она невольно ощутила одиночество, безжизненность, замкнутость станционного здания и сонной главной улицы.