Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Встречи, которых не было - Игорь Михайлович Забелин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Купчина рассуждал вполне логично. Если Андрей Горелый привез жалованье и роздал его гарнизонным, значит, и Тимофей Булдаков везет жалованье служилым на Колыму. Если Фома Кондратьев пришел в зимовье без всяких съестных припасов, значит, и Тимофей Булдаков явится и разутым, и раздетым, и… голодным.

И купчина Ворыпаев принимает срочные меры. Через своих покрученников он скупает у торговых людей все излишки съестных припасов, он выменивает всю лишнюю юколу у местных жителей. Он прячет пятьсот пудов своей собственной муки и с нетерпением начинает ждать Булдакова…

А люди Булдакова с «великой нужою, холодны и голодны, наги и босы» топали в это время к Уяндинскому зимовью, и вот уже видны дымы над крепостными стенами…

И вот уже гостеприимно раскрываются срубленные из толстенных бревен ворота и давние знакомцы с коча Горелого, с кочей промышленников встречают казаков. Встречает их и купец Ворыпаев. Изможденный вид казаков радует его сердце, и он, не спеша знакомиться, неторопливо отправляется на свой лабаз. Он еще успеет познакомиться с ними. Со всеми. А с Булдаковым в первую очередь.

Очень скоро дано было убедиться казакам, что все дороги в Уяндинском зимовье ведут на лабаз Степана Ворыпаева: к кому ни обращались казаки, ни у кого не нашлось продажной муки. И даже юколы у юкагиров не оказалось.

Не подозревая худого, отправились казаки к Ворыпаеву, а тот уже ждет их. Муки — сколько вашей душе угодно. Рыбы — пожалуйста. Только платить наличными. Деньгами. У казаков аж глаза на лоб полезли. Деньги тогда широкого хождения не имели и принята была такая система: осенью, перед промыслом, брали служилые в, долг муку и ружейные припасы, оставляли купцам расписки, а к весне расплачивались соболями. Но Ворыпаев и слышать о расписках не хотел — деньги на стол!

А деньги от редкой воеводской щедрости — они колымским гарнизонным предназначались. Так и так растолковывал Булдаков это обстоятельство Ворыпаеву, но что купчине колымские служилые?

Потоптались изголодавшиеся казаки и ушли. А потом снова пришли — есть-то надо! Накинули они по нескольку рублей на пуд, а Ворыпаев все равно не уступает… С отчаяния некоторые соглашались в кабалу к Ворыпаеву идти, волю на неволю меняли, но все равно, ни с чем ушли. Твердо верил купец, что не выдержит Булдаков голодовки и расплатится с ним деньгами служилых.

Но тут нашла коса на камень. Примерный службист и отменный упрямец, Булдаков предпочел голодать, но ни копейки не отдал Ворыпаеву.

Худо пришлось казакам — и среди льдов так худо не было. Побирались они где могли, юколу выпрашивали, костлявую сельдятку, которой собак кормят, лиственницы за острогом обдирали и корой питались; пробовали и сами рыбу ловить, но зимой в тех местах рыба ловится плохо — не случайно ее летом на зиму запасают…

Однажды предпринял Булдаков еще одну попытку добыть муки — послал к Ворыпаеву своего пятидесятника Константина Степанова и велел предложить купцу десять рублей за пуд, что в несколько раз превышало действительную стоимость.

Константин Степанов и пятеро ходивших с ним служилых вернулись с мукой. Ворыпаев продал им по полтора пуда, взяв пять рублей за пуд, но Булдакову не дал ни фунта — понял к тому времени купчина, что не попадут к нему в карман деньги служилых, и хоть на Булдакове решил отыграться.

Но с чего все-таки расщедрился Ворыпаев?

В своей челобитной якутскому воеводе — а купец догадывался, что Булдаков пожалуется и за измывательство над государевыми людьми его могут взгреть, — в своей челобитной Ворыпаев прямо-таки слезами изошел: и словесно-то его казаки поносили, и жизни лишить грозились, и били его нещадно… Я ничуть не сомневаюсь, что казаки действительно и кляли прижимистого купца, и грозили ему, и что отведал он увесистых тумаков. Наверное, и «расщедрился» Ворыпаев с перепугу, когда обозленные казаки взялись за него всерьез.

Но избить купца могли рядовые под благосклонным наблюдением пятидесятника, а не наш примерный службист Булдаков: исчерпав легальные методы воздействия, он предпочел питаться лиственничной корой.

После великого поста, который для наших казаков оказался сверхвеликим, Булдаков отправил Добрыню Игнатьева и Оксенку Скребычкина на побережье океана… искать коч! Да, не больше не меньше. И через несколько месяцев все еще не мог смириться Булдаков с пропажей товаров и припасов! Понимал он, конечно, что нет почти никакой надежды найти коч, что раздавило его льдами за зиму, но вдруг?.. Точно помня, сколько осталось там добра, Булдаков детально распорядился, как поступить с ним, как переправить его на Колыму… Короче говоря, все было предусмотрено хозяйственным приказчиком.

А сам приказчик, покинув негостеприимное Уяндинское зимовье, двинулся с отрядом на восток в свою вотчину, оставив прогоревшего Ворыпаева в его лабазе.

Четыре недели шли казаки до Алазеи, питаясь все той же лиственничной корой. Откуда у них взялись силы на переход через горы и равнины — бог весть, но до Алазеи они дошли, и там казаков встретили по-человечески: и накормили, и согрели, и дали передохнуть. Еще одну неделю занял у них путь до Среднего ясачного зимовья на Колыме.

Наш самолет пролетал над Колымской низменностью, и я отчетливо помню, что она казалась мне не сушей, а колоссальным озером с бесчисленными заболоченными островками. В распутицу или летом Булдаков едва ли сумел бы пройти через низменность напрямик. Но он успел пересечь ее по последнему снегу.

На Колыме Тимофей Булдаков принял ясачное зимовье у боярского сына Василия Власова, а служилых людей взял к себе в полк.

И роздал им долгожданное жалованье — деньгами.

Старинные люди

На подступах

Пройдя Карское море, наш ледокол миновал меридиан мыса Неупокоева на острове Большевик и вошел в пролив Вилькицкого, соединяющий Карское море с морем Лаптевых. Мы приближались к мысу Челюскина — самой северной точке азиатского материка. Береговая линия, круто поднимающаяся на карте к северу, у мыса Челюскина переламывается и начинает спускаться к югу.

Район мыса Челюскина до сих пор пользуется дурной славой у полярных моряков из-за трудного ледового режима: не так-то просто миновать его и пройти из западного сектора Арктики в восточный.

Не повезло и нам.

…Пока мы спали, палубу словно прикрыло белым пуховым ковром. Снег высоким валиком лежал на планшире, оконтуривая весь ледокол, на ступеньках трапов, на поручнях; держался на обледеневшем такелаже. Черные цепочки следов прочерчивали ковер в различных направлениях, но густой липкий снег продолжал идти, и через полчаса на месте следов оставались лишь небольшие белые углубления. Несмотря на то что день стоял на редкость пасмурный и насыщенный туманом и снегом, ощутимо серый воздух незаметно переходил в низкие густые облака, идеально белый арктический снег заставлял щуриться.

Подождав, пока глаза привыкнут, я подошел к борту. Насколько было видно, вокруг лежали тяжелые паковые льды. Уже две недели держали они нас у входа в пролив Вилькицкого. Узкое горло пролива было забито льдом с двух сторон. И мыс Челюскина, мимо которого столько раз проходили караваны судов, по-прежнему оставался недоступным.

Ко мне подошел мой спутник метеоролог Буйнаков, два месяца назад впервые попавший в Арктику.

— Еле движемся, — не столько спрашивая, сколько констатируя факт, сказал он.

— Но все-таки движемся. И это достижение.

Мы помолчали, слушая, как льды скребут обшивку ледокола.

— Пойдемте на ют, посмотрим, что там делается,— предложил я.

Узкий черный канал чистой воды, проложенный ледоколом во льдах, постепенно терялся за кормою. В конце его едва заметно темнело пятно. Это виднелся ближайший к нам транспорт, первый из каравана судов, шедших за ледоколом.

— Н-да, невесело, — сказал метеоролог. — И капитан волнуется, видите, марширует по мостику.

Я был хорошо знаком с капитаном ледокола, выходцем из поморов, уже лет сорок бороздившим моря Арктики, и поднялся вместе с метеорологом на штормовую рубку.

В течение последних трех суток поступали обрывочные, нередко противоречивые ледовые прогнозы, и капитан почти не уходил с палубы, буквально по метру отвоевывая у льдов дорогу к мысу Челюскина. Я спросил у капитана, есть ли новости.

Капитан выпустил изо рта конец длинного серого уса, с которого обсасывал сосульку, и хриплым голосом, ответил:

— Вот ползем потихоньку. До Челюскина недалеко теперь.

— Прогнозы есть?

Капитан хмыкнул:

— Гаданье на кофейной гуще.

— Пошли бы вы отдохнуть.

— Еще один уговариватель нашелся! — ворчливо ответил старик. — К Челюскину же подходим! Шуточное дело, что ли?

Буфетчица, маленькая девушка в ватной куртке, ватных брюках и больших резиновых сапогах, принесла капитану стакан горячего кофе.

— Вот спасибо, голубушка, — поблагодарил капитан. Он расстегнул ворот, штормовки, снял кожаные перчатки и, вынув стакан из подстаканника, стал пить кофе большими глотками.

А резной серебряный подстаканник поставил рядом с собой на планшир, прямо на снег.

Кончив пить, капитан отдал буфетчице стакан и сказал:

— Иди, а то замерзла.

— А подстаканник?..

— Иди, иди, — настойчиво повторил старик и даже легонько подтолкнул девушку к трапу. Ничего не понявшая буфетчица, осторожно ступая по скользким ступенькам, спустилась с капитанского мостика. А капитан, почему-то очень неодобрительно посмотрев на нас, стал маршировать из угла в угол.

Потом он взял подстаканник с прилипшим к донышку снегом, повертел его, в руках, опять сердито посмотрел в нашу сторону и поставил подстаканник на прежнее место.

— Гм, не замерзли вы тут у меня?.. Ветер больно подлый.

Мы ответили, что не замерзли.

Капитан снова взял подстаканник, не глядя на нас, размахнулся и швырнул его за борт. Описав дугу, подстаканник упал в черную полынью. Старик сердито закашлял и повернулся к нам спиной.

— Зачем это он? — шепотом спросил Буйнаков.

— Пойдемте лучше отсюда, — сказал я, и мы спустились в кают-компанию.

— Нет, вы скажите, зачем он бросил подстаканник? — допрашивал меня метеоролог. — Подстаканник же серебряный, я сам видел.

Меня эпизод с подстаканником сначала насмешил. Раньше у моряков существовало поверье: если бросить в море серебряную вещь, то плавание будете удачным. Уставший капитан, видимо вспомнив об этом, по старой памяти решил принести подстаканник в дар морю.

На первый взгляд это и в самом деле было забавно: в век могучих ледоколов, радио и авиации задабривать Нептуна серебряными подстаканниками!

Но скрывалось за этим трогательным жестом и нечто другое — скрывалась большая человеческая усталость, молчаливое признание сложностей и трудностей морской службы. Этот эпизод как-то невольно поставил капитана в моих глазах в один ряд с первыми полярными бороздившими воды Арктики, теми, которые открыли Грумант и Новую Землю, которые отважно выходили из сибирских рек в ледовитые моря и в конце концов прошли на кочах по проливу, отделяющему Азию от Америки. И уж, конечно, мне вспомнились славные наши путешественники Лаптев и Челюскин, вспомнилось имя знаменитого шведа Адольфа Эрика Норденшельда, который первый на судне «Вега» прошел морем мимо мыса Челюскина…

Нам с Буйнаковым захотелось что-нибудь прочитать об истории этих мест. Мы взяли в библиотеке книгу «Моря Советской Арктики», написанную нашим известным полярником, ныне уже покойным профессором Владимиром Юльевичем Виде.

Вот что мы узнали из этой книги.

В 30-х и 40-х годах XVIII столетия в Арктике и на Тихом океане работала Великая северная экспедиция. Считалось, что общее руководство этой экспедицией вначале осуществлял Витус Беринг. Фактически же отряды экспедиции были совершенно разобщены, и ни о каком руководстве с Камчатки или из Охотска моряками, описывавшими Таймыр, не могло быть и речи. Полярные мореходы действовали на свой страх и риск.

Одному из отрядов Великой северной экспедиции было поручено описать участок побережья к западу от устья Лены. Отряд этот, возглавленный лейтенантом Василием Прончищевым, вышел в море в августе 1735 года на дубель-шлюпке «Якутск». В состав его входили подштурман Семен Челюскин, геодезист Никифор Чекин, Мария Прончищева — жена начальника отряда — и около пятидесяти человек команды. Работы этого отряда протекали в очень тяжелых условиях, и экспедиция закончилась трагически. Перезимовав в устье Оленека, Василий Прончищев на следующий год поднялся вдоль восточных берегов Таймырского полуострова до широты 77°29′, то есть почти до островов Фаддея и Самуила, возле которых лед еще не вскрывался, хотя стоял конец августа. Тяжелобольной Прончищев созвал «консилум», и решено было возвращаться на прежнюю зимовку. 9 сентября Василий Прончищев скончался, а 22 сентября, пережив мужа всего на тринадцать дней, умерла Мария Прончищева. Над их совместной могилой моряки поставили высокий деревянный крест. Командование отрядов перешло к Семену Челюскину, который в 1737 году вернулся в Якутск.

В 1739 году новый отряд отправился к берегам Таймыра. На этот раз возглавлял его лейтенант Харитон Прокофьевич Лаптев, а с ним вместе плыли Челюскин и Чекин. Все попытки Харитона Лаптева, обогнуть морем Таймырский полуостров не увенчались успехом. В том же году дубель-шлюпка «Якутск» достигла мыса Фаддея, дальше на север ее не пропустили сплоченные льды. На следующий год Харитон Лаптев повторил штурм Таймырского полуострова, но дубель-шлюпку затерло во льдах и раздавило. Участники плавания спаслись, но на обратном пути четверо из них погибли. Однако и это не остановило мужественного лейтенанта и его спутников — Челюскина и Чекина. Чтобы закончить опись побережья, было решено отправиться на Таймыр санным путем. Это и привело Челюскина на мыс, который теперь носит его имя. 12 мая 1742 года он достиг мыса Фаддея и пошел дальше на северо-запад, ведя съемку. 19 мая Семен Челюскин достиг, крайней северной оконечности азиатского материка. Он записал в тот день в пулевом журнале: «Сей мыс каменной, приярый, высоты средней; около оного льды гладкие и торосов нет. Здесь именован мною оный мыс: «Восточно-Северный». На мысу он поставил маяк — одно бревно, которое вез с собой. Предложенное Челюскиным название мыса продержалось более ста лет. Но в XIX веке известный исследователь Сибири А. Миддендорф предложил переименовать его — в мыс Челюскина.

Почти через столетие после смерти отважного штурмана нашлись люди, между прочим умные, известные люди, которые попытались опорочить имя Челюскина, человека, менее всего помышлявшего о посмертной славе. К их числу относились такие видные, деятели прошлого века, как путешественник Ф. Врангель и академик К. Бэр, причем последний обвинил Челюскина в ложных показаниях. Но у Семена Челюскина нашлись защитники: историк Великой северной экспедиции А. Соколов, путешественник А. Миддендорф и знаменитый шведский мореплаватель Адольф Эрик Норденшельд, тот самый человек с благородным и мужественным сердцем, которому посчастливилось выполнить то, к чему тщетно стремились Василий Прончищев и Харитон Лаптев.

Норденшельду повезло: в год его плавания тяжелые льды не преграждали путь к мысу Челюскина, и 19 августа 1878 года в шесть часов вечера «Вега» бросила якорь, у мыса Челюскина. И вполне понятна радость Норденшельда, записавшего в своем дневнике: «…мы до, — стигли великой цели, к которой в течение столетий напрасно стремились люди. Впервые у самой северной оконечности Старого Света стояло на якоре судно. Не Удивительно, что событие это мы отпраздновали поднятием флага и пушечными салютами, а когда вернулись из нашей поездки на берег, пиршеством с вином и тостами».

Норденшельд плыл вдоль берегов северной Азии на паровом судне; экспедиция его была отлично, на научной основе, снабжена провиантом, оснащена снаряжением.

«Что ж тут удивительного, — подумалось мне. — Вполне естественно, что никто не мог пройти мимо самой северной точки азиатского материка до Норденшельда. Победа Норденшельда — это победа не только мужества, но и техники».

И все-таки это победа. Крупная, историческая. И далась она нелегко. Ведь нелегко даже нам, хотя наш ледокол и сравнивать-то нельзя с маленькой хрупкой «Вегой»…

Старинные люди

Самолет, на котором я вылетел из Тикси, взял курс на восток. Мы летели над Яно-Индигирской низменностью. Под крылом самолета проплывала чуть всхолмленная тундра — ржаво-бурая, с медленными, сильно меандрирующими реками и множеством мелких озер. Сверху тундра казалась безжизненной; лишь изредка мне удавалось разглядеть темные цепочки утиных стай, проносившихся над светлой гладью озер.

На берегу какой-то реки, более широкой, чем другие, я заметил дом, срубленный из свежих, еще желтых бревен. Перед ним у самой воды пылало яркое пятно костра, а с востока — на новый дом, на оранжево-красный костер — наползали, цепляясь за бурую тундру, сизо-белые клубы тумана… И дом, и костер, и облака тумана я увидел издалека и с волнением, трудно объяснимым теперь, ждал, что случится раньше: мы долетим до костра и дома или клубы тумана поглотят их. Это произошло одновременно: прозрачный серый край туманного облака достиг жилья в тот момент, когда мы пролетали над ним.

Не знаю почему, но этот маленький, сам по себе ничего не значащий эпизод вдруг приобрел в моих глазах этакое символическое значение, и я задумался о той трудной борьбе, которую ведет человек за жизнь, а в наши дни и за прогресс в тундре. Я размышлял о суровых природных условиях, об оторванности жителей тундры от остального человечества: ведь совсем недавно над чумами и избами тундровых поселков пролетели первые самолеты и радио связало их со всем миром.

В таком философско-элегическом настроении я пребывал до тех пор, пока не заметил, что самолет снижается. Во время перелета я день и ночь сидел в стеклянном «глазу» самолета, который заменял и дверь, и окна, и поэтому тотчас посмотрел вниз. Туман рассеялся. Вновь плыла под нами мокрая, разбухшая от воды тундра. Никаких признаков жилья мне обнаружить не удалось. Тогда почему же мы снижаемся?.. Что-нибудь случилось с моторами? Мы — я имею в виду пассажиров — стали шутить, посмеиваться, рассуждать о нынешней технике, тем самым выдавая свое беспокойство. Вдруг самолет лег на левую плоскость и, сильно накренившись, свернул с прежнего курса. Зачем-то вышел из передней пилотской части самолета бортмеханик, а потом покинул свое святилище и штурман. При крутом вираже я увидел сравнительно недалеко под нами широкую реку в плоских заболоченных берегах, а затем и тесную кучку домиков.

— Разреши-ка, — сказал мне штурман, молодой парень в форменной фуражке и кожаной куртке на «молнии».

Я молча вылез из стеклянного «глаза», а штурман занял мое место; в руках он держал плотно увязанный в непромокаемую ткань пакет. Выбрав удобный момент, он открыл стеклянный «глаз» и с размаху бросил пакет за борт. Ветер с характерным рвущим звуком мгновенно отшвырнул его назад, к хвостовому оперению.

— Почту сбросили, — догадался кто-то.

— Где мы летим? — спросил я у штурмана, уже закрывшего «глаз» и собравшегося уходить.

— Над Индигиркой, — ответил он. — Чокурдах под нами.

Я тотчас раскрыл карту, нашел Индигирку и селение Чокурдах. Оно расположено на левом берегу реки, неподалеку от того места, где русло Индигирки начинает делиться на рукава, образуя большую дельту. К северу, ближе к океану, располагалось еще несколько селений: Русское Устье, Стариково, Табор, Станчик…

Я снова посмотрел в окно. Индигирка, Чокурдах — все осталось позади…

Как ни коротко было мое знакомство с Индигиркой, но мне впоследствии пришлось не раз вспоминать об этом в буквальном смысле мимолетном свидании, и, как это часто бывает в жизни, скрытая на первый взгляд логика событий прочно увязала в моей памяти ледовый поход к мысу Челюскина с полетом над Индигиркой, или «Собачьей» рекой, как называли ее землепроходцы.

До этого мне не приходилось специально заниматься историей плаваний по Северному Ледовитому океану; я вернулся к проблеме первооткрытий в районе мыса Челюскина случайно.

Однажды, как раз в ту пору, когда я углубился в историю географических открытий XVII столетия, мне в руки попала книга, изданная в 1914 году. Называлась она «Старинные люди у колодного океана», а в подзаголовке значилось: «Русское Устье Якутской области Верхоянского края». Написал ее некто В. М. Зензинов. Имя это мне тогда ничего не говорило. Привлек мое внимание подзаголовок. Я тотчас вспомнил ржаво-бурую тундру, Индигирку, Чокурдах…

Я прочитал эту книгу, и впечатление от нее осталось очень сильное и своеобразное. Мы давно научились с помощью оптических приборов «пронзать» пространство, приближать и рассматривать предметы, недоступные невооруженному человеческому глазу. Но представьте себе, что наряду с телескопом люди изобрели «хроноскоп» — прибор, способный пронзать, рассеивать толщу веков и воочию показывать нам, как жили люди сто, двести, триста лет назад… Если вы это представите, то поймете, какое впечатление произвела на меня книга «Старинные люди у холодного океана». Она послужила мне хроноскопом, с помощью которого я заглянул в далекое прошлое…

Зимой 1911 года политическому ссыльному Зензинову была оказана, так сказать, особая честь: из Якутска его отправили на поселение в такое место, куда не ссылали еще никого, — в Русское Устье. Полтора месяца ехал он на собаках и оленях навстречу сгущавшимся сумеркам полярной ночи. Кончился лес; лишь бесконечные, смежные пространства, сливающиеся вдалеке с низким пасмурным небом, окружали путников. Невесело выглядела Индигирская тундра — ни одного сколько-нибудь заметного предмета, ни одного деревца или кустика, на которых могли бы Отдохнуть быстро устающие от однообразной картины глаза.

— Близехонько теперь, — сказал однажды каюр Зензинову. — Дымы видать.

Полярная ночь еще не кончилась здесь — лишь край солнечного диска показывался над горизонтом, — и в сумеречном свете короткого дня Зензинов с трудом разглядел впереди мутные столбы дыма, неподвижно стоявшие в морозном воздухе. Казалось, что дым идет прямо из снега, — сколько ни вглядывался Зензинов, он не мог различить других признаков жилья. И только когда они подъехали вплотную, он услышал лай всполошившихся голодных собак и заметил приземистые плосковерхие постройки, до крыш засыпанные снегом. Именно тогда и понял Зензинов, почему местные жители определяют величину поселка не по количеству домов, а по количеству «дымов» — так вернее, не собьешься зимой, да и не во всех избах Севера теплится жизнь… Кстати, это учитывали и наши очень далекие предки: в Киевской Руси дань бралась не с «дома», а с «дыма», жилого дома, и в этом была своя логика.

Над Русским Устьем поднималось к низкому небу всего шесть дымов. Когда-то их было значительно больше. Но население Русского Устья постепенно уменьшалось — умирали от кори, от оспы. Поэтому, свободное жилье для Зензинова местный староста нашел без труда; ему отвели маленький домик о двух окнах. Домик этот раньше принадлежал зажиточному русскоустьинцу. Это было можно определить хотя бы по тому, что лишь в одно окно пришлось вставить тонкую льдину, заменитель стекла на дальнем севере; во втором окне красовались обломки слюды и стекла, но зато все рамы запирались шпингалетами, выточенными из мамонтовой кости.

Новый человек в забытом богом и людьми селении — явление крайне редкое, и не удивительно, что Зензинов вызвал живейшее любопытство у русскоустьинцев. Но и сам он, чем дальше, тем больше, заинтересовывался бытом, языком своих односельчан, хотя не так-то просто было разобраться в их жизни. Зензинов видел перед собой типично русские лица, слышал речь, безусловно, русскую, но… он с трудом понимал, что говорят его новые знакомые! Привыкнув к особенностям их произношения — они скрадывали некоторые звуки, не договаривали, — он с удивлением обнаружил в языке русскоустьинцев слова, на слух незнакомые, но вызывающие сложные ассоциаций, приводящие в конце концов к словам знакомым, привычным. Приезжие купцы тоже жаловались, что не понимают индигирцев, Но все это, несмотря на крайне узкий кругозор индигирцев, отнюдь не свидетельствовало об убожестве языка. Нет, подлинный любитель русской словесности обнаружил бы в речи своих собеседников множество хоть и непривычных, но сочных, образных слов, точно передающих особенности местной природы, быта. Например, индигирцы говорили «комарный день», «комарно», и с правомерностью этого словообразования согласится каждый, у кого темнело перед глазами от несметных полчищ комаров. Про неясный, пасмурный день индигирцы говорили «копытный день», «копотно», а туман называли «морок» (вспомним наши выражения: «морока» и «напустить туману»). Вместо глагола «уменьшить» они употребляли глагол «омалить», вместо слова «швея», «портниха» — «шитница», вместо «крыло» — «махало», вместо «легко» — «плавко» («весною плавко ехать»).

Есть у нас выражения «утруска», «утрус», которыми охотно пользуются хозяйственники, когда речь заходит о продуктах. У индигирцев, по крайней мере для муки, имелись более точные слова: «упыль» и «мышеядь».

А вот прислушайтесь, какое великолепное словообразование: вместо «правда» индигирцы говорили «заболь», «самую заболь сказал», то, что наболело, что не дает покоя душе, о чем нельзя молчать!.. Это по-настоящему хорошо.

Встречались слова иного типа, уточняющие понятие о природных явлениях, о характере местности. Например, речная грязь, ил, называлась «няша», а болотная грязь — «якша», морской залив именовался «кулига», а речной — «курья», сухие, поросшие тальником участки тундры называли красивым словом «веретье», которым ныне пользуются и в других районах Сибири.

Но были и другие слова, слова — «ископаемые», определенно вызывающие в памяти образы далекой старины. Так, мы нередко, пользуемся глаголом «приютить», а у индигирцев бытовал еще его прадедушка — глагол «ютить» (хранить, сберегать); отдушину они называли «буйница» (сравни — бойница), вместо «предание» говорили «прилог», вместо «прошлогодний» — «ланской», вместо «рассказ» — «сказка», вместо «прежний» — «досёльный». Широко пользовались индигирцы, такими словообразованиями: «лонёсь» (в прошлом году), «осенёсь» (прошлой осенью), «летось» (прошлым летом), «ночесь» (прошлой ночью).

И постепенно понял Зензинов, что русскоустьинцы говорят на древнерусском, лишь слегка измененном языке, на котором говорили в России при Иване Грозном, при Борисе Годунове, при Алексее Михайловиче…

Надо ли доказывать, что факт этот сам по себе примечателен? Более трех веков небольшое количество русских (русский «остров» в низовье Индигирки насчитывал в то время всего четыреста-пятьсот человек) упорно говорит на языке предков, не поддаваясь или почти не поддаваясь ни влиянию цивилизации, ни влиянию соседних народов — якутов, чукчей, юкагиров!..

Ну, а быт их?

И быт их оказался таким же замороженным, законсервированным, как и язык. Зензинов сразу же обратил внимание, что во всех избах, да и в его собственной, прорублены очень маленькие окна. Ему тотчас объяснили; «Большие окна в избе по-нашему как будто стыдко». В эти маленькие окна, как он быстро убедился, только самые богатые индигирцы вставляли слюду и обломки случайно завезенных купцами стекол, большинство же довольствовалось зимой льдинами, а летом окна оставляли открытыми. Освещали избы рыбьим жиром, положенным в специальные плошки — «лейки». При свете леек Зензинов обнаружил в избах своих новых знакомых палочки с зарубками, — это оказались календари. Индигирцы заготовляли такие палочки сразу на целый год и пользовались ими очень умело; путаницу вносили только високосные годы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад