– Их можно видеть и в других животных, и не менее в том, которому уподобляли мы стража. Ты, вероятно, знаешь ведь благородных собак: нрав их по природе таков, что с домашними и знакомыми они как нельзя более кротки, а с незнакомыми напротив.
– Конечно, знаю.
– Стало быть, это возможно, – сказал я, – и мы не противоречим природе, ища такого стража.
– Кажется, нет.
– А кажется ли тебе еще, что тот, кому надобно будет сделаться стражем, должен, кроме гневливости, присоединить к себе и природу философа?
– Почему? – спросил он. – Я не понимаю.
– Это ты увидишь также в собаках, – отвечал я, – черта, в животном достойная удивления.
– Какая?
– Та, что, видя незнакомого, собака злится, хотя не потерпела от него ничего худого, а к знакомому ласкается, хотя он никогда и никакого не сделал ей добра. Неужели этому ты еще не удивляешься?
– На это доныне я не довольно обращал внимание, – отвечал он, – а что она точно так делает, явно.
– Однако ж такое чувство ее природы кажется занимательным и истинно философским.
– Как это?
– Так, что дружеское и вражеское лица, – сказал я, – она различает только тем, что первое знает, а последнего не знает: стало быть, отчего бы не приписать ей любознательности, когда домашнее и чужое она определяет знанием и незнанием?
– Никак нельзя не приписать.
– Но ведь любознательность и философствование – одно и то же? – спросил я.
– Конечно, одно и то же, – отвечал он.
– Поэтому не можем ли мы смело положить, что и человеку, если он с домашними и знакомыми должен быть кроток, надобно иметь природу философскую и любознательную?
– Положим, – сказал он.
– Так хороший и добрый страж государства будет у нас человек и философствующий, и гневливый, и проворный, и сильный по природе?
– Без сомнения, – отвечал он.
– Пусть же он таким и будет. Но как нам этих людей кормить и воспитывать? И ведет ли нас настоящее исследование к познанию того, для чего предприняты все наши исследования, то есть каким образом в государстве рождается справедливость и несправедливость? Как бы нам в своем рассуждении не опустить чего нужного или не зайти слишком далеко.
– В самом деле, – сказал брат Главкона, – я ожидаю, что настоящее исследование действительно поведет к этому.
– Ах, любезный Адимант, – промолвил я, – не оставим дела, хотя оно и довольно длинно.
– Конечно, не оставим.
– Пусть уже мы будем воспитывать тех людей, как будто бы на досуге стали рассказывать басни.
– Да, надобно.
– Что ж это за воспитание? Или, может быть, и трудно найти лучше того, которое давно уже открыто? То есть одно, относящееся к телу, – гимнастическое, а другое, – к душе, – музыкальное.
– Да, это.
– И не музыкой ли мы начнем воспитывать их прежде, чем гимнастикой?
– Почему не так?
– А к музыке относишь ли ты словесность или не относишь? – спросил я.
– Отношу.
– Словесности же два вида: один истинный, другой лживый?
– Да.
– И учить надобно хотя тому и другому, однако ж прежде лживому?
– Не понимаю, что ты говоришь, – сказал он.
– Ты не понимаешь, – заметил я, – что детям мы прежде рассказываем басни? А ведь это, говоря вообще, ложь, хотя тут есть и истинное. Значит, в отношении к детям мы употребляем в дело прежде ложь, чем гимнастические упражнения.
– Это правда.
– Так вот я и сказал, что за музыку надобно взяться прежде, чем за гимнастику.
– Справедливо, – сказал он.
– А не знаешь ли, что начало всякого дела весьма важно, особенно для юноши и вообще для нежного возраста? Ведь тогда-то преимущественно образуется и устанавливается характер, какой кому угодно отпечатлеть в каждом из них.
– Непременно.
– Так легко ли попустим мы, чтобы дети слушали и принимали в души такие басни, которые составлены как случилось и кем случилось и которые заключают в себе мнения, большею частью противные понятиям, имеющим развиться в них тогда, когда они достигнут зрелого возраста?
– Мы этого ни в коем случае не допустим.
– Следовательно, мы, вероятно, должны наперед приказать излагателям басен избирать такие из них, которые бы они могли изложить хорошо, а прочие отвергать. Потом внушим кормилицам и матерям, чтобы эти отборные басни они рассказывали детям и гораздо больше образовали их души баснями, чем тела – руками. Большую же часть тех, которые они ныне рассказывают, надобно бросить.
– А какие именно? – спросил он.
– В больших баснях, – отвечал я, – мы увидим и меньшие, потому что те и другие должны иметь одинаковый характер и силу. Или не полагаешь?
– Полагаю, – сказал он, – только не понимаю, о каких больших говоришь ты.
– О тех, – продолжал я, – которые рассказали нам Гесиод, Гомер и другие поэты. Ведь они-то, сложив лживые басни, рассказывали и рассказывают их людям.
– Какие же именно? – спросил он. – И что в них ты осуждаешь?
– То самое, – отвечал я, – что надобно осуждать прежде всего и преимущественно, особенно когда кто лжет нехорошо.
– Что ж это?
– Это чье-нибудь плохое словесное изображение того, каковы боги и герои, подобное изображению живописца, нисколько не похожему на тот предмет, которого образ хотел он написать.
– Да, такие-то басни справедливо осуждаются. Однако ж каким образом и на какие именно укажем мы?
– Сперва, – сказал я, – укажем на самую великую ложь и о самых великих предметах, на ту ложь, которую сказавший солгал нехорошо: что, например, Уран совершил поступок, упоминаемый Гесиодом, и будто Кронос ему отомстил. О делах же Кроноса и о мучениях, перенесенных им от сына, хотя бы это было и справедливо, я не легко позволил бы рассказывать людям неразумным и молодым, а лучше велел бы молчать о них. Когда же и настояла бы необходимость говорить, то ради таинственности предмета у меня слушали бы о том весьма немногие, приносящие в жертву не свинью, а что-нибудь великое и редкое, так чтобы слышать об этом досталось очень немногим.
Кронос – в древнегреческой мифологии: верховное божество (иначе – титан), младший сын первого бога Урана и богини Геи. Соответствует римскому Сатурну. Первоначально – бог земледелия, позднее, в эллинистический период, отождествлялся с богом, персонифицирующим время (Хроносом).
Согласно Гесиоду, Гея, вступив с Ураном в брак, породила горы, нимф, титанов, циклопов и многих других. Одной из главных черт Урана была его бесконечная плодовитость. Своих детей, ужасного вида, он ненавидел. Пряча их в утробу Геи, Уран причинял ей тяжкие страдания. Для облегчения участи своей матери Кронос, ее младший сын, оскопил своего отца при помощи серпа.
Здесь указывается на тот обычай, что желавший быть посвященным в элевзинские таинства (древнегреческие религиозные обряды в честь богинь Деметры, Персефоны и бога Диониса) приносил в жертву свинью.
– В самом деле, – промолвил он, – эти-то рассказы неприятны.
– И в нашем государстве, Адимант, допускать их, конечно, не надобно. Не должно говорить юному слушателю, что, совершая крайнюю несправедливость, он не делает ничего удивительного, – хотя бы даже как угодно наказывал преступного отца, – напротив, делает то, что делали первые и величайшие из богов.
– Клянусь Зевсом, что, и по моему мнению, говорить это не годится.
– А еще менее, – продолжал я, – что боги ведут между собою войну, коварствуют друг против друга и дерутся: ведь это и несправедливо, – если только будущие стражи нашего государства должны считать делом постыдным легкомысленную ненависть богов одного к другому. О битве же гигантов и о других многих и различных враждебных действиях, приписываемых богам и героям, по отношению к их родственникам и домашним, никак не баснословить и не составлять пестрых описаний, но, сколько можно, убеждать, что никогда ни один гражданин не питал ненависти к другому и что это нечестиво. Вот что особенно старики и старухи должны внушать детям, как в первом их возрасте, так и в летах более зрелых, и требовать, чтобы поэты слагали свои повести приспособительно к этому. А о том, что на Геру наложил оковы ее сын, что Гефест был сброшен с Олимпа собственным отцом, когда тот избивал его мать, а Гефест хотел за нее заступиться, или о битвах богов, сочиненных Гомером, – все эти басни не должны быть допускаемы в нашем государстве, неважно, сочинены ли они с намеком или без него. Потому что юноша не в состоянии различить, что иносказательно говорится и что нет, но какие в молодости принимает мнения, те любит оставлять неизмытыми и без изменений. Поэтому-то, может быть, надобно делать все, чтобы первые принимаемые слухом рассказы как можно лучше применены были к добродетели.
Гефест – в греческой мифологии бог огня, покровитель кузнечного ремесла, изобретений, строитель всех зданий на Олимпе, изготовитель молний Зевса. Согласно Гомеру, Гефест был сыном Зевса и Геры. Согласно другим мифам, Гера зачала и родила Гефеста сама, без мужского участия. Узнав о преступлении матери, Гефест решил ей отомстить. Он создал золотой трон, равного которому не было в мире, и послал на Олимп в качестве подарка для Геры. Гера пришла в восторг, но стоило ей сесть на этот трон, как ее обвили невидимые ранее оковы, и она оказалась прикованной. Никто из богов не смог разомкнуть путы трона, поэтому Зевс был вынужден отправить Гермеса, посланца богов, чтобы приказать Гефесту освободить Геру. Но Гефест отказал. Тогда боги послали Диониса, бога виноделия, и тому удалось напоить Гефеста. Будучи в опьяненном состоянии, Гефест освободил свою мать. А вот в «Илиаде» Гомера сказано, что Гефест помог скованной Зевсом Гере и за это был сброшен с неба. Он упал на Лемнос, покалечив ноги, отчего стал хромым.
Неизмытыми здесь называются те верования, которые, будучи приняты однажды, не подвергались философской критике и не переходили в понятие «очищенные».
– Да, это справедливо, – сказал он, – однако ж, если кто-нибудь спросит нас о том, имеются ли предметы для подобных рассказов и какие они, то на которые укажем?
– Адимант! – продолжал я. – В настоящую минуту мы с тобой не поэты, а созидатели государства. Созидателям же хоть и надобно знать характеры, которыми должны быть отпечатлены баснословия поэтов, и не позволять, чтобы последние составляемы были вопреки этим характерам, однако ж самим составлять басни не следует.
– Справедливо, – сказал он, – но это-то самое, – характеры богословия, – какие они?
– Да хоть бы следующие, – отвечал я, – каков Бог есть, таким надобно и изображать его – в поэмах ли то, в одах или в трагедии.
– Да, надобно.
– Но Бог-то не благ ли по существу? Стало быть, не должно ли так и говорить о нем?
– Как же иначе.
– А из благ, уж конечно, никоторое не вредно. Не правда ли?
– Мне кажется, нет.
– Так невредное вредит ли?
– Никак.
– Но что не вредит, то делает ли какое-нибудь зло?
– Тоже нет.
– А что не делает никакого зла, то может ли быть причиною чего-нибудь злого?
– Как можно?
– Так что же? Значит, добро полезно?
– Да.
– Стало быть, оно – причина доброй деятельности?
– Да.
– Поэтому добро есть причина никак не всего, но что бывает хорошо, того оно причина, а что худо, того не причина.
– Без сомнения, – сказал он.
– Следовательно, и Бог, – заключил я, – поскольку он благ, не может быть причиной всего, как многие говорят, но нескольких дел человеческих он – причина, а большей части их – не причина. Потому что у нас гораздо менее добра, чем зла. И так как нельзя предполагать никакой другой причины добра (кроме Бога), то надобно искать каких-нибудь других причин зла, а не Бога.
– Ты говоришь, кажется, очень справедливо.
– Поэтому не должно принимать того греха в отношении к богам, какой совершали Гомер и другие поэты, когда, безумно греша, говорили:
а кому не так, то есть кому ниспосылает он без смешения только последние,
Равным образом и тот не заслужит нашей похвалы, кто будет говорить, что Афина и Зевс заставили Пандара поступить вопреки клятве. Не похвалим мы также вражды богов и приговора, произнесенного Фемидою и Зевсом; нельзя позволить юношам слушать и слова Эсхила, будто бы
Фемида – в древнегреческой мифологии богиня правосудия, вторая супруга Зевса. У римлян это Юстиция.
Напротив, кто пишет трагедию и помещает в ней такие ямвы, каковы о бедствиях Ниобы или Пелопидов, о делах троянских или тому подобные, тот либо не должен называть их делами Божиими, либо, когда Божиими, – обязан изобретать такие мысли, каких мы ныне требуем, и говорить, что Бог производит справедливое и доброе и что тем людям полезно было наказание. Положим, что в состоянии наказания они несчастны, но поэту не надобно позволять говорить, будто делает это Бог. Напротив, пусть он утверждает, что злые несчастны, поколику заслужили наказание, и что, подвергаясь наказанию, они получают от Бога пользу. А называть Бога доброго причиной зол для кого бы то ни было – этому надобно противиться всеми силами, этого никто в своем государстве не должен ни говорить, если государство благоустроено, ни слушать, – никто ни из юношей, ни из старших, будет ли баснословие предлагаемо в речи измеренной, или без размера; потому что такая речь, будучи произносима, и нам не принесет пользы, и не будет согласна сама с собою.
Ниоба – в древнегреческой мифологии дочь Тантала и Дионы. В браке она родила 7 сыновей и 7 дочерей (по Гесиоду, 10 сыновей и 10 дочерей). Она была близкой подругой Лето. Однажды Ниобея возгордилась своими детьми и вздумала сравниться с Лето, у которой были лишь двое детей (Аполлон и Артемида). Дочь Тантала стала говорить, что она плодовитее богини Лето, и та разгневалась. Лето обратилась к своим детям, которые стрелами уничтожили всех детей обидчицы. После смерти детей Ниоба пришла к своему отцу Танталу и там, взмолившись богам, превратилась в камень.
Пелопиды – потомки Пелопса, являвшиеся царями Микен и Аргоса. Пелопс имел трех сыновей, двое из которых были от одной матери, и они убили третьего, который был от другой матери. Потом Атрей и Фиест поссорились между собой, и Атрей был убит сыном Фиеста – Эгисфом. У Атрея было два сына: Агамемнон и Менелай. Агамемнон, после воцарения своего дяди, бежал в Спарту, однако через какое-то время вернулся, сверг Фиеста и стал царем Микен. Но Эгисф не хотел мириться с тем, что Агамемнон завладел микенским троном. Во время похода Агамемнона на Трою Эгисф не просто совратил жену последнего, но и в дальнейшем помог ей убить своего противника.
– Касательно этого закона, – сказал он, – я одного с тобою мнения; то же и мне нравится.
– Так в том-то, – промолвил я, – состоит один из законов и типов относительно богов, сообразно с которым говорящий должен говорить и действующий действовать, выражая ту истину, что Бог не есть причина всего, а только причина добра.
– И это очень удовлетворительно, – сказал он.
– Но как тебе покажется другой? Думаешь ли ты, что Бог – волшебник и как бы с умыслом является нам по временам в различных идеях, иногда сам рождаясь и изменяя свой вид в различные образы, иногда обманывая и заставляя составлять о себе известное понятие? Или он – существо простое и всего менее выходящее из своей идеи?