— А скажите, дядя, — глядя на огонь, спросила она, — отчего батюшка наш столь рано женился? В шестнадцать лет... Должно, изрядно полюбил?
— Евдокию-то? Первую жену свою? О-о! Оба они сызмальства полюбились друг другу. Она большой чувствительности женщина была, и смех и слёзы — всё рядышком у неё... Здоровьишком слабовата, однако куда ни пошлют Бориса Петровича — всюду с ним... У него, сами знаете, какая жизнь — двадцать лет походы да бивуаки. Переживала, конечно, и за Михаила, за сына, — больно горяч был... Оттого и рано померла... Чуть не десять лет Борис Петрович вдовцом оставался, уже в монастырь собрался, а тут... Да вам-то ведомо ли, ежели б не царь Пётр, вас и на свете не было бы? Спасибо великое надобно вам Петру-царю сказать.
— Отчего?
Владимир Петрович захохотал.
— Олухи царя небесного! Да женил царь фельдмаршала на тётке своей, на Анне Петровне! Не женись он — вас бы на свете не было... Ну-ка, Сергей!
Владимир Петрович протянул руку племяннику, тот помог ему встать. Поднялся с шумом, так что заскрипели диванные пружины, и подвёл гостей к наугольному столу, на котором лежало что-то завёрнутое в холстину, развернул.
— Хочу передать вам... отцу вашему принадлежавшее... — Приподнял подсвечник, и предстала картина в чёрной раме с тёмным, еле различимым изображением: — Читайте, что тут надписано: «Кортын... Страстотерпец Георгий...» А вот ещё одна. — Он скинул покров со второй картины: «Кортын... Филист, персона крыласта...» Картины сии старого малевания... Пусть хранятся у вас! — И вручил каждому по «кортыне»...
…А теперь переведём стрелку часов на два столетия вперёд — перенесёмся прямо в 1991 год, в Кусковскую усадьбу. Да, да...
Выставка первых владельцев имения. Вот он — Владимир Петрович Шереметев, владелец усадьбы в молодости! Крупное, широкое лицо, короткая стрижка, открытое, наивно-простодушное выражение. Из XVIII века глядит на нас как живой. Боярин, дворянин! А похож на плотника, ушкуйника, ремесленника. И сколько жизни в блеске тёмно-карих глаз!..
Случилось так, что сразу после той выставки встретилась я с Ольгой Борисовной Шереметевой, которая является прямым потомком этого самого Владимира Петровича. Встреча та меня поразила: совершив загадочное круговращение, семейные гены в точности повторились в этой женщине. Тот же высокий рост, большая голова, дышащее здоровьем лицо, открытость, бесстрашие и горячий блеск глаз. Как и предок её, Ольга Борисовна деятельна — работает в свои почти 80 лет!..
Вот она порода, итог векового отбора!.. Когда-то наиболее активные, деятельные люди получали титул дворянина, боярина, детям, потомкам своим передавали родовые устои — и вот результат.
Даже в самые мрачные, сатанинские годы, когда слово «дворянин» и произнести-то нельзя было, сохраняли они достоинство, честность, терпение, порядочность. Со многими из них приходилось мне встречаться — Головнины, Голицыны, Оболенские, Шереметевы, Гудович... У каждого свой характер, они не ангелы, но в чём-то главном, основном неизменные: ничего из завещанного предками не растеряли. Кто знает, что тут на первом месте: воспитание, родовая память, гены? Вероятно, всё.
Живая память... У Ольги Борисовны квартира — слепок с прошлых веков. На той кровати спала бабушка, за тем столом писал её отец... Родные лица в течение всей жизни глядели на неё из старинных рам, что-то говорили, о чём-то спрашивали... Чуть не двести лет жило их семейство в доме на углу Воздвиженки. Даже когда дом этот стал местом жительства людей новой формации, созданной из утопической мечты, даже тогда их не выселили отсюда. Конечно, отец был арестован в 1918 году, — в числе двадцати человек его поместили в десятиметровую камеру, и он скончался от сердечного приступа. А в 30-е годы была арестована сестра Ольги — Елизавета Борисовна, она десять лет провела в лагерях. Мать их Ольга Геннадиевна дожила в доме на Воздвиженке до 1942 года и — вот удивительная судьба! — погибла на пороге родного дома от разорвавшейся фашистской бомбы.
Все они — не призраки, а живые, родные лица для Ольги Борисовны.
ЗАПРЯГАЙ ЖЕ, ВАНЯ, САНИ!
I
А между тем Россия вступила уже в страшный свой 1730 год. Ещё немного, и скажет своё последнее слово главная повелительница XVIII века — смерть... А пока старая столица веселится по-молодому. Люди живут шумными гостеваньями, на столах красуются запечённые утки, гуси, у тех, кто побогаче, — студни, а в знатных хоромах — фазаны и куропатки с белыми крыльями.
По причине великих морозов печи топили два-три раза на день и из печей таскали пироги. Иной раз к столу подавали до десяти сортов разных пирогов. Гости еле поднимались, вздыхали: «Охо-хо-нюшки, накормили меня, яко гуся рождественского!» — отлёживались день-другой, и снова всё сначала. Особенно не по себе делалось от тех гостеваний иноземным людям, важным посланникам, кои уже собирались в Москве, чтоб принять участие в свадебном обряде императора.
Алексей Григорьевич ошалел от счастья: ещё недели две — и он государев есть!.. Братья его упивались общим почитанием. Василий Владимирович, фельдмаршал, сдерживал своих неразумных сродников, но Василий Лукич не разделял его благоразумия, мол, род ихний исстари ценили за деятельный характер, войдут они ныне в великую силу, как и положено. Князь Иван Алексеевич проявлял завидное проворство и сметливость. Княжна же Катерина пребывала в заботах о свадебных нарядах-украшениях, от неё не выходили портнихи и ювелиры.
Единственный человек, с чьего лица не сходила печальная озабоченность, был император. Если в помолвку с Марией Меншиковой его втянули государственные дела, то с Долгорукими была задета женская честь: он жил в Горенках, спал с княжной и ввиду усвоенного сызмальства рыцарства не видел дороги назад.
В самый разгар связи его с Катериной всерьёз захворала сестра Наталия и в несколько дней умерла. Он же, не дождавшись сороковин, под давлением Долгоруких вынужден был объявить о своей помолвке. Петра II мучило раскаяние — уж не оттого ли и заболела она, что лишилась жизненной силы, увидав забавы его с княжной?
Другая мысль, глодавшая его сердце, была участь отца и деда. В один из первых дней января император велел запрячь сани и отправился в Сокольники; случилось проезжать мимо бывшего Преображенского приказа — приказной избы. Сразу после коронации велел он уничтожить пыточную избу, а теперь хотел поглядеть, что там... Остановили лошадей, он вышел... Приказная изба была разрушена, но следы сохранились: торчали железные прутья, лежали остатки заиндевевших брёвен. Долго стоял Пётр, думая об отце, об участи августейших особ, и казались они ему невольниками несчастного отечества... А потом бросился к саням и велел гнать скорее на Басманную, к Богоявленскому собору...
Войдя в церковь, встал не на царское место, а в боковом приделе и долго молился, поминая ушедших предков и прося за них прощения у Бога...
Императора называли мальчиком, а он чувствовал себя старым. В нём видели богатырские задатки, он и в самом деле был находчив, сообразителен, но не уверен в себе. Как в глубине выросшего на худой почве дерева что-то разрушается, гниёт, червоточит, так и юного Петра постоянно омрачала некая мысль. По ночам снились беспокойные сны...
Пятого января 1730 года днём, вернувшись из Нескучного сада, где он катался с принцессой Елизаветой, Пётр лёг отдохнуть и заснул. Проспав короткое время, открыл глаза, вскочил, но никак не мог вырваться из удушающего дурмана.
Что ему снилось? Будто дворец его — зверинец... Всюду клетки и звери, а у зверей — человеческие лица, и все к нему тянутся, клацают зубами, царапают когтистыми лапами. У чёрного медведя лицо Меншикова, рыжая лиса сходна с Катериной, а князь Василий Лукич — вылитая обезьяна... Пётр проснулся, но туг же снова повалился на диван, и опять охватило его сновидение. На этот раз явилась женская фигура в белом платье. Сестра, стоя за колонной, укоризненно глядела на него и манила пальцем — он кинулся, в тот же миг она исчезла, скрывшись за колонной. Он водит руками, а там — никого, только туман... И вдруг — усатая голова, кот, говорит человеческим голосом: «На тебя я, друг мой, надеялся, а ты... Россия без отца сирота...»
Мечется во сне император, перекатывается с боку на бок, не может проснуться... Так и застал его Долгорукий — сел Пётр на постели, обхватил голову руками и мычит что-то нечленораздельное.
— Просыпайтесь, Ваше Величество! — бодро воскликнул Иван Алексеевич, только прискакавший от своей невесты.
Тот закачался на кровати, застонал:
— Какой сон мне привиделся, Ваня!.. Ох, какой сон... — И стал пересказывать.
Долгорукий, не дослушав, рассудил:
— Наталья приснилась? — Так ведь ушла за колонну, не позвала за собой — значит, и ладно, простила...
— Виноват, виноват я перед ней, Ваня... Твои-то сродники насели: объяви да объяви про невесту, а то, что Натальюшка моя в лихорадке, нипочём... А зверинец, зверинец-то к чему, Ваня?
— Ваше Величество, всё пустое! Звери и есть звери, что с них взять?.. Наплевать да и забыть сон сей!.. Скажите лучше, Пётр Алексеевич, какие ваши дела-заботы на завтрева? Ведь водосвятие...
Не без резона спрашивал о том Долгорукий: назавтра Шереметевы звали их вместе с государем после водосвятия.
— Завтра? — переспросил царь рассеянно. — Скоро Крещение... Помнишь, в Библии как про то написано? «И открылось небо, и Святой дух в виде голубя сошёл на Христа, и послышался голос Бога-Отца: «Сё сын мой возлюбленный, в нём моё благоволение»... К чему спрашиваешь? Не ведаешь разве, на водосвятие на Москве-реке гулянье, где царю место в такой день? Всеконечное дело — где народ, на реке, когда будут воду святить...
— А после, к вечеру куда путь держим? — не отстаёт Долгорукий, очень ему хочется зазвать государя к Шереметевым.
Но юный царь всё ещё во власти сновидения:
— Ваня, а ведь кота-то я видел... Усы у него так и топорщатся, сам сердитый и говорит человеческим голосом: «На тебя я, друг мой, надеюсь, а ты...» Ваня, ведь это Он! — Пётр поднял вверх палец. — Он спрашивал, исполняются ли его законы, а у нас законы только те, которые к веселию направлены, со тщанием исполняются. Велел он указы исполнять, к деловой жизни и учёности направленные, дьячкам приказывал учить латынь, прочие науки, а они?.. Нет, неладно живём мы, Ваня...
Мысль о Петре Великом для Петра Чиалого постоянно оборачивалась укором. Но царский любимец — потому и царский любимец, что знает, как отвлечь государя от мрачных мыслей: надобно говорить что-нибудь, балагурить. И Долгорукий, немалый мастер почесать языком, продолжал балагуры. Между делом ввернул и про Шереметевых, мол, приснилась ему Наталья Шереметева в обличье царевны-лягушки, что возле церкви была она, а церковь видеть — к свадьбе, вот какой сон, в руку!..
— Одно только и хорошо в этой свадьбе, — вздохнул царь, — что двойная она, вместе поженимся...
— Так едем ли мы завтра к Шереметевым? — нетерпеливо переступил с ноги на ногу Иван Алексеевич.
— Запряжём сани да и поедем! — наконец взбодрившись и хлопнув себя по коленям, проговорил молодой государь и поднялся.
II
В утро водосвятия Наталья встала чуть свет, накинула пуховый платок, сунула ноги в белые валеночки и кинулась во двор, к амбарам и погребицам. Сам государь будет у них нынче в гости! Надобно отобрать съестные запасы, наготовить угощений, проследить за всем. Сопровождали её три служанки.
Клетей и подклетей, сараев и амбаров в шереметевском дворе множество, и чего только там нет! В сараях — сёдла и узды, вожжи и оглобли, епанчи и попоны для лошадей. В амбарах крупы, отруби, мука разных сортов, перины, мешки меховые, холщовые пологи, обмотки, войлок. В клетях и подклетях — бочки, корчаги, фляги великие, горшки с молоком, сыром, сметаной, чаны с квасами да медами, ведёрки с лимонами, со сливами, вишни в патоке, красная рыба в рогоже... И везде чистота, и нигде худого воздуха, всякую неделю тут проверяют, не завелась ли плесень; ежели завелась — верх сливают, добавляют свежего рассолу, пускают в дело — ничто не пропадало в шереметевском хозяйстве. Пётр Борисович сам требует отчёта.
Нынче молодая хозяйка впервые сама отбирала продукты и передавала их дворовым девушкам.
— Держи, — она протянула Дуняше бутыль, доверху набитую крохотными рыжиками, — глянь, какие — бисерные!.. А вот клюква — государь жалуют клюкву в мёду.
Спустившись в ледник, отобрала самых жирных гусей — что за ужин без гуся, запечённого в тесте? Иван Алексеевич не так гуся, как зажаренную корочку уважает.
— Берите, девушки, — распоряжалась молодая хозяйка. — Да несите на кухню, ступайте... А вино я одной Дуняше могу доверить. Идём!
Через некоторое время на кухне кипела работа — топились печи, бурлило варево, потрошилась птица. А Натальино место теперь в гостиной — надо было проследить, как накрывают стол. Оглядев, хороши ли скатерти, какова посуда, побежала она на второй этаж, к бабушке. Вчерашний день нездоровилось ей, а как нынче? Захватив клюквенного морсу, с улыбкой влетела к Марье Ивановне.
В бабушкиной комнате время словно бы останавливалось. Эти старинные сундучки, воздуха, домотканые изделия.
Поставив морс, Наташа приобняла бабушку, спросила:
— Каково сердце-то?
— Ай, ничего, внучка, с моим сердцем ничего не станется до самой смерти, — отмахнулась Марья Ивановна. — Сядь-ко да погляди, чего я нашла. Эвон какое полотенце, матушка моя ещё вышивала... — Она развернула чуть тронутое желтизной полотенце с чёрно-красными петухами, вышитое крестом. — Рукодельница она была — страсть какая! В прежние-то годы всякая девка, царских ли кровей али подлого рождения, чуть не с детства приданое себе готовила, ткала, вышивала, шила. А это, матушка моя сказывала, вышивала она, когда невест для Алексея Михайловича выбирали... Знамо ли тебе, каково это делалось?
И хоть недосуг было молодой хозяйке, села она на маленькую скамейку возле кровати бабушкиной и выслушала её до конца.
— По весне и по осени привозили их, невест-то, со всех краёв российских. В разных покоях рассаживали, они там одевались, готовились, а то и вышивали... Царь то к одной, то к другой заглянет, ходил он неспешно, оглядывал всех зорко. Но пуще, чем он, глядели лекари да спальники, обсматривали, ощупывали: ладно ли плечо скатывается, нет ли худобы, хороша ли, бела ли кожа, блестит ли волос — все глядели... А ещё — довольно ли в груди, обильна ли в заде невеста... Ну и, ясное дело, богомольная ли. Наталья Кирилловна много книг священных читала, смирная, ладная да ласковая была, в Воскресенском монастыре в Смоленске воспитывалась, оттого и взял её Алексей Михайлович... А когда тяжёлая стала, так всё на небушко глядела, к простору влеклась, чтоб ребёночек к солнышку тянулся... Оттого и вышел на славу Пётр Алексеевич. Так-то и ты, моя ладушка, делай, как час твой придёт.
Наталья заалелась.
— Ой, да что это разболталась-то я? — остановила себя бабушка, вспоминая, что день сегодня особенный — Да и ты, голубушка, сидишь-рассиживаешь. Ну-ка марш в гостиную, да гляди, чтоб ладно всё там было. Знаю я, эти Глашки да Палашки салфетки забудут, ножи не к месту покладут... Дай-ка им от меня по грошику, — она порылась в широкой своей юбке и высыпала мелочь, — знаю я, как не доглядишь за ними, так и осрамишься. Иди!
— Накапать в чашку камфары? — спросила Наташа.
— Делай, что говорю! — прикрикнула Марья Ивановна. — Ретираду — и марш!
В столовой уже сверкали зажжённые свечи — и в шандалах, и в канделябрах. Жёсткая новая скатерть топорщилась на углах, а середина её была заставлена: мерцала серебряная и золочёная посуда, в высоких штофах переливались вишнёвые, малиновые, лимонные настойки, огурчики пупырились иголочками, красная рыба горела яхонтом, мясные закуски, буженина подернуты влагой...
Дворовые девушки бегали, спрашивая: «Когда носить пироги, куропаток, гусей?» — «Не время ещё!» — отвечала Наталья. Высокая, тонкая, стремительная, она прохаживалась вдоль столов, наводя блеск.
Время шло. Мороз изрисовал все окна, а гостей не было...
Не звенят ли колокольцы?
Не хлопнули ли ворота? Но было тихо.
Небо стало темно-васильковым, свечи на окнах — будто жёлтые цветки. Серебряные подсвечники синими огнями отражались и меркли в высоких зеркалах в простенках... Часы бьют уже девять раз: «Бом-м, бом-м...» Но и в этот час никто не возвестил о приезде гостей.
Стало совсем темно. Зазвонили в последний раз колокола...
Настала ночь, тревожная и тягостная...
Но так и не стукнул никто в ворота.
III
А на Москве-реке между тем собралось великое множество людей.
Во льду была проделана большая прорубь, пар от неё поднимался в морозный воздух, а вокруг ходили толпы вслед за священником. Начиналось освящение воды...
Поодаль стояли иностранные гости, наблюдая невиданное зрелище, — все эти дни дивились они московским обычаям. Глядели, как на Рождество плясали ряженые, как с наговорами да приговорами гадали на Святках, как теперь на водосвятие торжественно носили хоругви, мальчики славили Христа, и не умолкало «Во Иордане».
Ликование народа на реке достигло предела, когда подъехала шестёрка белых коней. Кони с красными попонами встали, и вышел император в шубе нараспашку, в красном шарфе и собольей шапке с синим околышем. Подняв руки, приветствовал народ, а получив благословение архиерея, присоединился к шествию вокруг проруби...
Хор, сперва нестройный, всё набирал и набирал силу. Зазвонили в колокола, на небе ярко вспыхнуло закатное малиновое солнце и осветило чудное зрелище. На берегу командовал своими гвардейцами Василий Долгорукий. Звучало:
— «Во Иордане крещающуся тебе, Господи... явися поклонение... Родителев бо глас свидетельствоваше Тебе, возлюбленного Тя Сына именуя... Являйся, Христу Боже, и мир просвещей, слава Тебе!..»
Не одни священники, но весь люд возносил голоса к небу в искреннем и страстном молении.
И вдруг из толпы в каком-то угаре выскочил молодой парень. Чужеземцы не поверили своим глазам, когда он скинул с себя полушубок, кафтан, порты, бросил шапку на снег, перекрестился: «Крещаюся в Москве-реке заради царя нашего батюшки!» — и бросился в прорубь. В воде плавали белые, как сало, льдинки, дул ветер, от мороза сохло горло, трудно дышалось. Выскочил из проруби мужик красный, точно ошпаренный, с выпученными глазами, крикнул: «А ну, кто ещё разболокаться могет?»
«Дикая и дивная страна», — качали головами иноземцы. Ещё более удивились они, когда царь с одобрением оглядел смельчака, обнял его и расцеловал. А потом снял с себя шарф и кинул тому на шею.
Народ восторженно шумел, неистовствовал, но...
Но уже ударил роковой час для русского престола: здесь ли, ранее ли последний представитель Романовых по мужской линии заразился чёрной оспой... Пришла та зараза через его объятие с мужиком или ветер принёс её из Замоскворечья? Или пролетела комета хвостатая, в которой, доказывают, и обитают те микробы, — неведомо...
Ещё не кончилось гулянье, ещё идут в церквах службы, но царю уже неможется... Долгорукий с тревогой глядит на него:
— Каково, государь, чувствуешь себя? Едем ли к Шереметевым?
Ослабевшим голосом Пётр ответствует:
— Гони, Ваня, к дому.
...А на Воздвиженке мечется, носится по дому молодая графиня Шереметева. Чуть не в полночь явился посыльный с цидулькой от Ивана Алексеевича: так и так, мол, государю нездоровится, не ждите...
— Наталья, еду прикажи, какая портится, раздать дворовым, — сурово говорит Марья Ивановна, — а прочую назад в ледники...
— Да Бог с ней, с едой-то!.. А ежели что худое с государем приключилось?
Бабушка не утешила, не разуверила, сухо заметив:
— Ежели мор — за грехи он в наказание нам даётся... А ты береги себя да молись. Вот и весь мой сказ!
Утром Наталья бросилась в домовую церковь Знамения. Там, в любимом местечке, упала на колени перед иконой Казанской Божьей Матери.
— Господи, Ты можешь всё! Убереги государя нашего от напасти!.. Не пожил ещё, не порадовался милостивец наш!.. Сколько раз наставлял Ты нас, Господи, на путь истинный, давал силы, когда сникал подавленный разум, просвети ж и теперь, пошли отблеск лучей Твоих...