– Валяй, – флегматично соглашается Вася.
– Пороки твои бичевать буду, – говорю.
– Эт' какие? – интересуется Вася.
– Алкоголизм, – говорю. – И неуемную страсть к разрушению чужой собственности.
Сидим мы с ним, кстати говоря, на обломках нашего забора.
Вася с механистичностью башенного крана поворачивает ко мне косматую свою башку. Некоторое время без выражения смотрит на меня.
Я демонстративно сплевываю травинку на землю. С таким видом красный комиссар рвал рубаху: давай, стреляй в комсомольскую грудь!
Вася молчит долго, очень долго. Щурится, потягивается с хрустом. Я уже начинаю думать, что дерзость моя сошла мне с рук.
– Книжку читал, – роняет Вася без видимой связи с предыдущим. – Там про одного деятеля понравилось. – Он прищуривается. – «Был туповат и поэтому бесстрашен».
Хм. После тридцати лет общения стоило бы запомнить, что Василий, вообще-то, та еще язва.
– Причем, – говорю мрачно, – наверняка это была эпитафия.
Вася от души смеется.
– Пиши про меня, – говорит, – куда хочешь. Только чтобы с фотографией.
– Еще не хватало, – говорю. – Набегут желающие комиссарского тела. Не успеешь мяукнуть, как уже женат.
– Да не с моей фотографией-то, – ласково, как дурочке, поясняет Вася. – Забора!
Сентенция
У моего друга и соратника по деревенской жизни Василия однажды завелась любимая сентенция. «Если ничего не видно, это не значит, что ничего нет».
Период Васиной любви к нравоучительным фразам совпал с моим подростковым возрастом. Я воинственно отрицала мудрость, накопленную предками. «Банан велик, – язвительно говорила я Васе, – а кожура еще больше». Намекая на то, что не надо фальшивых глубин и ложных глубокомысленностей.
Но что Васе до сарказма городской малолетки, когда он нашел универсальный принцип всего!
Вот мы идем купаться, по дороге нам встречается непроглядная лужа, я снимаю сандалии и пытаюсь перейти ее вброд. Распарываю пятку осколком бутылки. «Если ничего не видно, это не значит, что ничего нет, – хмуро говорит Василий, обматывая мою кровоточащую ногу своей футболкой. – Сложно было обойти?»
Поход за грибами в Васиной компании – это череда ударов по самолюбию. Я исходила поляну вдоль и поперек, получив в награду за усердие два маслёнка. Но появляется Василий и за две минуты набирает дюжину выставочных боровиков. «Если ничего не видно, это не значит, что ничего нет», – снисходит он до объяснения, жалостливо глядя в мою корзину.
И так далее, и так далее. На каждом шагу. При каждом удобном случае. Вскоре мне стало казаться, что вся жизнь состоит из удобных случаев для демонстрации Васиной псевдомудрости.
Тем летом к нам приехала погостить дальняя родственница – женщина, в которой требовательность к окружающему миру приобрела гипертрофированные размеры после получения звания «Заслуженный учитель». Наш бестолковый деревенский быт вызвал ее справедливое презрение. Но больше всего родственницу возмутило попустительство родителей моей дружбе с деревенским охламоном.
Она пыталась разъяснить им неприемлемость подобных контактов, но столкнулась с поразительным легкомыслием. Мама с папой симпатизировали Васе, а мой круг общения и вовсе никогда не ограничивали. Тогда родственница зашла с другой стороны. И надо отдать ей должное – это было сделано виртуозно.
Василий заглянул к нам, уже не помню по какому поводу. Родственница завела с ним непринужденный разговор, и никто из нас не заметил, в какой момент светская беседа образованной дамы с вахлаком перешла в инспектирование его знаний.
«Заслуженного учителя» родственнице дали не зря. Она била прицельно, и каждый удар рушил стену, за которой пряталось чудовищное Васино невежество. География. Биология. Физика. Математика. С каждым его ответом на ее лице все явственнее проступало сострадание. «Несчастный юноша!» Василий потел и корчился, но уползти из-под обстрела был не в силах. Родственница вскрыла его, как устрицу, и выставила на всеобщее обозрение: ешьте теперь, если не побрезгуете.
– Приятно было побеседовать, – великодушно сказала она напоследок. – Вы крайне интересный экземпляр! Такая первобытная нетронутость – просто удивительно!
И ушла, посмеиваясь.
Тут-то и настал мой выход. Пока мама молча разливала чай, я погладила Васю по голове и сочувственно сказала:
– Если ничего не видно, это не значит, что ничего нет.
Имея в виду содержимое Васиной башки.
В другое время Василий съел бы меня с сандаликами. Но момент был выбран стратегически безупречно: мой друг был настолько унижен и раздавлен, что на сопротивление у него не осталось сил.
Мама с папой обернулись ко мне. Лишь много лет спустя я догадалась, что они оба были поражены не меньше, чем Вася, и не меньше, чем он, стыдились – потому что не смогли, не сообразили остановить это избиение.
По их лицам я вдруг поняла, что сейчас услышу что-то ужасное. Мне стало не то чтобы страшно. Но если бы в тот момент кто-то предложил мне маховик времени, чтобы открутить обратно последние десять секунд, я бы, пожалуй, отдала бы за него пару месяцев лета.
– Васина футболка, наверное, высохла, – очень спокойно сказала мама. – Принеси, пожалуйста. Она возле бани.
И всё? Я умчалась, неуверенно радуясь, что меня никто и не собирался наказывать за дерзость.
Футболка действительно высохла. Никаких следов крови (а распоротая стеклом пятка кровоточила прилично) не осталось. Я свернула ее и побрела обратно.
На подходе к дому мне внезапно стало так тошно, что пришлось сесть, и некоторое время я провела под кустами малины, глядя, как по моим ногам карабкаются крошечные малинниковые муравьи.
Мне было двенадцать лет, и я впервые ощутила, на какой тонкой грани балансируют насмешники со своим бесчувственным острословием, со своей способностью вслушиваться только в себя. Вася был взрослым и неуязвимым. Мне казалось, об него можно обтачивать ехидство до бесконечности.
Еще через пять минут в компании муравьев я поняла, что у моих родителей было что мне сказать. Но все, что они себе позволили, – это напомнить мне о событиях трехдневной давности.
Еще через десять минут из дома вышел Василий.
– Ну? – говорит. – Чего расселась?
– Ягоды искала, – говорю. – А их уже нет.
– Не выдумывай, – говорит Василий. – Это ремонтантная малина, она у вас до сентября плодоносить будет. Хоть что-то я знаю, да?
Это был первый и последний раз, когда Вася позволил себе напомнить разговор с нашей родственницей.
С тех прошло довольно много лет, и я даже повторяю про себя иногда, что если ничего не видно, это не значит, что ничего нет. Фраза, конечно, менее дурацкой не стала. Зато я от повторений определенно стала менее дурацкой, хотя Вася, наверное, со мной и не согласился бы.
Дачники
Год назад приехали в нашу деревню люди. Купили развалюху покойной бабы Гали. Развалюху снесли, на ее месте возвели двухэтажную бревенчатую избу с резным крыльцом и верандой. Собирались жить в ней сами, но передумали, и дом был выставлен на продажу.
За восемь миллионов.
Тут надо понимать: деревня наша расположена в живописных глухих местах. Вокруг леса, кишащие зверьем: клещами, лосиными мухами и комарами. Кто скажет, что комар – не зверье, тот не гулял в наших дубравах июньским вечером.
Ближнюю рощу облюбовали кабаны, а ближняя роща начинается в пятистах метрах за околицей; матушка моя, выйдя однажды прогуляться, вернулась на удивление быстро и сильно побледневшая. Позже встретившееся ей стадо застрелили охотники.
В двух километрах от деревни течет Ока: широченная, красивущая. Каждая фотография – как открытка для рекламного проспекта. Берег дрянной, грязный, можно и на стекло напороться, и на ржавый гвоздь. Течение страшное – детям купаться нельзя, да и взрослым надо бы с осторожностью.
Продукты привозим свои. Можно, конечно, и в магазин сходить в те редкие дни, когда он работает. Там есть замороженный минтай, водка и два вида сушек, которыми побрезговала бы и крыса. Еще тетрадки, карамельки и искусственный цветок «гвоздика пластиковая» – если вдруг на первое сентября приблудится к нам одичавший учитель.
Что еще? Кладбище есть, в сыром лесу.
Церкви нет, конечно.
Зимой деревня вымирает. Три вечных старухи, два полумертвых алкоголика да друг моего детства Василий, которого боятся и вечные старухи, и полумертвые алкоголики.
Теперь вы понимаете, отчего, услышав о восьми миллионах, местные начали смеяться? Приличный дом с большим участком у нас можно купить за полтора.
Стоим с тетей Машей и соседом, обсуждаем расценки на картофель и небывалый урожай терновника. Мимо идет семейная пара дачников, обосновавшаяся в деревне пару лет назад. И остановившись, чтобы поздороваться, немедленно заговаривает о том, что обсуждают все, – о немыслимой цене на новый дом.
– Хи-хи! Восемь миллионов! – говорит супруга. – Это в нашей-то дыре!
– Да сюда бесплатно-то не каждый поедет! – вторит ей супруг. – Мы сами здесь землю купили только потому, что у меня сестра в Гороховце.
Тетя Маша меняется в лице.
– Ну и дураки, что только поэтому! Да у нас здесь воздух знаете какой? Его вдохнешь утром – и выдыхать не хочется! А леса, леса-то какие!
– С кабанами… – вякаю я.
– С кабанами, зайцами, лисами, селезнями! – воодушевленно подхватывает тетя Маша. – А соловьи по весне поют – целыми ночами ведь выводят, поганцы! поубивала бы! но как же славно, аж душа заходится!
Оробевшие дачники молчат.
– А рыбалка… – мечтательно говорит сосед. – Ведром черпнешь у берега, вынимаешь, а оно с раками.
– А озера! На наше Свято-озеро за сто километров люди ездят!
– И детишкам тут хорошо. Продукты свои, натуральные!
– Да всем хорошо! Земля родит, в лесу грибы каждый год ковром!
– Тыщу лет ищи, не найдешь такого места! Да, Алена Ивановна?
Под взглядами соседа и тети Маши становится ясно, что молчать нельзя, а говорить надо очень обдуманно. Особенно с учетом того факта, что у Маши наша семья покупает яйца и козье молоко.
Некоторое время я пытаюсь сообразить, что еще хорошего есть в нашей деревне. Как назло, кроме медведки устрашающих размеров, в голову ничего не приходит. «А медведка у нас какая… Соловьев жрет!»
Пауза затягивается. Тетя Маша и сосед мрачнеют.
– Героям еще памятник стоит, – мямлю я, чтобы сказать хоть что-нибудь. – За победу. В Великой Отечественной войне.
Все, думаю, конец молоку. Придется возить из Павлово.
– Вот именно! – удовлетворенно говорит тетя Маша и похлопывает меня по плечу. – Это значит, люди-то у нас какие? Героические!
– Землю родную отстояли, – твердо говорит сосед.
– Соловьев, – слабо говорю я.
Потрясенные дачники пылко кивают.
– Да если хотите знать, – горячо говорит тетя Маша, – восемь миллионов – это ж тьфу! Ну купили бы люди в Горьком квартиру на эти деньги. Разве свой дом не лучше?
И дачники, пять минут назад высмеивавшие нашу деревеньку, от всей души соглашаются, что лучше, несомненно, лучше.
– Надо Зелениным рассказать, – говорят друг другу. – Они как раз искали.
Думаю я, что в итоге мои дорогие односельчане так и продадут эту избенку. Поторгуются, скинут немного – и продадут.
Потому что вы же понимаете: над домом за восемь миллионов можно смеяться от силы пару месяцев. А над теми, кто его купит, – всю жизнь.
Кролики
Однажды, давно, дедушка сколотил восемь клеток и объявил, что мы станем разводить кролей.
– А забивать их кто будет? – сразу же спросила я.
Дедушка высокомерно ответил, что уж кролика-то он как-нибудь убьет. У меня были кое-какие сомнения на этот счет, особенно учитывая, что за пару недель до этого к нам в огород забрел бесхозный цыпленок – худой, с оранжевыми, как морковка, ножками, впалыми щечками и сонными глазами. Дед объявил, что цыпленка мы пустим на куриный суп. Мой младший брат немедленно зарыдал.
Дед ушел, чтобы свернуть птице голову в укромном месте. Минут через десять он вернулся несколько растерянный. На ладони у него сидел живой цыпленок и благосклонно поглядывал на дедушку, точно приговоренный к съедению туземцами миссионер, которому удалось обратить грешника в свою веру.
До вечера куриное дитя бродило по нашему саду, а перед ужином легло у сарая и безропотно испустило дух. Мы в некотором изумлении столпились вокруг. Часть семьи решала в уме задачу, сколько человек отравилось бы больным цыпленком, часть оплакивала неслучившуюся курицу.
– Жернова господни мелют медленно, но верно, – сказала бабушка, обладавшая поразительным талантом с помощью единственной реплики превращать ситуацию из идиотской в абсурдную. Дедушка схватился за голову и убежал, брат зарыдал над цыпленком, а я пошла копать могилу.
И вот, значит, кролики.
– Мех, – веско сказал дедушка, – плюс диетическое мясо.
И в самом деле привез на следующий день с рынка двух зверей – серых, угрюмых, неожиданно больших, с ушами как лепестки ромашки. В клетках они разошлись по углам и принялись жевать, повернувшись к нам спиной.
Кролики оказались безучастными животными. Мы боялись давать им клички, памятуя об их судьбе, потому что названное равняется обретшему индивидуальность, и ты убиваешь не комок плоти, а личность. Даже хромой таракан Арсений, которого мы в городской квартире с бесстрашным невежеством крестили в фотографической кювете, прожил у нас почти три месяца, вызывая у всех отвращение, но защищенный магической силой имени, пока его не скосил вместе с остальными безжалостный серп судьбы, принявший обличье мелка.
Ухаживал за кролями дед. Они быстро росли; к концу лета каждый был вдвое крупнее кошки. По вечерам дед читал книгу о кролиководстве и учился гуманным методам убийства. Зайдешь вечером в комнату, а он стоит там в полном одиночестве и сосредоточенно машет кувалдой.
Чем ближе была дата забоя, тем чаще дед тренировался. Это напоминало сражение Тора с невидимым злом. Он явственно тщился переступить через что-то внутри себя, и мы все, понимая это, обходили молчанием тему перехода кроликов в крольчатину. Зверьков никому из нас не было жаль, но равнодушие к жертве не отменяет нежелания быть палачом.