– О, крем-брюле! Взять тебе? Оно не калорийное.
– Не калорийное? – с надеждой переспрашивает Соня.
Все смотрят на крем-брюле. Крем-брюле втягивает живот и размашисто крестится.
– Там же нет теста!
– Тогда возьми, – после долгой паузы соглашается Соня.
Над десертным столом слышен дружный вздох облегчения. Мармелад вытирает испарину.
И только шоколадный бисквит пожимает плечами: он сразу знал, что этим всё и закончится. Любимый грех дьявола – не честолюбие, а чревоугодие. Дали бы Нео хоть раз попробовать тирамису, и о судьбе Матрицы можно не беспокоиться. «С такой кормой по крышам не поскачешь», – злорадно думает бисквит, глядя Соне вслед, и подмигивает засахаренной вишне.
Я пишу: сегодня жара, море спокойное, гоняли на водном мотоцикле, видели медузу.
Мама пишет: вчера разморозили бассейн, кот ушел жить в валенок, на ночь созываем в постель мышей, чтоб теплее спалось.
Я пишу: гуляли по берегу, искали камешек с дыркой, нашли трех нудистов и дохлую чайку.
Мама пишет: гуляли на реке, ловили голавля на меховых червей, прорубь затянулась, пришлось рубить другую.
Я пишу: купила новое парео.
Мама пишет: подшила старый пуховик.
Я пишу: объелась арбузом.
Мама пишет: засолили кабана.
Я пишу: скоро приеду! Жарь картошку, доставай наливку, настраивай гармонь.
Мама пишет: не приезжай! Кот законопатил валенок изнутри, кабан сам пришел, принес соль, умолял пустить его в печь погреться. Проси в море политического убежища и сиди там. Найдешь работу, получишь вид на жительство, перевезешь нас с папой, согласны жить с медузами и есть планктон.
(Приписка: узнай правила иммиграции для обуви. Кот согласен ехать только вместе с валенком.)
Счастливые часы
И вот представьте: теплый воздух, пальмы, столики выставлены прямо на песке, чтобы постояльцы могли наблюдать закат. Закат красив, как арбуз в разрезе. Рыбачьи лодки черными косточками утыкали океан. Среди пальм блуждает веселый пьяный ветер, разносит запах цветов.
Для гостей категории «все включено» сейчас так называемые «счастливые часы» – время, когда любая выпивка за счет заведения. С четырех до шести вечера.
За одним из столиков сидит полная дама в шляпе и белом сарафане. И не задумываясь над тем, что кто-то рядом может понимать по-русски, с надрывом говорит в телефонную трубку:
– Боже мой, Люда, ну с чем, с чем ты меня поздравляешь?! Во-первых, до него еще два часа! Во-вторых, не смей напоминать мне про эту дату! Я сейчас зарыдаю, клянусь тебе, зарыдаю!
Люда, видимо, произносит полагающиеся слова утешения – о том, что жизнь не кончается, и впереди еще много счастливых лет, и подруга ее молода и прекрасна и отдыхает в прекрасном отеле…
– Мне завтра уезжать! – прерывает ее дама, едва не плача. – Господи, ну все одно к одному! Хоть бы еще недельку здесь провести… Не поздравляй меня, не хочу! Я принимаю соболезнования!
Люда опять утешает. Трубка долго изливается воркующим бормотанием, и постепенно с лица дамы исчезает страдальческое выражение.
– Да, – уже гораздо спокойнее говорит она, – да, ты права, конечно. Спасибо тебе, рыбонька моя. И я тебя. И мне. И я.
Кладет телефон на стол и долгим застывшим взглядом смотрит на океан. Я могу поклясться, она повторяет себе то, что сказала ей верная Люда. Все у тебя хорошо, ты прекрасно отдохнула, ничего, что завтра уезжать, ты еще вернешься на этот курорт, к тому же ты похудела, придешь на работу – девочки обзавидуются, и загорела наверняка, тебе ужасно идет, ты у меня красавица, и молодая, ну молодая же, что ты там себе напридумывала глупостей!
Если бы я сочиняла эту сцену, то не знала бы, как закончить ее. Но жизнь бесстыднее вымысла. Один из молодых официантов замечает полную даму, уставившуюся на океан. Озабоченно взглядывает на циферблат над баром, где стрелка подбирается к шести, подходит к ней и, склонившись, произносит одну-единственную фразу, которая перечеркивает все старания Людочки.
– Мадам, – доверительно говорит он, – ваши счастливые часы заканчиваются. Хотите еще вина?
Утренник
В средней группе детского сада к сентябрьскому утреннику меня готовил дедушка. Темой праздника были звери и птицы: как они встречают осень и готовятся к зиме. Стихотворений, насколько мне помнится, нам не раздавали, а если и раздали, дедушка отверг предложения воспитательниц и сказал, что читать мы будем свое.
Этим своим он выбрал выдающееся, без дураков, произведение Николая Олейникова «Таракан».
Мне сложно сказать, что им руководило. Сам дедушка никогда садик не посещал, так что мстить ему было не за что. Воспитательницы мои были чудесные добрые женщины. Не знаю. Возможно, он хотел внести ноту высокой трагедии в обыденное мельтешение белочек и скворцов.
Так что погожим осенним утром я вышла на середину зала, одернула платье, расшитое листьями из бархатной бумаги, обвела взглядом зрителей и проникновенно начала:
В «Театре» Моэма первые уроки актерского мастерства Джулии давала тетушка. У меня вместо тетушки был дед. Мы отработали все: паузы, жесты, правильное дыхание.
Постепенно голос мой окреп и набрал силу. Я приближалась к самому грозному моменту:
Дед меня не видел, но он мог бы мной гордиться. Я декламировала с глубоким чувством. И то, что на «вивисекторах» лица воспитательниц и мам начали меняться, объяснила для себя воздействием поэзии и своего таланта.
– Вот палач к нему подходит, – пылко воскликнула я. – И ощупав ему грудь, он под ребрами находит то, что следует проткнуть!
Героя безжалостно убивают.
– Сто четыре инструмента рвут на части пациента! – тут голос у меня дрогнул. – От увечий и от ран помирает таракан.
В этом месте накал драматизма достиг пика. Когда позже я читала в школе Лермонтова «На смерть поэта», оказалось, что весь полагающийся спектр эмоций, от гнева до горя, был мною пережит еще в пять лет.
– Всё в прошедшем, – обреченно вздохнула я, – боль, невзгоды. Нету больше ничего. И подпочвенные воды вытекают из него.
Тут я сделала долгую паузу. Лица взрослых озарились надеждой: видимо, они решили, что я закончила. Ха! А трагедия осиротевшего ребенка?
Выкрикнуть последние слова. Посмотреть вверх. Помолчать, переводя дыхание.
Зал потрясенно молчал вместе со мной.
Но и это был еще не конец.
– И стоит над ним лохматый вивисектор удалой, – с мрачной ненавистью сказала я. – Безобразный, волосатый, со щипцами и пилой.
Кто-то из слабых духом детей зарыдал.
– Ты, подлец, носящий брюки! – выкрикнула я в лицо чьему-то папе. – Знай, что мертвый таракан – это мученик науки! А не просто таракан!
Чей-то папа издал странный горловой звук, который мне не удалось истолковать. Но это было и несущественно. Бурными волнами поэзии меня несло к финалу.
Пауза. Пауза. Пауза. За окном еще желтел каштан, бегала по крыше веранды какая-то пичужка, но все было кончено.
– На затоптанной дорожке, – скорбно сказала я, – возле самого крыльца будет он, задравши ножки, ждать печального конца.
Бессильно уронить руки. Ссутулиться. Выглядеть человеком, утратившим смысл жизни. И отчетливо, сдерживая рыдания, выговорить последние четыре строки:
Тишина. Кто-то всхлипнул – возможно, я сама. С моего подола отвалился бархатный лист, упал, кружась, на пол, нарушив шелестом гнетущее безмолвие, и вот тогда, наконец, где-то глубоко в подвале бурно, отчаянно, в полный рост зааплодировали тараканы.
На самом деле, конечно, нет. И тараканов-то у нас не было, и лист с меня не отваливался. Мне очень осторожно поаплодировали, видимо, опасаясь вызвать вспышку биса, увели плачущих детей, похлопали по щекам потерявших сознание, дали воды обмякшей воспитательнице младшей группы и вручили мне какую-то смехотворно детскую книжку вроде рассказов Бианки.
– Почему? – гневно спросила вечером бабушка у деда. Гнев был вызван в том числе тем, что в своем возмущении она оказалась одинока. От моих родителей ждать понимания не приходилось: папа хохотал, а мама сказала, что она ненавидит утренники и я могла бы читать там даже «Майн Кампф», хуже бы не стало. – Почему ты выучил с ребенком именно это стихотворение?
– Потому что «Жука-антисемита» в одно лицо декламировать неудобно, – с искренним сожалением сказал дедушка.
Звон
Сначала на подоконнике возникла муха с бородатыми ногами, затем, деликатно погудев, вошел в форточку шмель, и наконец на шторе обнаружилась дрожащая божья коровка. В ответ на предложение полететь-на-небо-принести-нам-хлеба обмочилась. Это паломничество насекомых наводит на мысль, что тепла еще долго не будет.
На улице толкается ветер. Пылевые смерчи носятся по тротуару, встречная собака колли парусит всем телом. И посреди летящих оберток, окурков, сухих листьев, обрывков рекламных листовок и пивных крышек стоит невозмутимый дворник и созерцает мусорную вакханалию. Идеальная модель для памятника освобожденному Сизифу: камень валяется под ногами, а плешивый Сизиф сворачивает самокрутку и беззлобно сплевывает на горный склон.
Пока рассматривала божью коровку, вспомнила, как один дедушкин знакомый перенес урологическую операцию и на вопросы о здоровье полюбил отвечать «струя крепчает!», чем вводил в смущение женщин-коллег. Продолжалось это до тех пор, пока его случайно не услышала жена.
– Хоть что-то у тебя крепчает! – прошипела она, и с тех пор коллега на вопросы о здоровье краснел и говорил, что спасибо, все хорошо, и шрам больше не тревожит, и вообще самочувствие отличное.
В пасхальную ночь за окном услышала тихий нежный перезвон колоколов. Изумилась, посмотрела на часы – начало второго. Прежде по ночам никогда не звонили, даже на большие праздники.
Сперва мне подумалось, что бить сейчас в колокола не совсем гуманно, ведь по соседству с храмом жилые дома, где спят люди. Но перезвон был так прекрасен, что я невольно отвлеклась от сочувствия разбуженным бедолагам. Он плыл издалека и в то же время звучал рядом, наполняя всю комнату, и чем дольше я слушала, тем радостнее мне становилось. Не знаю, как лучше объяснить, но в его однообразной мелодичности и в самом деле была радость, а еще прощение всем и обещание, что смерти не будет, а раз так, думала я, благоговейно внимая ангельским звукам, пусть звонят, когда хотят, потому что для этой вести нет неподходящего времени.
Колокола всё пели и пели, разгоняя тьму. Я зашла на кухню, чтобы открыть окно, и обнаружила, что все это время звенела батарея бутылок на холодильнике.
Три виски, три коньяка, два хереса и пиво. Я проникалась благодатью под звон непочатого бухла.
Каждый раз в таких случаях вспоминаю фразу, что человек есть устройство по переработке трэша в Царствие Небесное. Она не об этом, но и об этом тоже.
Билет
Однажды мне рассказывали историю о девушке в чужом негостеприимном городе. Город был большой, девушка была маленькая, и как это часто случается с маленькими людьми в больших городах, история ее была об одиночестве и немоте. Люди, к которым не умеешь обратиться, предметы, которым не знаешь названия. Она учила язык, но ей казалось, что, пока она запоминает три новых слова, в мире рождается еще три тысячи.