— Вполне возможно, — ответил Казанский, застегивая на гимнастерке воротник и карманы. — Только многие не дождались своих наград…
Миша проворно кинулся в печатную машину, где хранилась общая сапожная щетка, старательно смахнул ею пыль с сапог, туже затянул поясной ремень, старательно расправил под ним гимнастерку. А сам был будто в полубреду от счастья и нетерпения: ведь как ждал этого дня! Ему почему-то казалось, что с получением ордена он станет совсем другим человеком, в нем да и во всей жизни вокруг что-то изменится, пусть и не перестанут грохотать огненные всполохи войны… Это же надо! Среди тысяч фронтовиков пока только у одиночек сверкают на груди ордена или медали. А теперь будет с орденом и он, политрук Михаил Иванович Иванюта!.. Жаль только, что некому написать об этом — ни родным, ни друзьям. Его Винничина, как и вся Правобережная Украина, да и часть Левобережной, порабощена врагом. И еще очень хотелось покрасоваться орденом на груди перед майором Рукатовым — самым ненавистным на свете человеком для Миши. Рукатов недавно вернулся в дивизию из госпиталя и вновь занял пост начальника артиллерии. Миша еще не видел его после приезда, да и не хотел видеть, с содроганием вспоминая тот июльский день, когда он нашел в лесу и привез на мотоцикле с коляской в штаб дивизии мешки денег Белорусского банка, а Рукатов заподозрил его в том, что он, возможно, часть денег присвоил или где-то припрятал… Иванюта влепил тогда майору Рукатову пощечину, а тот пытался в ответ застрелить его, но капитан Пухляков — начальник особого отдела дивизии — успел ногой выбить из руки Рукатова пистолет. Будто и давно это было — за Днепром, южнее Смоленска, но у Миши до сих пор болело сердце и сжимались зубы от тяжкого оскорбления. Их конфликтом чуть не занялся военный трибунал… Обошлось. В окружении было не до расследований.
Иванюта и Казанский торопливо направились в ту сторону оврага, где располагались главные отделы штаба. Вышли к просторной поляне, которую со всех сторон обступал молодой лес. Здесь собирался для построения штабной народ. Многие курили, о чем-то переговаривались, строили догадки о причине сбора. Миша Иванюта внутренне ликовал, полагая, что эту причину знает только он один, и размышлял над тем, кому еще из командиров и политработников будут вручать правительственные награды, боясь оказаться в одиночестве, ибо понимал: политрук Иванюта далеко не главный герой тех страшных боев, в которых участвовала дивизия за Днепром.
На поляне становилось все многолюднее. В тупике ближайшего отрога, у блиндажа командира дивизии полковника Гулыги, стоял в тени орешника пятнисто-зеленый легковой автомобиль командующего фронтом генерал-лейтенанта Конева. О приезде в штаб дивизии командующего уже знали многие обитатели этих оврагов, некоторым даже было известно, что по его приказу зачем-то экстренно заседал военный трибунал дивизии.
Все ждали команды к построению, с любопытством посматривая в сторону блиндажа полковника Гулыги. А Миша Иванюта ждал не только с любопытством, а и с таким нетерпением, что почти никого не замечал вокруг, тоже неотрывно глядя туда, где стояла машина генерала Конева. Даже мысленно упрекал себя за это, ибо вместе с нетерпением закрадывалась в сердце тревога: ведь с ним уже не раз бывало такое — если чего-либо очень желаешь, оно не сбывается, а то еще и оборачивается неприятностью.
Увидел, как из землянки комдива вышло два генерала — оба стройные, рослые, с красными лампасами на галифе… Сердце у Миши неожиданно встрепенулось: в одном из них он узнал Чумакова Федора Ксенофонтовича; второй, видимо, был Конев. Генералы отошли в сторону от блиндажа и о чем-то заговорили. Миша даже издали заметил нахмуренность и озабоченность Федора Ксенофонтовича — дорогого для него, как и для всех, кто побывал под его командованием в первые недели войны, человека. И теперь еще больше загорелся желанием поскорее узнать причину появления в их дивизии Чумакова и хотя бы словом обмолвиться с ним…
А между тем Федор Ксенофонтович пытался убедить генерал-лейтенанта Конева отменить властью командующего столь суровый приговор военного трибунала дивизии…
— Пойми, Иван Степанович, я имею основание, как никто другой, презирать этого человека! — доказывал Чумаков Коневу. — Он еще в тридцать седьмом катал на меня ложные доносы в НКВД, потом пытался подвести под трибунал после выхода остатков моего корпуса из первого окружения!..
— Тем более не стану отменять приговор! — Конев смотрел на Чумакова с суровостью и упреком.
— Да он же посчитает, что не трибунал, не ты, а именно я, в порядке личной мести, взял его за шкирку и привлек к ответу!
— Пусть думает что ему угодно! Он сорвал наступление дивизии!.. Сколько из-за него людей погибло за Царевичем!
— Все это правильно! Понимаю!.. Ну разжалуй его в рядовые. Пусть кровью искупит… Это для него будет страшнее, чем расстрел, ибо он патологический трус!
— Я не привык отменять своих решений! — Конев раздражался еще больше, глядя на Чумакова с откровенной неприязнью. — Вон, в шестьдесят четвертой стрелковой полковник Грязнов тоже пытался выгородить одного своего подчиненного — майора Гаева! Все вы хотите быть добренькими, милосердными. А Военный совет фронта отвечает за боеспособность армий!
— Жалко старика Гулыгу… — Федор Ксенофонтович уже понимал, что ему не переубедить Конева, но все-таки не сдавался.
С поляны донеслась команда на построение. Конев и Чумаков видели, как командиры и политработники становились в строй, выравнивались. В это время из-за поворота оврага показалась группа людей: два красноармейца, держа наперевес ружья, конвоировали майора Рукатова… Нет, он уже не майор: воротник гимнастерки был без петлиц, рукава — без шевронов. Ни ремня на Рукатове, ни фуражки. Руки связаны сзади. Ссутулившись, бывший майор медленно переставлял ноги, на его желто-сером лице заметно пробилась щетина. Проходя мимо землянки комдива, он вдруг увидел генералов Конева и Чумакова. И будто все вдруг внутри в нем зажглось, а огонь выплеснулся только сквозь глаза. Сколько лютой ненависти заметил в них Федор Ксенофонтович!
Рукатов замедлил шаг и, глядя на него, сказал хриплым, незнакомым голосом:
— Жаль, что не успел я сквитаться с тобой, Чумаков! Повезло тебе… Не раздавил… — И зашагал дальше.
Лицо Конева передернула гримаса, отдаленно похожая на горькую улыбку.
— Ну, получил по ноздрям, ходатай?! — едко спросил он у Федора Ксенофонтовича. — За что именно он тебя так?
— Сам толком не знаю… В двадцать пятом году я его как никудышного командира роты выпроводил из своего полка на курсы. По глупости подписал нужные для этого документы… А после курсов мне вернули его — с повышением в должности… Пришлось опять убирать… А он оказался не только плавучим, но и мстительным…
Их разговор прервал вышедший из блиндажа полковник Гулыга. Он был бледен и хмур, глаза его казались ничего не видящими, неподвижными и таившими тяжкую душевную боль.
— Разрешите, товарищ командующий, привести приговор в исполнение? — тихо, со сдерживаемым чувством отчаяния в голосе спросил он у Конева.
— Можете поручить сделать это без вас, — хмуро ответил Конев.
— Нет, я уж сам…
Миша Иванюта, стоя в строю рядом с Казанским, буквально на несколько секунд отвлекся к пленным немцам, которых по дальнему краю оврага препровождали к землянкам разведывательного отдела штаба дивизии.
— Вон моих «крестников» повели, — шепнул он старшему политруку Казанскому. — Надо не прозевать их допрос.
В ответ Казанский толкнул его локтем в бок, и тут Миша увидел Рукатова, ничего вначале не поняв. Почему он под конвоем, без знаков различия и со связанными руками?.. Но человеческий разум способен сразу охватить многое, особенно вытекающее одно из другого, объединять его и высветливать итог. Он вспомнил, как там, за Царевичем, когда немецкие танки контратаковали наши наступающие батальоны, капитан Гридасов грозил в телефонную трубку артиллеристам всеми карами за то, что они вовремя не оказывали должной огневой поддержки… Верно, что-то у артиллеристов там не получалось… А начальник над ними — майор Рукатов.
«Доигрался, гад?!» — полоснула Мишу злорадная мысль и тут же потухла. Более того, почему-то очень не хотелось встретиться взглядом с Рукатовым, который замедлил шаг и, всматриваясь в лица своих бывших сослуживцев, как-то жалко и горько улыбался. Кое-кому кивал головой — то ли здоровался, то ли прощался. Было похоже — он еще не верил до конца, что это его последние шаги по земле… А может, действительно не последние, может, генерал Конев отменит приговор военного трибунала и Рукатов пойдет рядовым бойцом на передний край, в самое горячее место, чтобы кровью искупить вину?..
Но прозвучала команда, и строй зашагал по косогору куда-то в лес. Туда же вели и осужденного. И всем стало ясно, что приговор военного трибунала остается в силе. А в приговоре было записано, что артиллерия дивизии не поддержала должным образом наступления ее стрелковых полков. Майор Рукатов со своим отделом сделал расчет обеспечения атаки, поставил задачу артдивизионам на перенос огня по рубежам в глубину обороны противника, но не позаботился о точном доведении приказа до артиллерийских командиров, о заградительном огне на танкоопасных направлениях, а в ходе боя вовсе потерял связь и не сумел сманеврировать всей мощью артиллерии таким образом, чтобы развить наметившийся успех одного из батальонов правофлангового полка. В итоге — атака полков дивизии захлебнулась…
На войне бытует жестокий и справедливый закон: не выполнил приказ и погубил людей по своему недомыслию или нерадивости — расплачивайся собственной жизнью. И может быть, это не только наказание для тебя, ибо лишить тебя жизни — еще очень мало, чтобы воздать тебе по твоей тяжкой вине; это и суровый урок для других…
Строй командиров и политработников остановился на опушке рощи, выбегавшей из оврага, и по чьей-то команде повернулся лицом к свежевырытой яме, к которой подвели Рукатова. Куда-то исчезли конвоировавшие его красноармейцы; остались на их месте только начальник военного трибунала — высокий, полногубый, с интеллигентным, но удрученным лицом, и его заместитель — широкогрудый майор, все время вздыхавший, видимо, оттого, что ему предстояло самое тяжкое — привести приговор в исполнение.
Теперь, когда строй стоял лицом к яме, когда десятки глаз осуждающе и страждуще смотрели на Рукатова, он уронил голову и покачнулся. Чтобы не упасть, широко расставил ноги, но поднять глаза уже не смел.
На середину строя и вперед неуверенной, странной походкой вышел командир дивизии полковник Гулыга — высокий, поджарый. Его худощавое обветренное лицо с двумя бороздами, скобкой охватившими тонкогубый рот, было нахмурено и прятало в скорбных глазах то ли невыносимую боль, то ли яростный гнев.
Гулыга остановился между строем и Рукатовым, затем, видимо поняв, что заслоняет осужденного, отошел в сторону. Сурово-болезненным взглядом скользнул по нахмуренным лицам командиров и политработников, тяжко вздохнул и заговорил непривычно тихо и хрипло:
— Товарищи… В наших руках судьба Родины. Стоит вопрос: быть или не быть Советскому государству, быть нашему народу свободным или пойти на погибель в рабство. И в эту страшную годину встречаются среди нас люди, которые предают нас своей вопиющей безответственностью, своей беспечностью и расхлябанностью… По вине майора… бывшего майора Рукатова мы с вами не сумели выполнить приказ командующего фронтом… По вине Рукатова дивизия понесла потери… В самые ответственные минуты наступления начальник артиллерии дивизии Рукатов потерял управление своим родом войск. А потом, вместо того чтоб исправить положение, он напился пьяным до бесчувствия… Я с трудом удержал себя, чтобы не расстрелять его без суда!.. — Полковник Гулыга умолк, его нахмуренные глаза заволоклись слезой. — Никогда не мог предположить, что мой… — Губы полковника вдруг задергались, из его глаз покатились слезы; торопливо достав из кармана платок, он отвернулся и стал вытирать лицо. — Простите меня… — после напряженной, мучительной паузы прерывистым голосом продолжил Гулыга. — Простите меня… Я никогда не мог предположить, что мой зять…
От неожиданности весь строй будто задохнулся, издав какой-то хрипящий звук, после которого наступила страшная своей трагичностью тишина… Уже, кажется, никого не волновала судьба бывшего майора Рукатова. Тысячи игл впились в сердце всех, вызывая мучительную боль сострадания к этому немолодому полковнику, который в детской беспомощности не мог сейчас выговорить ни слова, принимая на глазах у всех тяжкие муки, стыдясь их и не находя возможности уклониться от них.
— Да-да, — пересиливая спазмы рыданий, почти шепотом продолжил командир дивизии. — Рукатов — мой зять… Он муж моей дочери… Отец моих внуков. Кое-кто знал об этом. — Гулыга остановил болезненный взгляд на Иванюте. — Он случайно был прислан в нашу дивизию, и я запретил ему до поры говорить о нашем родстве… Сами понимаете…
Миша Иванюта почувствовал, что у него в груди будто взметнулся огонь, а к горлу подкатил горячий глубок, мешавший дышать, и от этого из глаз градом полились слезы. Он стыдливо смахнул их рукавом гимнастерки, скосил взгляд на стоявшего рядом старшего политрука Казанского и увидел, что у него покатилась слеза, забегая по пути в каждую оспинку на щеке.
— Поступить иначе, — голос полковника Гулыги неожиданно окреп, — мне не позволил долг солдата. У каждого из нас своя родня, а Родина у всех одна!.. Не отдать Рукатова под трибунал — значит попрать память всех погибших по его вине! — Командир дивизии повернулся к Рукатову, окатил его сурово-негодующим взглядом и, вдруг сгорбившись, зашагал с высоты в овраг. Когда проходил мимо начальника трибунала, не поднимая головы, сказал: — Продолжайте…
Начальник трибунала прерывающимся голосом зачитал приговор, после чего Рукатов был расстрелян.
9
Оказывается, как в целом малозначащи даже самые яростные вспышки гнева, если они в конечном счете не привели к беде и остаются позади. Миша Иванюта вспомнил свою ненависть к майору Рукатову, которая клокотала в нем после того, как Рукатов оскорбил его подозрением в нечестности и как между ними возникла драка. А сейчас, когда Рукатова расстреляли, Миша совсем не ощущал никакого злорадства. Более того — очень сочувствовал полковнику Гулыге, тестю Рукатова.
Но война — это великая фабрика смерти и огромное поле деятельности для живущих. На ней надо постоянно помнить о своих обязанностях и не упускать времени для их исполнения. Когда красноармейцы комендантского взвода начали засыпать яму с телом Рукатова и строй присутствовавших при расстреле был распущен, политрук Иванюта отыскал глазами начальника разведотдела штаба дивизии — крупнотелого неприветливого майора Кошелева и пошел вслед за ним. Знал, что тот начнет сейчас допрашивать пленных немцев, и газетчик упустить такое событие не должен.
Кошелев шел с построения не то что в расстроенных чувствах, а в полном потрясении. Он еще до войны служил под командованием полковника Гулыги, знал его семью, не раз видел дочь Зину — жену Рукатова, — высокую, длинноногую, белокурую, с двумя розовощекими мальчиками-близнецами. Понимал: как же тяжело было Гулыге отдать под трибунал отца своих внуков!
Миша Иванюта даже со спины угадывал, что майор Кошелев чувствует себя плохо, но неотступно следовал за ним вниз по склону оврага. Прошли глубокую котловину, по дну которой стелилась в тени деревьев хорошо накатанная дорога, поднялись на противоположный склон. У крайней землянки Миша увидел пленных немцев. Они сидели в густой тени сосен и, держа на коленях котелки, выскребали из них ложками кашу. Тут же полулежал на плащ-палатке знакомый Мише переводчик — хилый, желтолицый лейтенант Сурис.
При виде майора Кошелева лейтенант Сурис вскочил на ноги и не очень по-военному доложил, что пленные к допросу готовы.
Тут Миша и напомнил о себе начальнику разведки:
— Товарищ майор! Разрешите представиться: корреспондент дивизионной газеты политрук Иванюта!.. Разрешите…
— Не разрешаю! — яростно взревел Кошелев. — Убирайтесь отсюда и не мешайте мне работать!
— Товарищ майор, но ведь газета…
— Шагом — марш отсюда! — Казалось, Кошелев кинется сейчас на Иванюту с кулаками.
— Товарищ майор… Вам придется давать объяснения комиссару дивизии. Я же не на блины к вам прошусь!
Мише показалось, что последние его слова облагоразумили Кошелева. Он как-то сник, отвернулся от Иванюты и, достав папиросы, неторопливо закурил. Потом оценивающим взглядом посмотрел на пленных и уселся на казарменную табуретку, стоявшую у входа в землянку. На Иванюту взглянул уже как бы нехотя и спокойно изрек:
— Политрук, я тебя очень прошу… Сгинь с моих глаз.
— Ну хорошо! — с язвинкой в голосе сказал Миша. — Я уйду-сгину… Но потом явитесь вы, товарищ майор Кошелев, пред ясные очи парткомиссии.
— Явлюсь, ладно, — устало, почти миролюбиво ответил Кошелев и махнул на Иванюту рукой так, будто сталкивал его откуда-то.
Миша быстро зашагал по косогору вниз, к землянкам начальства, сгорая от мстительного нетерпения скорее доложить комиссару дивизии о всем происшедшем. Мысленно слагал жесткие обвинительные фразы, которые он произнесет по адресу майора Кошелева перед полковым комиссаром. Потом его вдруг охватило сомнение: ведь разведотдел штаба — первичный источник информации для газеты о действиях всех разведподразделений дивизии. Загрызешься с его начальством, потом ходу туда не будет вовсе или станут давать сведения сквозь зубы. Эта практичная мысль охладила Мишу, он заколебался, замедлил шаг. «Может, вначале доложить старшему политруку Казанскому?..» И словно в ответ на его вопрос послышался металлический звон: «бам-бам-бам…» — сигнал воздушной тревоги.
Иванюта оглянулся вокруг, но спасительных щелей поблизости не увидел. Рядом стоял только замаскированный грузовик. Кинулся к нему, под крутизну стенок капонира, вырытого в склоне оврага. Тут же увидел в небе шестерку немецких «юнкерсов», проходивших стороной над лесом.
«Зря запаниковали, — подумалось Мише. — Куда-то в тыл летят».
Но бомбардировщики вдруг круто развернулись и один за другим стали пикировать прямо на овраг. Послышался знакомый, нарастающий вой бомб, кинувший Мишу на землю в угол капонира.
Взрывы начали сотрясать лес, стал раздаваться треск поверженных деревьев, а затем гулкие их удары о склоны оврагов. Донесся истошный человеческий вопль — кого-то тяжело ранило или придавило; недалеко протяжно заржала лошадь… А взрывы продолжали оглушать все живое. Миша услышал, как рядом заскрипела подсеченная крупным осколком сосна, затрещала обламывающимися ветвями и рухнула на капонир, воткнувшись сучьями в крышу кабины грузовика и обвалив на Иванюту глыбу земли…
«Юнкерсы» ограничились одним заходом, видимо не заприметив крупной цели в оврагах, и затем понесли оставшийся груз бомб в сторону станции Вадино.
Миша выбрался из капонира, отряхнулся от земляного крошева и мелких веток. Увидел, что будто пронесся над оврагами могучий смерч. Вокруг клубились дым и пыль, в которых уже явственнее слышались крики раненых, ржание покалеченных лошадей и перекличка приступивших к своему делу санитаров. На склонах безобразно громоздились зелеными копнами ветви сваленных, упавших друг на друга деревьев.
Что-то заставило Иванюту вернуться к землянкам разведотдела, будто знал, что бомбы упали и туда. Не ошибся… С ужасом увидел разметанную землянку и свежие, еще дымящиеся воронки вокруг нее. Даже не почувствовал, как подломились под ним ноги. Уже сидя в траве, заметил на ветвях устоявших деревьев обрывки военной одежды — нашей и немецкой… Понял — бомбы прямым попаданием разорвали всех в клочья… Почувствовал тошноту и тоскливо, с болью в груди, подумал о том, что майор Кошелев перед своей смертью прогнал его от верной гибели…
10
Совсем близко под самолетом величественно громоздились пышными сугробами облака — белесые и пепельно-голубые. Они простирались в бесконечность, местами вздыбливались как застывшие клубы дыма и, просвечиваемые солнцем, ярившимся где-то справа над самолетом, излучали белизну, резавшую глаза.
Молотов сидел в кресле по левой стороне салона, задумчиво глядел сквозь стекло иллюминатора на менявшие очертания облака. Иногда устремлял взгляд в блекло-голубую высь, где шли два истребителя. Знал, что еще два истребителя охраняют самолет, в котором он летел в Архангельск, со стороны солнца.
Перед ним, на квадратном столе, покрытом красно-оранжевым бархатом, лежали сегодняшние московские газеты. Но читать не хотелось: он давно не ощущал такой расслабленности, неустойчивости равновесия чувств и ума. Разумно было бы поспать, но, несмотря на усталость, на прошлые бессонные ночи, которые следовали одна за другой почти с самого начала войны, не мог принудить себя ко сну. Вспомнил, как Полина, жена его, собирая ему в дорогу чемодан, с напускной строгостью наказывала: «Вече, будь умницей — отоспись в полете. А то у тебя уже не лицо, а маска. Я иногда пугаюсь твоей угрюмой усталости… Хочешь, заклею стекла запасного пенсне черными бумажками? Наденешь в самолете и тут же убаюкаешься?..» Шутница Полина Семеновна. Заботливая. Сама устает на своей работе до полного изнеможения, а чувства юмора не теряет.
Да, перешагнул он в усталости какой-то рубеж и, кажется, лишился возможности повелевать самому себе: не мог уснуть, не мог читать, и мысли делались порой своевольными, неизвестно откуда бравшими начало и куда исчезавшими. Вот и сейчас почему-то вспомнились Молотову дореволюционные времена… Пребывание в ссылке в Иркутской губернии… Его побег из ссылки в Казань. Почему в Казань?.. И память вдруг высветлила лицо Самуила Марковича Браудэ — присяжного поверенного из Казани. Он приехал в Иркутскую губернию, в чалдонское село, к сосланной туда жене-эсерке, ставшей потом коммунисткой. Браудэ отважился предложить Молотову (тогда еще Вячеславу Скрябину) свой паспорт для побега… Из Казани пробрался Скрябин в Петроград, где стал работать на нелегальном положении, участвуя в подготовке революционного восстания.
Ссылки… Тяжкие изломы судьбы. Жизнь там пусть не горела — теплилась, но продолжалась… Опять вспомнилось то далекое чалдонское село. Большой рубленый дом, встреча Нового, 1916 года. Собралось человек двадцать ссыльных — кто отбыл каторгу, кто прислан на вечное поселение. Кроме большевиков пришли эсдеки, эсеры. Пили местное пиво, дравшее горло (потом узнали, что оно настояно на курином помете), говорили тосты, вкладывая в них и свои противоречия. Но все-таки надо было праздновать Новый год, и решили «объединиться» хотя бы песней. Не получилось; молодежь запела «Интернационал» — международный пролетарский гимн, а старики затянули «Марсельезу» — гимн буржуазно-освободительных движений. На «пустом месте» вспыхнула ссора, и рассерженные старики покинули дом.
Вспомнился еще один соратник по другой ссылке — Сергей Иванович Малашкин… И еще один Новый год — уже в Москве… Малашкин — активный и бесстрашный участник боев с жандармами и солдатами на Пресне во время декабрьского вооруженного восстания в 1905 году. Неутомимый спорщик и говорун, всегда смотревший на собеседника с критическим прищуром глаз, над которыми топорщились косматые брови. Ссылка сдружила их. После Октябрьской революции Малашкин стал довольно известным писателем, но давно почему-то замолчал, хотя его романы и повести двадцатых годов вызывали необычный интерес у читающей публики, поддержку со стороны одних критиков и острые нападки других. Давненько они уже не встречались, не перезванивались.
Молотову вдруг стало весело, он даже беззвучно рассмеялся, вспомнив, как в двадцатых годах… Когда же это было?.. Да, подводит память… Наступил тогда очередной Новый год. Обитатели Кремля встречали его по-семейному — с женами, с детьми. Большинство мужчин и женщин были еще молодыми да озорными — в едином застолье произносили шутливые тосты и каламбурили, пели песни, плясали под патефон или гармошку, на которой мастерски играл Семен Буденный.
Во второй половине ночи застолье начало редеть — первыми разошлись жены и дети. А в Сталина как бес вселился! Возбужденный, он сидел рядом с Буденным напротив Молотова.
«Я бы не прочь сейчас куда-нибудь завалиться, сменить обстановку», — с веселой дерзостью, но тихо сказал Сталин, обращаясь к Молотову.
«Интересно?! — с ухмылкой отозвался Молотов. — Появится сейчас генсек с компанией, скажем, в ресторане „Националы“! Во будет пассаж!»
«Нет, куда-нибудь бы на нейтральную территорию, без соглядатаев», — ответил Сталин.
«Махнем на конный завод, — предложил Буденный. — Я сейчас позвоню, и, пока доедем, там стол накроют».
«А чем будут угощать — овсом или сеном?» — с напускной серьезностью спросил Молотов.
«Возьмем с собой, что требуется», — не принял шутки Буденный.
«Тогда я согласен, — сказал Молотов. — Только поедем не к лошадям, а давайте к моему другу Сергею Малашкину. Ты, Коба, его знаешь».
«Ну как же! Знаю этого романиста и спорщика».
«Он живет совсем рядом. А жена его, Варвара Григорьевна, — воплощение гостеприимства», — напомнил Молотов.
Минут через двадцать взволнованный Сергей Малашкин открывал дверь неожиданным гостям, хотя Молотов успел позвонить ему по телефону о приезде. В столовой уже проворно хлопотала Варвара Григорьевна, расставляя на столе посуду, закуски. Но гости приехали со своей «королевской» закуской и выпивкой — бочонком соленых арбузов и оплетеной бутылью грузинской чачи. На плече Буденного висела гармошка.
Новогоднее веселье продолжалось. Малашкин, произнося приветственный тост в честь гостей, от волнения назвал Буденного не Семеном Михайловичем, а Михаилом Семеновичем. Это дало повод для шуток. Затем новые тосты, песни и пляски под гармошку. Новогодняя ночь позволяла, по обычаю, не особенно соблюдать тишину, если бы не одно обстоятельство. Сталин, как бывший студент духовной семинарии, любил церковные песнопения и знал духовные обряды. Его репертуар давно был знаком и Молотову, и Буденному. И в квартире, словно на клиросе, зарокотал слаженный хор, над которым властвовал высокий и резкий голос Сталина…
На второй день Сергея Ивановича вызвали в домоуправление, где его ждал строгий участковый милиционер с чьей-то письменной жалобой на то, что в новогоднюю ночь в квартире писателя-коммуниста Малашкина до рассвета продолжалось буйство с гармошкой, плясками и песнями, да не простыми, а религиозными, которые поются только в церквах. Малашкин не мог сказать милиционеру, уже составлявшему протокол, правду о том, каких именитых гостей он принимал. Ему бы не только не поверили, но и «привлекли» бы к ответу за «клевету» на руководителей партии и правительства… Да и не хотелось Сергею Ивановичу давать повода для вздорных разговоров… А через неделю старого, с 1906 года, коммуниста Малашкина обсуждала партячейка и, кажется, объявила какое-то взыскание.
Только в канун очередного Нового года Сергей Иванович, опасаясь, что ему вновь окажут честь высокие гости, напросился на встречу с Молотовым. Встретившись, они гуляли по территории Кремля, разговаривали о литературе. Тогда Малашкин и рассказал Молотову о постигших его неприятностях вследствие новогоднего их визита к нему. Молотов, не склонный к бурным вспышкам веселья, на этот раз хохотал без удержу, захлебываясь на зимнем ветру, который гонял по кремлевской брусчатке снежные вихри.
В это время мимо них проезжал в автомобиле Сталин. Увидев сквозь стекло неуемно хохочущего Молотова, он так изумился, что остановил машину и присоединился к гуляющим. Малашкину пришлось повторить свой горестно-веселый рассказ. Сталин тоже стал посмеиваться, а потом шутливо изрек:
«Товарищ Малашкин, мы сердечно благодарим вас, что не дали в обиду и не посрамили членов Политбюро. А то пришлось бы нам с Молотовым и Буденным платить штраф в милицию и держать ответ перед партийной комиссией».
…От воспоминаний оторвал Молотова резкий крен самолета, а затем его крутое снижение. Через минуту за стеклом иллюминатора начала проноситься белесая муть, в салоне стало пасмурно, а самолет начало трясти, будто его волокли по бугристой, с колдобинами дороге. За шумом моторов Молотову не были слышны пулеметные очереди: где-то над облаками наши истребители вступили в бой с двумя «мессершмиттами»…
Вскоре самолет вновь вынырнул из облаков и стал утюжить их верхние кромки. В салоне рассвело. Молотов взял со стола газету и прочитал сообщение Совинформбюро об очередной бомбардировке нашими самолетами Берлина. В памяти возникло желтоватое, ротастое лицо Геббельса, его тощая и укороченная природой фигура, вспомнились берлинские переговоры в ноябре прошлого года, ночная бомбежка германской столицы английской авиацией; вместе с Герингом и Геббельсом ему пришлось тогда отсиживаться в бомбоубежище и задавать руководителям немецкого рейха саркастические вопросы, связанные с тем, что Германия преувеличивает свою военную неуязвимость. Вспомнилось совсем недавнее заявление Геббельса, сделанное им перед своими и зарубежными корреспондентами. Геббельс с надменной хвастливостью заявил, что ни один советский самолет не появится над Берлином, ибо советская авиация полностью уничтожена.
Вот тебе и уничтожена! А ведь английские и американские газеты охотно разрекламировали это хвастовство немецкого обер-пропагандиста. Затем же, будто и не было прежних публикаций, в Англии, да и во всем мире, буржуазная пресса будто ударила в колокола, извещая свои народы, что Советы начали чуть ли не каждую ночь бомбардировать с воздуха военные объекты Берлина!
Так с чего же все, связанное с нашими бомбардировками Берлина, началось? Ведь советская дальнебомбардировочная авиация могла гораздо раньше наносить бомбовые удары по Берлину, когда по расстоянию он был ей доступнее… У Сталина на сей счет имелась своя точка зрения. Кроме прочего, он, как и Молотов, помнил, что 27 сентября 1939 года 1150 немецких самолетов превратили в сплошные руины Варшаву, под которыми погибло мирного населения в пять раз больше, чем польских войск, оборонявших свою столицу. А варварская бомбардировка немцами английского городка Ковентри? Ведь не военные объекты!.. Но когда Геринг бросил свои воздушные эскадры на Москву!.. Надо было ответить ударом на удар. И сейчас, когда Молотов летел в Архангельск встречать крейсер «Лондон», на котором прибывали для переговоров и подписания союзнических документов полномочные представители Рузвельта и Черчилля, у Молотова имелся еще один важнейший аргумент в пользу Советского Союза — краснозвездные самолеты над Берлином!
Так с чего же все началось? Ведь каждое событие имеет свои причины и имеет свое начало. Любое же военное событие является отдельным звеном всей цепи войны. Первое ее звено обычно висит на крюке, прочно вбитом в плотную политическую стену межгосударственных отношений. Он, Молотов, всегда напряженно размышляет об этом, часто устремляя мысль о войне к началу всех начал. Думает он и сейчас об аргументах, которые, при необходимости, надо будет выложить на стол переговоров с Гарриманом и Бивербруком.
Лететь до Архангельска было еще долго, и здесь, в поднебесье, мысли его вдруг запарили свободно и неторопливо.
Для руководителей государства и его вооруженных сил война заключает в себе множество тайн, непредвиденностей, случайностей и опасностей. Разобраться в их нагромождениях и противоречиях, рассмотреть подлинный смысл ставшего известным сегодня, предугадать завтрашний день с его военными, политическими и дипломатическими загадками, заглянуть в ближайшее будущее и, не впадая в отчаяние, принять, по возможности, верные решения — вот главная боль их души и томящее ощущение трагичности от бессилия побороть сомнения и утвердиться в истинности вызревающих предположений.
Народный комиссар иностранных дел СССР Вячеслав Молотов часто возвращался мыслью к главному: агрессия фашистской Германии против Советского Союза начата Гитлером с надеждой опереться в ней на «пятую колонну», которая, по сведениям фашистской разведки, существовала в Москве и в советских республиках, а также на вступление в войну против СССР кроме сателлитов Германии еще и Японии, Турции и, возможно, Англии. Да-да, именно Англии! Она, Англия, с ее тайными упованиями, как предполагал Молотов, держала в своих руках ключ от главных событий Второй мировой войны. События эти вызревали до сих пор, внешне маскируясь благожелательной по отношению к СССР политикой английского правительства, двоедушие которой наиболее прозрачно обнаружилось еще летом 1939 года, когда усилиями Англии, при согласии французского правительства, были сорваны московские переговоры, несмотря на то что советская сторона выдвинула конкретный план совместных действий СССР, Великобритании и Франции. Советский Союз предлагал выставить на фронт в случае агрессии в Европе 120 пехотных и 16 кавалерийских дивизий, 5 тысяч тяжелых орудий, 9—10 тысяч танков, от 5 до 5,5 тысячи боевых самолетов… Переговоры не увенчались успехом, что и вынудило Советское правительство подписать с Германией пакт о ненападении, в то время как Чемберлен — тогдашний английский премьер-министр — упорно добивался соглашения между Англией и гитлеровской Германией, толкая последнюю на агрессию против СССР. Однако завоевательные аппетиты Гитлера были куда более масштабными. Это привело к тому, что после нападения на Польшу Германия оказалась в войне еще и с империалистической коалицией, состоявшей из Британской империи и Франции.
Сии события далеко позади, как и все, связанное с полетом 10 мая 1941 года в Англию заместителя Гитлера по нацистской партии Рудольфа Гесса. Советское руководство тогда же разгадало цель этого полета, зная, что лорд Данг Гамильтон, близ имения которого приземлился на парашюте Гесс, являлся одним из приближенных английского короля Георга VI и активным участником влиятельной профашистской группировки в политических кругах Англии. Но пока не знало очень важного…
Оказалось, что задолго до своего полета в Англию Гесс тайно направлял лорду Гамильтону письма и получал дружественные ответы. При этом Гесс не подозревал, что его письма попадали не лорду, а в английскую разведку Интеллидженс сервис, которая от имени Гамильтона писала Гессу письма и таким образом заманила его в Англию. Зачем? Конечно же, не в гости, а для переговоров… Вскоре закордонный агент НКВД СССР подтвердил это своими донесениями, и сейчас уже стало наконец точно известно: Рудольф Гесс заявил тогда представителям английского правительства, что прибыл к ним с предложением мира, выдвинув от имени Гитлера требования: признать германскую гегемонию в Европе, возвратить бывшие германские колонии в Африке, узаконить германское господство в некоторых других районах и признать захватнические претензии фашистской Италии. Надеялся Гесс и на то, что сумеет склонить Англию к совместной борьбе против СССР, которая, в свою очередь, опасалась, как бы Советский Союз не пошел против нее в поддержку Германии.