— Постойте, как это Терехов застрелился? — уставился на него Трофимов. — Его же на охоте убили, вы сами мне говорили!
Еще один отчаянный казацкий взмах, от которого едва не падает бутылка.
— Какая охота, Иван Родионович, дорогой вы мой!!. — Лицо директора сморщилось, вдавилось внутрь, как резиновая груша. — Не было никакой охоты!.. Сняли Терехова с должности, со скандалом сняли… Так он после этого вызвал к себе Бузякина… Эх!.. Не знаю уж, что там меж ними произошло… Спор какой-то был, говорят, кричал сильно. А потом за маузер схватился, он у него в сейфе лежал, и порешил — сперва его, потом себя!..
Синицын резко, с грохотом, выдернул ящик стола, где лежала рукопись Рутке, словно хотел поймать там притаившуюся мышь. Заглянул внутрь, хмыкнул довольно.
— Нет ничего! Пусто! — приподнял ящик над головой, зачем-то демонстрируя Трофимову. Оттуда посыпались какие-то крошки, обрывки бумаг, Синицын не обращал на них внимания. — А вы копайте там у себя, в Эрмитаже, изучайте, коли вам нравится!
Он больше не лебезил, не суетился, на Трофимова смотрел в упор, тяжело, не прячась. И хоть был пьян, держаться стал прямее. Совсем другой человек сидел сейчас перед Трофимовым.
— Дикая какая-то история вышла, — сказал Иван, чувствуя себя неловко. — Секретарь обкома, маузер, убийство…
— Вот-вот. А тут вы приезжаете, Иван Родионович… С чего бы это? — Не отрывая от собеседника взгляда, Синицын наклонился, поддел вилкой ломтик балыка, снова откинулся на спинку стула. — Столько лет валялось все это добро по чердакам станичным, никому не нужное, никто его не трогал, не вспоминал… И вдруг все как с цепи сорвались: то оформлять этот стенд срочно, то снимать, то сам Эрмитаж интерес к нам проявил…
— Это тема моей кандидатской, только и всего. «Артефакты мировой религии — мифы и реальность». Ничего загадочного… А перстень у нас в постоянной экспозиции выставлялся…
— Пока не украли, — веско вставил Синицын.
— Да. Вы слышали об этом?
— Музейщики — одна большая семья, — криво усмехнулся Синицын. — И у вас тоже без убийств не обошлось. Знаю, знаю… Так, значит, вы, Иван Родионович, у нас будущий кандидат. Будущий, — повторил он со значением.
Плеснул в рюмки, выпил сразу, выдохнул громко.
— А пока что вы обычный эмэнэс… Мелкий, то есть простите — младший научный сотрудник… Н-да…
Теперь опьяневший Синицын смотрел на гостя уже с явной издевкой. Если не злобой.
— Хоть убей, не понимаю, чего я так испугался-то… — проговорил он медленно, сквозь зубы, словно сам с собой. — Если бы ты с Лубянки был, так не прятался бы, сразу удостоверением в морду ткнул… А чего я тогда на вокзал поперся, лебезил, ляжками тут перед тобой дрыгал? А? Не знаешь?
Трофимов понял, что надо сворачиваться.
— Никто ни перед кем не лебезил, вы ошибаетесь, Семен Лукич. Спасибо вам большое за прием, за помощь. Мне пора.
Он поднялся из-за стола, затолкал пакет с рукописью в саквояж.
— А я тебе скажу чего, — Синицын его будто не услышал. — Из-за бумажек этих чертовых… Не зря я перчатки надевал-то. И сердце тряслось как студень все эти дни, и гнусь всякая мерещилась. Давило, давило…
Он расстегнул пиджак, потер рукой грудь через рубашку.
— А все чтоб я, значит, костерок вдруг не разложил во дворике музейном…
— Ну при чем тут костерок, Семен Лукич? — Трофимов уже стоял возле двери, обернулся. — Это уже, простите, из области мифов. Так вы все тезисы моей кандидатской на корню загубите! — Он выдавил смешок. — Наш девиз: никакой мистики нет!
Синицын застегнул пиджак, поправил галстук, выпрямился на стуле.
— Может, и так, Иван Родионович. Пусть будут мифы, я согласен, — пробормотал он устало. — Только мне от этих твоих мифов гадко и тяжело, а тебе, Трофимов, я вижу — сладко… Вижу, вижу, не отпирайся. Про бездну у Ницше слыхал? Он хоть и вражеской идеологии был человек, а сказал не в бровь, а в глаз: «Если долго всматриваться в бездну, бездна начинает всматриваться в тебя». Вот так-то, Трофимов.
Обратно в Ленинград Иван тоже ехал в люксе. Попутчиков не было, всю дорогу читал рукопись, даже спать не хотелось. На работе первым делом отправился в бухгалтерию, вручил командировочное, чеки за питание и билеты на поезд. Главбух ознакомилась, даже не пикнула. И Железная Ната тоже. Так что научный эксперимент, можно сказать, удался.
А донского рыбца он, кстати, все-таки привез, на вокзале купил. Вручил начальнице в нарядном бумажном пакете — была довольна, зарделась даже.
Глава 3
Путь перстня Иуды
Рано или поздно подступаешь к этой черте. Прочитанное, впитанное, освобожденное из скорлупы тайны, вспышки озарений, ночные раздумья, еще черт-те что — весь этот великолепный хаос должен упорядочиться, найти свое место в отбитых на старенькой печатной машинке строчках. Грамотных, внятных, идеологически и стилистически выверенных, с правильно расставленными знаками препинания.
Оттягиваешь этот момент, придумываешь какие-то отговорки, погружаешься в материал, прячешься в нем. Страшно. Такая глыба перед тобой тысячетонная. Но уже теребит научный руководитель профессор Живицкий: «Когда думаешь заканчивать? Не страдай аспирантской болезнью — делать из диссертации конфетку! Написал — и защищай! Потом исследуй дальше, пиши докторскую, но это уже будет вторая серия!»
Конечно, легко так говорить, когда являешься признанным авторитетом в научном мире, корифеем, каждое слово которого — истина в последней инстанции… Ну, или в предпоследней…
Железная Ната жаловалась: отдел опять не выполняет план по публикациям. «Трофимов, где там твой знаменитый труд про перстень? Выдерни оттуда страниц десять и тисни в «Музейных ведомостях»! Мы же тебя в командировки посылали, в архив органов письма писали, поддерживали во всем. Да тебе самому лишняя статья не помешает!»
Хорошо хоть про купе люкс не вспомнила.
Трубы трубят, колокола звонят — пришла пора садиться и писать. Выстраивать.
Начать решил с малого: написал Карлу Тауберу в Ганновер. Отыскать единственного живого отпрыска клана фон Браунов ему помог Живицкий, у которого есть связи в научных кругах ФРГ. В общем-то, это было нетрудно.
Гораздо сложнее оказалось с самим письмом. Трофимов решил отправить его на официальном бланке, сказал Железной Нате — та пришла в ужас. Младший научный сотрудник Эрмитажа пишет послание представителю капиталистической державы, наследнику одиозной фамилии, в течение десятилетий угнетавшей немецких пролетариев, запятнавшей себя сотрудничеством с фашистами… Или не запятнавшей? Подожди, Трофимов, здесь надо семь раз отмерить, десять раз отмерить… Все-таки заграница есть заграница!
Она несколько раз правила его текст, так что русский офицер Латышев стал у нее сперва «белогвардейским», потом «вражеским», на каком-то этапе появился даже эпитет «бесчеловечный». Сам Трофимов перестал быть просто молодым ученым, превратившись в «советского комсомольца, антифашиста, приверженца марксистско-ленинской идеологии»…
— Пока не забыла, Трофимов: надо еще добавить, что ты осуждаешь политику НАТО! — сказала она как-то за обедом в столовой.
— Решительно осуждаю! — поддакнул ей Трофимов.
Письмо он втихую отправил в первоначальном виде, без всяких правок. Ничего страшного не случилось, его не арестовали, даже не вызвали на допрос. Железную Нату, правда, с тех пор стали называть Железной НАТО, но исключительно за глаза, да и на слух это изменение было почти неуловимо — знали и посмеивались только свои.
Спустя полтора месяца пришел ответ от Таубера. Он работает простым электриком на частном предприятии, любит спортивные передачи, особенно футбол.
К письму прилагалось несколько превосходно откопированных на неведомом Ивану импортном аппарате газетных вырезок:
И как-то само собой все закрутилось, понеслось. С утра — работа, вечером — архив или библиотека. Все уверенней и звонче стучала в спальне Трофимова старенькая «Москва» в облупленной краске, доводя до белого каления соседей. Жаловались ли они в ЖЭК, молились ли они на спрятанные в кладовой бабушкины иконы, стучали ли неистово по батареям — о том неизвестно, но было им, соседям, небольшое послабление. В жизни Трофимова появилась та самая девушка из окошка услуг в Публичной библиотеке, что помогла ему когда-то с поиском ростовских газет. Звали ее Ирина, найти ее оказалось куда проще, чем благодарно расцеловать, как изначально мечталось Трофимову. Так что пришлось поводить сперва в кино и кафе, давая отдых себе и соседским нервам.
Но вот и первый поцелуй, и объятия, и признание, и, было дело, в один прекрасный майский вечер едва не пронзил тонкие кирпичные перегородки безудержный, похотливый скрип трофимовской пружинной кровати, который мог бы стать новой головной болью для соседей… Не случилось. То ли сильны оказались моральные устои молодого советского библиотекаря, то ли слишком уж щедрым показался ей этот аванс для пока еще не состоявшегося кандидата исторических наук. «Нет, Ваня, извини. Я считаю, сперва надо как-то устояться в жизни, а потом уже…»
А может, какая-то таинственная и могучая третья сила, опекавшая с некоторых пор Ивана Трофимова, убрала на время из его жизни помеху для научных поисков? Кто знает.
И опять застучала по вечерам машинка. Опять знакомый маршрут «работа — архив». Рукопись Рутке однозначно указывала направление дальнейших поисков. Иван поднял архивы Третьего отделения и Департамента криминальных дел Российской империи, где обнаружил протоколы следствия по «делу Боярова» за 1834 год…
Итак, ничем не примечательный рязанский провинциал Бояров прибывает в Петербург к дядюшке графу Опалову, владельцу «иудина» перстня и солидного состояния. Завладев дядюшкиным кольцом, юноша стремительно преображается: затевает кутежи, играет, активно приобщается к светской жизни. Звезда провинциала горит недолго: проигравшись однажды в карты, Бояров закладывает перстень князю Юздовскому, известному собирателю живописи и антиквариата. Наутро он является к князю с деньгами (дядюшка скоропостижно скончался — как вовремя! — и Бояров вот-вот унаследует его состояние), но тот возвращать перстень отказывается. Взбешенный Бояров вызывает его на дуэль. В последний момент Юздовского неожиданно настигают муки совести, он возвращает перстень и предлагает мировую. Но Бояров не соглашается и убивает своего обидчика метким выстрелом в горло. Боярова арестовывают, судят и ссылают на солдатскую службу на Кавказ, где следы его теряются…
Удивительный зигзаг судьбы обычного рязанского дворянчика! И знакомая уже по истории писаря Рутке схема: серая унылая личность заполучает перстень, стремительно распускается цветами зла, творит какое-нибудь непотребство и… Рутке умер от сифилиса, Бояров лишился дворянства и стал каторжником (вряд ли он жил долго и счастливо). Наверное, это можно назвать неизбежной расплатой.
В январе 1965 года в журнале «Вопросы истории» вышла статья Ивана Трофимова «Революционер-одиночка Павел Бояров: отголосок декабризма или предтеча анархии?».
И так далее. Конечно, это была натяжка — мягко говоря. Дикая, нелепая, стыдная, но совершенно необходимая идеологическая натяжка.
«Бояров — революционер?! Да это голимое вранье!» — орал первое время Трофимову внутренний голос, ломкий и неуверенный голос студента-первокурсника. Но Трофимов давно уже не был студентом. Голос вскоре утих.
Статья вызвала некоторое оживление в академической среде, которое можно описать фразой: «Ах, сколько еще незаслуженно забытых имен в истории русской революции!»
Это можно было считать успехом.
И вдруг как гром среди ясного неба: профессор Сомов серьезно болен, лежит в Академичке, прогноз неблагоприятный. Трофимов приехал в больницу с коробкой шоколадных конфет и апельсинами, конфеты отдал сестре на посту — пустила ровно на пять минут.
Профессор его не узнал, напряженно смотрел мимо, беззвучно шевелил губами. Лицо пожелтело, высохло, спряталось за тяжелыми очками. Похож на инопланетянина, подумал Иван. Так и просидел все пять минут, пока не пришла медсестра. И только когда он встал, собираясь уйти, заметил, что Сомов держит его скрюченным пальцем за пуговицу на пиджаке, будто зацепился. Иван наклонился, осторожно взял его руку, легкую, холодную, хрупкую. И услышал тихое, как шорох бумаги:
— Мне уже не до идеологии, могу откровенно говорить… Ты теперь ищейка у него… Брось, брось… Берегись…
Трофимов долго потом думал над смыслом этой фразы. Если он здесь был, конечно, смысл. Первая реакция: Сомов бредит. Ищейка… При чем тут ищейка? И у кого это — у «него»? Но слова не давали ему покоя, и особенно последний жест профессора, когда он ухватился за пуговицу, словно утопающий за соломинку.
Сомов умер через день после визита Ивана. Хоронили на Новодевичьем кладбище. Старые университетские «тузы», многие из которых и сами приближались к последней черте, говорили прочувствованные речи, кто-то прочел стихи, написанные в молодости покойным (ого, Порфирий Степанович, браво!). Трофимов стоял в сторонке, среди студентов. Когда к гробу подошел очередной оратор — импозантный, сравнительно молодой еще мужчина с крючковатым носом и цепкими, пронзительными глазами, Трофимов услышал позади шепот:
— Дра-ась, сам Афористов пожаловал! Фу-ты, ну-ты!
— Это которого из Москвы поперли?
— Насчет поперли не знаю, но место Сомова на кафедре он займет, это сто процентов! Теперь не соскучимся, будь спок!
Изогнутая, бормочущая очередь прощающихся, стук сухой земли о крышку гроба, сумбур в голове. Отряхнув руки, Трофимов поспешил к выходу. Нельзя сказать, что смерть Сомова как-то особенно поразила его, но гнетущее чувство потери, которую ему еще предстоит осознать в будущем, имело место. Хотелось побыть одному.
За воротами кладбища он заметил огромный, сверкающий хромом и черным лаком автомобиль, по всей видимости, американского производства. Сперва подумал даже, что это катафалк. Хотя нет, слишком пижонский вид для катафалка. К тому же водительская дверца открылась, из машины вышел… Как его, Амфоров?.. Афористов, вспомнил Иван.
— Здравствуйте, здравствуйте, товарищ диссертант!
Афористов вышел ему наперерез, протянул руку, как старому знакомому. Трофимов обалдело пожал ее.
— Можете не представляться, Иван Родионович, я знаю, кто вы. Наслышан и даже немного, как бы это сказать, начитан…
Не отпуская руку, Афористов откровенно разглядывал его, даже голову немного назад откинул. Кажется, вот-вот выдаст что-нибудь вроде: «Теперь немного развернитесь к свету… Еще на пару градусов, если можно…»
— Интересная тема, интересный подход… Рвение присутствует, что в наше время большая редкость… Я доволен. Главное, не расслабляйтесь, Иван Родионович. Очень не люблю, когда расслабляются. — Он отпустил руку, сделал шаг назад, прищурился, как художник, разглядывающий свежий мазок на полотне. — А теперь можете идти. Ищите, торопитесь. Работайте, Иван Родионович.
Не оглядываясь, Афористов сел в машину и уехал. И подвезти не предложил. Иван, не моргая, смотрел на удаляющуюся корму лимузина. Что это было? К чему? Откуда этот Афористов его вообще знает?
Когда машина скрылась из виду, он наконец смог пошевелиться. Побрел к остановке. Сел в подошедший автобус, поехал домой. Постепенно до него дошло: а ведь знакомый голос у этого Афористова — густой сочный бас… Как у той кондукторши. Стало быть, очередной сеанс чревовещания?
Но кто стоит за этим? Он отогнал дурные мысли, которые не могут прийти в голову советскому ученому-атеисту, исповедующему диалектический материализм.
У соседки, которая больше всех возмущалась стуком его печатной машинки, незаметно подросла дочь, поступила в музыкальную школу. Купили ей старенькое немецкое фортепиано, гулкое и дребезжащее… Гаммы и этюды, менуэты и сонатины с семи до десяти вечера, включая выходные.
Теперь на Трофимова никто не жалуется. Он больше не дятел и не долбо…б. Он нормальный мужик. Звук его машинки — как мелодия из старых добрых времен, когда все были моложе, добрее, а водка была дешевле. Вздумай он вдруг постучать среди ночи — в ответ из соседских комнат и квартир раздадутся восторженные аплодисменты. Впору устраивать концерты по заявкам.
Мораль: «стук-стук-стук» народу нравится больше, чем менуэт соль-минор И. С. Баха.