Но никто не принимал такие пустяки всерьез, не было никаких настоящих обид — были молодость и непосредственность, было полное доверие друг другу.
И, конечно, главным была работа.
Работали по-разному — вместе и по отдельности, дома, в кафе, в библиотеках. Каждый был сильнее других в какой-то области, но это все скоро перемешивалось — каждый обучал других и учился сам. Тогда люди еще не привыкли ходить в офис, где за столами в тесной комнате у них начинается таинственный творческий процесс и идет отмеренная властями зарплата.
Геттинген был в зените своей научной славы.
Приехать в Геттинген и рассказать на семинаре у Борна или у Джеймса Франка свою работу, выступить с докладом в Математическом клубе Гильберта значило получить полное признание всего научного мира или провалиться. И это уже не оспаривалось.
В книге «Гильберт» К. Рид относительно этого времени пишет: «С большим основанием, чем когда-либо прежде, теперь можно было сказать, что в этом тихом, маленьком городке с липовыми аллеями и солидными, респектабельными домами в теперь устаревшем «Jugendstil» беспрерывно заседает международный конгресс математиков». Можно утверждать, что в Геттингене так же беспрерывно заседал и международный конгресс физиков. В той же книге дальше читаем: «В солнечную погоду студентов и профессоров можно было увидеть сидящими за маленькими уличными столиками и рассуждающими о политике, любви и науке. Маленькая пастушка спокойно смотрела в свой фонтан… Вне Геттингена жизни не было».
Так было до тех пор, пока не выпало городу Геттингену и всей Германии тяжелое испытание.
«В маленьком городке, где, казалось, все друг друга знают, стали происходить сдвиги, которые мы не очень понимали или не старались понять, — рассказывал Юрий Борисович, — те люди из маленького Геттингена, с которыми нам приходилось вступать в какие-то взаимоотношения, т. е. лавочники, прачечник, мелкие чиновники, стали все больше увлекаться идеями Гитлера. Груди сначала у всех были чистыми, никаких значков. А потом стали появляться, но осторожно, и не свастика, а железный крест. Сначала начали носить железный крест как признак храбрости. Вот он воевал, заслужил награду, а теперь занимается своим делом. Потом эти железные кресты сменились медальонами со свастикой. Но многие их стыдливо прятали под лацканами или держали так, чтобы не очень видно было, что они есть. И вот эти свастики в петлицах стали вдруг расти. Их уже не прятали в карманах, но все еще при встрече с человеком неопределенной национальности (а в многонациональном Геттингене легко было запутаться) они на всякий случай прижимали руку к сердцу, прикрывая свастику, и очень вежливо кланялись. К концу этот значок прилип накрепко».
Незадолго до «конца» Румер был в гостях у рабочих местного завода, который изготовлял несложные оптические приборы. Рабочие пригласили Румера рассказать им про Россию. Они испекли вишневый пирог и устроили чай в честь русского гостя. Румеру было о чем рассказать этим людям, и они прощались с ним очень тепло, взволнованные и удивленные услышанным. На второй день Румер получил повестку явиться в криминальную полицию. Он немного испугался, пошел к Борну и все рассказал. Борн расстроился: «Какие же вы глупости делаете, зачем вы пошли? Ничего вам, конечно, не сделают, но все-таки… Давайте посовещаемся с фрау Борн, что она скажет».
Вечером за ужином фрау Борн с интересом выслушала Румера и спокойно сказала: «Идите туда, предъявите повестку и все отрицайте, verneinen Sie alles. Ничего не было, меня оклеветали. Я приехал заниматься наукой к иностранному ученому в знаменитый Геттинген, а вы бог знает что про меня думаете».
Румер так и сделал. Пошел в криминальную полицию, предъявил повестку, и, когда полицайрат сказал ему: «Господин Румер, вы занимаетесь нежелательной пропагандой, и это в то время, когда каждый немец ДОЛЖЕН ПОДУМАТЬ наконец О СВОЕЙ РОДИНЕ!», — Румер с некоторым оттенком возмущения ответил: «Господин полицайрат, за кого вы меня принимаете?!» — и дальше, как его учила фрау Борн, он все отрицал, и так это у него убедительно получалось, что полицейский комиссар начал извиняться. Он твердо знал, что Румер был у рабочих завода, горячо хвалил свою страну, рассказывал такие небылицы, что, может, и преувеличил все, может, ему и не поверили? Так или иначе, он отпустил Румера с миром и сказал на прощанье: «Будете рассказывать про Советы еще — пригласите меня». А теперь этот полицейский комиссар постоянно держал на груди свастику, несмотря на то что представителям власти запрещалось носить партийные знаки.
Как-то Румер сидел у Борна за ассистентским столиком и делал расчеты, которые Борн ему поручил. Вдруг раздался громкий голос в прихожей:
— Что, Макс, ты делаешь сейчас? — и вошел Карман. (Теодор фон Карман, крупный математик и механик, был ближайшим другом Борна еще со студенческих лет.) — Я пришел проститься с тобой. Я уезжаю в Америку. Мне строят в Калифорнии институт, и первые камни уже заложены.
Борн был в недоумении. Он был уверен, что Карман шутит. Они столько лет прожили бок о бок.
— Да ты с ума сошел! — сказал Борн. — Что ты будешь делать в этой стране, которая чужда тебе и по своей культуре, и по всему на свете? Что ты будешь делать вне Германии, вне ее языка и ландшафта?
— Я хочу сохранить себе жизнь. Эта революция не по мне.
— Ты просто удираешь. Какая тут революция?! А если так, давай спросим Румера, что он тебе посоветует. Что вы думаете по этому поводу, Румер?
— Я думаю, что вы правильно делаете, профессор Карман. Это НЕ РЕВОЛЮЦИЯ, это повальное помрачение рассудка. И если так будет продолжаться, я тоже скоро уеду домой.
— Вы все с ума сошли, — сказал Борн, — ничего не будет продолжаться. Вся эта ерунда скоро кончится.
Но «это» продолжалось. И очень бурно!
Черная свастика на белом фоне как чума перекинулась на всю страну.
В Германии среди студентов была традиция устраивать Fackelzug — шествие с зажженными факелами. Поводом для Fackelzug мог быть, например, юбилей любимого профессора, приезд знатного гостя или еще какое-нибудь важное событие. Юрий Борисович вспоминал, как поразил его контраст между двумя факельными шествиями, устроенными одно за другим. Два факельных шествия подряд случались редко.
В Геттингене прошел слух, что Джеймс Франк приглашается на должность профессора в Берлинский университет. Всех охватило мрачное предчувствие, что он может согласиться. Но очень скоро выяснилось, что Франк отказался ехать в Берлин и остается в своем институте. Устраивается Fackelzug с барабанами, флагами, нарядами. Флаги и наряды соответствуют различным студенческим союзам. Впереди идет «Стальной шлем», потом «Шваб», «Тюрингенец» и просто студенты, не состоящие в каких-либо союзах. Они приветствуют Франка, который стоит на своем балконе и раскланивается, поют веселые песни, выкрикивают восторженные лозунги.
«На следующий же день после факельного шествия в честь Джеймса Франка, — рассказывал Юрий Борисович, — снова устраивается факельцуг. То ли в связи с тем, что рейхстаг не принял какого-то закона, то ли в связи с выступлением Гинденбурга, не помню. Только этот факельцуг был уже без песен, уже с угрозами, с погромными нотками, со свастикой у всех на груди. А ЛИЦА ТЕ ЖЕ — вот это было страшно».
Все чаще кинотеатр, который молодежь считала своим, оказывался закрытым — его снимали национал-социалисты для своих собраний.
Однажды на дверях кинотеатра появилось объявление о собрании, на котором будет выступать Адольф Гитлер.
«Каким же я смелым был тогда, взял и пошел на это собрание, — вспоминал Юрий Борисович, — мне еще все казалось интересным, и я не отдавал себе отчета в том, что, во-первых, это опасно для жизни, а во-вторых, нечего так рваться».
На собрание пошли втроем: Румер, Фриц Хоутерманс и Ганс Хельман. Фриц Хоутерманс был яркой личностью. Остроумный и веселый выдумщик, он обладал блестящими способностями теоретика. Сложная и запутанная судьба Хоутерманса свяжет его имя с ядерными исследованиями в Харькове и с самым драматическим моментом в работе над атомной бомбой в Германии. Фриц Хоутерманс был коммунистом. Белокурый и синеглазый, он обладал типичным лицом арийца, на котором бесчисленными шрамами от мензур[2] было написано все его буйное прошлое отъявленного корпоранта и забияки. Ганс Хельман был физиком-экспериментатором. Сын кадрового прусского офицера, он унаследовал картинную внешность отца. Не менее отъявленный дуэлянт, чем Хоутерманс, он остался без двух пальцев на правой руке от острой мензуры противника. У него была мечта податься в Россию, и мечта его сбудется. Он навсегда свяжет свою жизнь с Россией.
И вот эта тройка к назначенному часу отправилась в свой родной кинотеатр на нацистское собрание. Снаружи уже стояли молодчики в коричневых рубашках. Ганс выбрал среди них одного, который, по его мнению, там распоряжался, вскинул перед ним руку — «Хайль Гитлер!» — достал из кармана итальянскую газету с фотографией Дуче и сказал: «Знаете, мы еще не члены партии, но мы хотим послушать вождя. Вот с нами итальянский товарищ (он показал на Румера), представитель газеты «Carrera dela Sera», и ему необходимо попасть на собрание». Румер вытянулся, кивнул головой: «Si, compagna». Молодчик посмотрел на них внимательно, задержал свой взгляд на живописном лице Хоутерманса и жестом направил их к кассе. Молодые люди получили билеты, заплатив по пять марок за каждый, но тут выяснилось, что они не могут попасть в зал, где будет выступать Гитлер, а должны пройти в соседний зал, где речь Гитлера будет передаваться по радио. Даже этот зал был набит битком. Румеру стало очень неуютно, а Хоутерманс стал громко возмущаться: «Нас нагло надули, товарищи, мы хотим посмотреть на вождя, и мы этого так не оставим!»
— Не болтай чепухи, Фриц, пошли отсюда, пока целы, — прошептал ему Румер.
— Как? А пятнадцать марок этим свиньям оставить? Нет! — и направился к кассиру.
— Мы бедные студенты, хотели вождя посмотреть, и мы бы заплатили гораздо больше, чем пять марок, а нас не предупредили. Дайте нам билеты в зал. Ведь это почти что надули нас, а партия не надувает.
Толстый кассир с лицом мясника рявкнул:
— В зал могут пройти только члены партии, хайль Гитлер!
— Членам партии не так нужно. Мы пока сочувствуем партии, еще не до конца все поняли…
Румер с ужасом слушал, как Хоутерманс нес эту околесицу — ходил все время на грани. По тому, как у «мясника» налились глаза кровью, было видно: он чувствует, что над ним издеваются. Но нет — тут же «хайль Гитлер» и нацистские лозунги. К счастью, зазвенел звонок, и кассир, выхватив у них билеты, выбросил им 15 марок и сам поспешил в зал.
«И куда попер, — ругал себя Румер, — нашел себе развлечение! Чтобы еще когда-нибудь!» Но нацистские сборища стали происходить с неумолимой частотой. Они перекинулись на улицы маленького городка, на его площади.
Однажды Румер с Нордхаймом возвращались из института Джеймса Франка, весело обсуждая свои попытки повторить опыт Милликена в лаборатории Франка. Франк иногда разрешал борновским теоретикам попробовать себя в эксперименте. А с опытом Милликена, как увидел бешено пляшущие стрелки тончайших приборов, пришел в ужас: «Лучше иметь в лаборатории десять полных идиотов, чем двух теоретиков», — и выгнал их. Шли они весело, строили планы на вечер. И вдруг видят, что на Рыночной площади образовалась какая-то кучка людей и все, кто был поблизости, бегут туда. Они тоже побежали и увидели самого Геринга, который неистово выкрикивал будоражащие публику речи. Он был толстый, с львиной гривой, весь в орденах. Публика сначала держала себя нормально. Всего несколько человек поднимали руку вслед за Герингом. Потом атмосфера все накалялась. Голос Геринга срывался:
— Нет у меня родины! Нет у нас родины! Родину предали, продали! Нацепили на меня эти блестящие штучки. Но это не то! Они мне не нужны, мне родина нужна!! — И он дрожащей рукой хватал себя за грудь, срывал ордена и бросал их на землю.
И после каждого его «хайль» поднималось все больше и больше рук. Молодые люди еле выбрались из толпы и пошли к себе в пансион совершенно убитые. Стало ясно: из Германии им надо уезжать, и чем скорее, тем лучше.
«Не завтра, не послезавтра, а через неделю я уеду», — думал Юрий Борисович.
И через неделю он уехал.
Накануне отъезда устроили вечеринку в пансионе фрау Гроунау. Это была грустная вечеринка. Такие вечеринки в последнее время устраивались все чаще и чаще: все понемногу разъезжались.
На вокзал провожать Румера пришли все его друзья, и, конечно, Борны. Перед самым вокзалом, когда Юрий Борисович вышел из машины, он увидел маленького мальчика. Мальчик заметил длинного человека, неуклюже вылезающего из машины, и сделал в его сторону движение. Румер кивнул ему головой и улыбнулся. И карапуз радостно вскинул ему навстречу руку в гордом нацистском приветствии. Мальчик никаких других приветствий уже не знал.
На исходе сентября 1932 года Юрий Борисович Румер вернулся в Москву. Он отсутствовал пять лет. Как изменилась Москва за это время! Как все здесь изменилось! В воздухе стоял запах сосновых и березовых досок вперемешку с запахом известки. Город был в лесах. И даже старожилу легко было заблудиться в самом центре Москвы 30-х годов.
Московский университет встретил Румера тепло и по-деловому — ему немедленно предложили должность доцента на кафедре теоретической физики — и тут же потащили на лекцию. В коридоре висело объявление: «Кто хочет стать профессором?» — и стрелка, указывающая на ящик, куда следовало опускать заявления.
Вспоминая свои первые московские месяцы, Юрий Борисович помнит себя в основном говорящим. Бесконечные рассказы о пяти годах, проведенных в Германии, о потрясающих успехах физики, живым свидетелем которых он был, о коричневой чуме и страшных прогнозах, связанных с ней. В университете ему досталось сразу несколько курсов. Лекции Румера быстро приобрели популярность. Блестящий талант лектора, свободное владение математическим аппаратом и легкая ориентация во всех самых современных вопросах физики привлекали в его аудиторию даже неспециалистов — математиков, химиков, филологов. Он доносил до своих слушателей не только самые последние новости науки в ясной и доступной форме, но и саму атмосферу созидания. Через несколько месяцев он стал профессором Московского университета. А в Германии одна за другой продолжали выходить его работы. В том же 32-м году выходит работа Румера «Об инвариантах гильбертова пространства» в советском журнале на немецком языке. Наука еще продолжала говорить на языке Планка и Эйнштейна. Но это уже были последние мгновения.
В январе 1933 года президент фон Гинденбург назначил канцлером Германии Адольфа Гитлера. В марте был составлен циркуляр, подписанный новым министром просвещения Рустом, ставленником Гитлера, по которому все еврейские ученые изгонялись из всех учебных заведений и исследовательских институтов Германии. В апреле список неугодных новому режиму людей появился в газетах. Эйнштейн, находившийся в то время в Бельгии, объявил о своем выходе из состава Берлинской академии. Геббельс в речах по радио сделал профессуру и ученых ответственными за поведение Эйнштейна. А циркуляром Руста за «бестактное поведение Эйнштейна, который был обласкан Германией, а теперь за границей ей вредит», имя Эйнштейна было объявлено запретным. Угрозы в адрес Эйнштейна доходили до открытого призыва физической расправы с ним и ему подобными.
Германские университеты словно выкосило. В Геттингене старый Гильберт оказался почти в полном одиночестве. Он умер в 1944 году, и за гробом его шло не более десяти человек.
Покинули Германию Курант, Эдмунд Ландау, Эмми Нетер, Макс Борн, Джеймс Франк, десятки и сотни выдающихся людей. Уезжали гонимые, но уезжали в знак протеста против политики нового режима и те, кого не гнали.
Многие приезжали в Советский Союз, кто на время, кто на всю жизнь, приезжали в Ленинград, в Харьков, в Москву; просились в Воронеж и в Свердловск. Самым притягательным центром был тогда Харьков, во всяком случае для физиков-теоретиков. «Харьков тридцатых годов — это Ландау», — вспоминал Юрий Борисович. Ландау создал здесь блестящую школу физиков-теоретиков. К нему стремились попасть хотя бы ненадолго, а если повезет, то навсегда. Виктор Вайскопф, будущий создатель ЦЕРНа, писал: «Я не мог получить работы ни в Германии, ни в Англии, ни во Франции. В 1933 году я почти на год уехал в Россию, в Харьков. В то время в Харькове работали Ландау, Лифшиц, Ахиезер и многие другие молодые русские физики. Жизнь в России была отнюдь не легкой, но интересной и поучительной».
В 1935 году в Харькове появился Фриц Хоутерманс. Гонимый на родине нацистами, Хоутерманс всеми правдами и неправдами остался цел и благополучно сбежал в Россию. С 35-го по 37-й год он работал в Харькове. Проводил интересные исследования, получил хорошие результаты, сотрудничал с Курчатовым во время частых его приездов из Ленинграда в Харьковский физтех. Хоутерманса все любили. Он был душой компании. Его оберегали и о нем заботились, ему сочувствовали как эмигранту и страдальцу. И когда в 1937 году его неожиданно выслали в Германию, русские его друзья были в ужасе и недоумении. И о том, какая судьба ждала его там, старались не говорить — это было очевидно. Но судьба их снова сведет с Фрицем Хоутермансом. Когда немцы бесчинствовали во время войны и грабили европейские институты, переправляя научное оборудование в Германию, не миновала эта участь и Харьков: в Харьковский физтех в качестве консультанта по физике явился вместе с двумя генералами Фриц Хоутерманс в форме эсэсовского офицера и уговаривал своих харьковских коллег сотрудничать с немцами, дескать, война уже проиграна, и это лучшее, что им остается делать. В суетливой и лихорадочной деятельности немцев над атомной бомбой Хоутерманс единственный (в Германии) дойдет до концепции плутония, подаст рапорт Гейзенбергу и правительству со своим проектом, дважды опубликует свои результаты в секретных отчетах. Прислушайся они к Хоутермансу, немцы сделали бы бомбу до окончания войны. К счастью, проект Хоутерманса был отклонен. Хоутерманс в 43-м году, будучи с коротким визитом в Швейцарии, умудрился послать телеграмму в Чикаго, и она дошла! Телеграмма содержала всего несколько слов: «ТОРОПИТЕСЬ МЫ НА ВЕРНОМ ПУТИ». Показательно, что эта телеграмма напугала американских ученых не столько своим содержанием (они и так были уверены, что немцы «на верном пути»), сколько тем, что НЕМЦАМ ИЗВЕСТНО о «секретных исследованиях» в ЧИКАГО. После войны Хоутерманс стал пацифистом. В 60-х годах, когда потеплели отношения между Западом и Востоком и наши ученые стали бывать за границей, Хоутерманс искал с ними встречи, в особенности с теми, кого знал лично. При встречах он неизменно жаловался на нелепую свою судьбу — прожил жизнь, мог много сделать, любил людей и всюду был чужим. И еще говорил, что главной его любовью осталась навсегда Россия.
Румер часто приезжал в Харьков к Ландау. Здесь их дружба окрепла окончательно, здесь началось их научное сотрудничество. Это было замечательное время, почти безоблачное. Вопросы политики, внутренней и внешней, тогда их не очень волновали. К условиям быта они относились легко. Искусство, поэзия, научные споры до одури, непрерывная работа полностью заполняли их жизнь. Конечно, споры были не только научные — они могли зацепиться за что угодно и спорить отчаянно. И в мирных этих спорах стали постепенно занимать место беспокойные речи о событиях, в которые было трудно поверить.
Когда Капица в 1934 году приехал в Москву из Англии, где он работал у Резерфорда в течение 13 лет, ему было предложено остаться в Союзе и построить институт такой, какой он хочет. Капица остался. Эта весть быстро облетела все физические сообщества. Румер не был тогда лично знаком с Капицей и не мог знать всех подробностей обстоятельства этого дела. И слухи о том, что Капицу просто не выпустили обратно, казались ему слухами. Сам он только-только вернулся на родину и был счастлив, что он дома. Тревожные слухи, связанные с Капицей, были не единственными, но Юрию Борисовичу, свято верившему в полную справедливость и правоту дел своей страны, ни во что дурное не верилось.
«В 34-м или 35-м году, — рассказывал Юрий Борисович, — Горький организовал редакцию воспоминаний простого советского человека. Эта редакция состояла из видных писателей, художников и, кроме того, из «разговорниц» — приятных женщин, которые направлялись к людям, чьи воспоминания редакция считала нужным записать. Вели беседу и записывали ее. Я почему-то тоже был включен в это дело. Главным редактором моих воспоминаний был назначен Федин. И разговорница у меня была очень симпатичная и не глупая. Хорошо помню нашу первую беседу.
— Юрий Борисович, начнем с самого главного — как вы стали профессором?
— Ну, как я стал. Выбрали — и стал. Меня рекомендовали.
— А кто вас рекомендовал?
— Ну, из заграничных ученых Шредингер, а из здешних — Мандельштам.
Помню, на нее это не произвело впечатления. А когда я рассказывал про Германию, ей было уже интересно. Мне даже самому понравилось, когда все это Федин обработал и дал мне почитать. Федин писать умел, и мной он был доволен. И вдруг все это внезапно кончилось. Все как ветром сдуло и развеяло. А через некоторое время я увидел на себя карикатуру в университетской газете — в гольфах, в полушубке и с чемоданчиком в руке, а на чемоданчике иностранные наклейки. Я тогда удивился немного, мне показалось, что это сделано для смеха, а было не смешно. Мила мне сказала тогда: «Посадят тебя». Она всегда была фантазеркой. Смешно было в это верить».
И Юрий Борисович не верил. Ему не верилось даже тогда, когда гроза разразилась совсем рядом и задолго до карикатуры в стенной газете.
ЛУЗИН. Николай Николаевич Лузин, создатель блестящей математической школы, чье наследие питает и сегодняшний день математики, объявлялся вредителем и врагом советской науки!
Юрий Борисович попал в гнетущую атмосферу непонимания и беспомощности, в которой оказались его близкие друзья математики. Но в глубине души он был уверен, что это какое-то недоразумение и все скоро выяснится. Но «дело Лузина» накалялось. 2 июля 1936 года «Правда» выступила с разгромной статьей в адрес Лузина: «Ответ академику Лузину». На следующий день, 3 июля, «Правда» снова громила Лузина. Теперь статья называлась «О врагах в советской маске». В тот же день, будто только и ждали появления этой статьи, состоялось собрание научных работников Математического института Академии наук СССР. Собрание обсудило обе статьи в «Правде» и приняло резолюцию. Каждый из пунктов этой резолюции — знак эпохи, которая скоро вступит в полную силу.
Резолюция общего собрания сотрудников Математического института состояла из восьми пунктов:
1. Математическая общественность знала в течение ряда лет факты «деятельности» Н. Лузина, освещенные в статьях «Правды», причем число этих фактов могло быть еще увеличено по сравнению с тем, что опубликовано.
2. Однако научная общественность не разглядела в этих фактах лицо врага, прикрывшегося маской советского академика, объясняя их «странностями» в характере Н. Лузина.
3. В этой связи мы должны открыто признать, что такая позиция в отношении к Н. Лузину была позицией гнилого либерализма, способствовавшая гнусной антисоветской деятельности Н. Лузина и облегчавшая ее.
4. Великолепная большевистская бдительность, помогшая «Правде» вскрыть врага, пробравшегося в ряды советских ученых, послужит нам в дальнейшей нашей деятельности предметным уроком в борьбе за советскую социалистическую науку.
5. Мы призываем всю научную общественность нашей страны к непримиримой борьбе с врагами народа, под какой бы маской они ни скрывались, к большевистской самокритике своей собственной работы, ибо это является необходимым условием реализации величайших возможностей развития науки у нас и тем самым ее максимального единства с практикой строительства социализма.
6. Собрание обращается в Президиум Академии наук с предложением немедленно снять Н. Лузина с постов председателя группы математики Академии наук и председателя математической квалификационной комиссии.
7. Собрание просит также Президиум Академии наук рассмотреть в соответствии с п. 24 устава Академии наук вопрос о дальнейшем пребывании Н. Лузина в числе действительных членов Академии.
8. Собрание считает, что в целях обеспечения руководства математической жизнью страны необходимо усилить группу математики, пополнив ее новыми действительными членами и членами-корреспондентами.
Резолюция в комментариях не нуждается, но этот последний пункт ударный — что называется, ближе к делу! А в сочетании с четвертым пунктом все и проясняет.
Волна собраний по поводу Лузина с соответствующими резолюциями прокатилась по многим учреждениям.
5 августа 36-го года Президиум Академии наук выносит постановление, начинающееся словами: «Победа советской власти и громадные успехи социалистического строительства в кратчайший исторический срок подняли страну нашу из неслыханного разорения и векового прозябания до уровня первоклассной мировой державы. С надеждой и упованием смотрят трудящиеся всего мира на Страну Советов, ибо они справедливо видят в ней свою основную цитадель в борьбе за высшие формы человеческой культуры…» И дальше — о трудном нашем пути, о реальных успехах нашей науки и, наконец, о врагах народа, мешающих созиданию.
«…Президиум Академии наук констатирует, что в обсуждении дела Лузина приняли участие самые широкие круги общественности СССР, которые единодушно заклеймили его антисоветскую деятельность, его лицемерное и двуличное поведение…
Однако, учитывая значение Н. Н. Лузина как крупного математика, взвешивая всю силу общественного воздействия, выявившегося в столь широком, единодушном и справедливом осуждении поведения Н. Н. Лузина, и исходя из желания предоставить Лузину возможность перестроить все его дальнейшее поведение и работу, — Президиум считает возможным ограничиться предупреждением Н. Н. Лузина, что при отсутствии решительного перелома в его дальнейшем поведении Президиум вынужден будет неотложно поставить вопрос об исключении Н. Н. Лузина из академических рядов».
Эти материалы были в полном объеме опубликованы в одном из номеров журнала «Успехи математических наук» (вып. III, 1937), на его последних страницах. А первая страница этого журнала (и вторая, потому что на первой не поместилось) посвящена передовице — «ИЗЖИТЬ ЛУЗИНЩИНУ В НАУЧНОЙ СРЕДЕ», нещадно «обличающей» Лузина и предлагающей изжить не только лузинщину, но и «чрезвычайно вредные в настоящих условиях навыки, которые могут быть объединены названием «академические традиции», …традиции «академической благопристойности», исключающие прямую и твердую общественную оценку конкретных недостатков в работе отдельных ученых…».
Трудно даже представить себе, чего стоил весь текст постановления Президиуму Академии наук, а самое главное — его последний абзац, т. е. попросту решение не трогать Лузина. ТЕ, кто обладал «великолепной большевистской бдительностью», не унимались. Они продолжали терроризировать Лузина и перекинулись на его друзей и учеников. Никто из учеников Лузина не любил вспоминать те события. Только один раз Люстерник во время моих расспросов о Шнирельмане случайно затронул эту тему: «Никто не мог подумать, что Лев способен на это. Он ведь был веселым, очень жизнелюбивым человеком — и вдруг самоубийство. В тот день его вызвали куда-то. Вечером он вернулся домой, закрылся на кухне и открыл газ».
И все-таки Лузина отстояли. Его отстояли от тюрьмы, но не от унижений и притеснений. Он умер в 1950 году в одночасье от острого сердечного приступа.
К этому времени Юрий Борисович Румер отбудет свой срок, отбудет два года ссылки, и наступят для него самые тяжелые времена. А тогда, в 36-м году, происходящее с Лузиным казалось чудовищным недоразумением.
В 1937 году Ландау переезжает из Харькова в Москву к Петру Леонидовичу Капице.
Строительство института для Капицы на Воробьевых горах (место было выбрано самим Капицей, проект института, как и все остальное, включая финансовую систему, был тоже составлен им самим) началось в январе 1935 года. Петру Леонидовичу, уже полгода не работавшему к этому времени, предстоял перерыв в научной работе еще два с половиной года — институт строился медленно. И только в 37-м году он смог начать эксперименты. К этому же времени Капица пригласил к себе в институт Ландау заведовать теоретическим отделом. С этого времени и до конца своей жизни Ландау был заведующим теоретическим отделом Института физических проблем. Здесь он создал знаменитую школу физиков-теоретиков. Часть его учеников во главе с Исааком Марковичем Халатниковым в 60-х годах организовала Институт теоретической физики в Черноголовке, который носит сегодня имя Ландау. Халатников часто вспоминал в связи с этим слова Ландау: «Когда я умру, Халат откроет институт, назовет его моим именем и будет заниматься ахинеей». Ландау предугадал все, кроме, пожалуй, «ахинеи».
Для Румера переезд Ландау в Москву был праздником. Теперь они всегда были вместе. После отъезда из Харькова и до получения квартиры во дворе физпроблем Ландау жил у Румера.
В коммунальной квартире на улице Горького в доме № 68 было тесно, но весело. Они успевали все: и ходить в театры, и устраивать вечеринки, то с бесконечным чтением стихов, то с веселыми выдумками, и, конечно, успевали работать. Работа была, как говорят физики, их ОСНОВНЫМ СОСТОЯНИЕМ. У каждого из них были свои собственные интересы. Ландау в эту пору создал теорию фазовых переходов, статистическую теорию ядра и многое другое. Румер занимался теорией элементарных частиц, теорией сверхпроводимости. К этому времени вышли две монографии Юрия Борисовича: «Введение в волновую механику» и «Спинорный анализ». Первая из этих монографий служила прекрасным учебным пособием для студентов. А «Спинорный анализ» была первой книгой в нашей стране по изложению нового математического метода в физике и оставалась единственной в течение десятков лет. У Ландау и Румера были, естественно, и совместные работы. Наряду с решением фундаментальных задач физики они задумали и быстро написали научно-популярную книгу «Что такое теория относительности». Ландау дал этой книге шутливый отзыв: «Два жулика уговаривают третьего, что за гривенник он может понять, что такое теория относительности». Сам же Ландау пояснял этот отзыв: «То, что мы с Румом жулики, понятно. А почему же третий жулик? Да потому, что он за тот же гривенник хочет понять теорию относительности».
Не так весело сложилась судьба рукописи этой замечательной книги. Книга, которая будет издана более чем на двадцати языках мира, впервые увидит свет лишь в 1959 году (спустя 22 года) благодаря Евгению Михайловичу Лифшицу, сохранившему единственный рукописный экземпляр двух «врагов народа».
В 1938 году Ландау и Румера арестовали. Их арестовали в один день и посадили в одну камеру. «Мы улыбнулись друг другу, — рассказывал Юрий Борисович, — и, конечно, решили, что они хотят подслушать наш разговор, раз посадили в один конверт — маленькую бутырскую комнатку, где вы можете встать, сесть, но не ходить. На самом деле, как потом выяснилось, это произошло из-за обычного беспорядка. И вообще оказалось, что ордер на мой арест был выписан на 26 апреля, а взяли 28-го. Просто потому, что не успевали брать — много было таких. И первое, что мне сказал Дау, было в чисто даувском духе: «Ну и подарочек ты получил ко дню рождения, Румчик, поздравляю тебя!»
28 апреля — день рождения Юрия Борисовича. После того как Румер без особого удовольствия все-таки принял поздравление, Ландау как ни в чем не бывало стал рассказывать о своей последней научной догадке: «Послушай, Рум, ты даже не представляешь себе, что я придумал! Я разгадал тайну жидкого гелия!»
В 1937 году Капица открыл парадоксальное явление: гелий, охлажденный до сверхнизких температур, близких к абсолютному нулю, не только не затвердевал, но терял вязкость и становился сверхтекучим. Румер был первым человеком, который услышал блестящее объяснение сверхтекучести гелия — явления, которое войдет основным звеном в формулировку Нобелевского комитета при присуждении Нобелевских премий (в разное, до неприличия, время) Капице и Ландау.
Ландау и Румер просидели вместе одну только ночь, а потом развели их по разным камерам. Ландау просидел год. Румер — десять. После десяти лет пришли этап и ссылка.
Они встретятся только через пятнадцать лет. Ландау — по-прежнему главой теоретического отдела физпроблем, Румер — преподавателем Енисейского учительского института.
Румера продержали в Бутырках недолго. Юрий Борисович рассказывал: «Мне предъявляли такие невероятные вещи, «уличали» в таких нелепостях, что я понял: возражать и оправдываться бессмысленно, главное — сохранять спокойствие и доброжелательность. Я сочувствовал этим людям. Мне казалось, они были уверены, что имеют дело с настоящим немецким шпионом, и как могли старались. Меня ни разу не били. Моя жена до сих пор этому не верит. Держали в «стойке» — да, светили в лицо, не давали спать, но не били. И однажды среди всей этой абракадабры, которая называлась допросом, я услышал: «Работать на советскую власть инженером будешь?» — «Конечно!» — обрадовался я. Так я попал в Болшево».
Ландау оказался в более тяжелых условиях, сразу вызвав к себе крайнюю враждебность органов. Уверенный, что скоро все выяснится, он с самого начала держался независимо и, конечно, возмущался подобным положением дел. Это потом, чтобы только его не били, Ландау будет подписывать протоколы допросов, содержащие самые невероятные его признания. Ландау погибал. И он бы погиб, если бы не Петр Леонидович Капица. В тот же день, когда его арестовали, Капица написал письмо Сталину:
«28 апреля 1938, Москва
Товарищ Сталин!
Сегодня утром арестовали научного сотрудника института Л. Д. Ландау. Несмотря на свои 29 лет, он вместе с Фоком — самые крупные физики-теоретики у нас в Союзе…
…Нет сомнения, что утрата Ландау как ученого для нашего института, как и для советской, так и для мировой науки, не пройдет незаметно и будет сильно чувствоваться. Конечно, ученость и талантливость, как бы велики они ни были, не дают право человеку нарушать законы своей страны, и, если Ландау виноват, он должен ответить. Но я очень прошу Вас, ввиду его исключительной талантливости, дать соответствующие указания, чтобы к его делу отнеслись очень внимательно. Также, мне кажется, следует учесть характер Ландау, который, попросту говоря, скверный. Он задира и забияка, любит искать у других ошибки, и когда находит их, в особенности у важных старцев, вроде наших академиков, то начинает непочтительно дразнить. Этим он нажил много врагов.
…Ландау молод, ему представляется еще многое сделать в науке. Никто, как другой ученый, обо всем этом написать не может, поэтому я и пишу Вам.
Письмо Капицы в комментариях не нуждается. Разве что упоминание имени Фока в самом начале письма. Это не случайно и неспроста, так же неспроста, как каждое слово в письме. В 1937 году Владимир Александрович Фок был арестован. Капица узнал об аресте Фока незадолго до того, как идти на прием к Межлауку по делам института. Петр Леонидович постоянно общался с Межлауком в ходе строительства института и всегда находил быструю поддержку. Валерий Иванович Межлаук был тогда заместителем председателя Совнаркома. Это был средний из трех братьев Межлауков. Все трое служили революции. Младший, Мартын, 23-летний губкомиссар юстиции в Казани, был расстрелян белогвардейцами в 1918 году. Старший, Иван Иванович Межлаук, член ЦИК СССР, в 1938 году арестован и расстрелян. В том же году будет арестован и расстрелян Валерий Иванович Межлаук. Но до этих событий оставалось еще несколько месяцев от встречи Петра Леонидовича с Межлауком. Во время той встречи Капица после делового разговора рассказал Межлауку об аресте Фока, о том, как тот далек от всего, что не касается науки, и просил о содействии. Через несколько дней Фока освободили. Правда, перед тем как освободить, его привезли из ленинградской тюрьмы в Москву под конвоем только лишь для недолгой беседы с Ежовым. Главный мотив беседы, которая состоялась в кабинете Ежова, содержал в себе весь набор изречений об огромном количестве врагов народа и бдительности, которую мы все должны проявлять. Те, кто знали Фока, хорошо знали за ним одно свойство: если Фоку беседа становилась неинтересной, он отключал свой слуховой аппарат (во время первой мировой войны Фок служил в артиллерии и по стечению нескольких обстоятельств потерял слух). Во время всей беседы с Ежовым Фок думал только об одном — только бы ему случайно не отключить аппарат: от взгляда Ежова это не укроется и, конечно, будет стоить ему жизни. Беседа была закончена замечанием, сделанным как бы невзначай, о том, что при такой огромной работе неизбежны ошибки и что он, Ежов, и его люди умеют их обнаруживать и исправлять, чему пример случай его, Владимира Александровича Фока.
С Ландау дело оказалось сложнее. Ответ от Сталина Капица не получил. Все другие его попытки тоже оказались безуспешными.