– Каталась на скейте, – отвечаю я, решив ради папы вести себя примерно, как бы ни докучала мне болтовня цветов на столе.
– А ты все еще катаешься на скейте? Интересное хобби…
Взгляд сестры Дженкинс, полный сожаления, очень красноречив. «Интересное хобби – для девушки». Она мрачно рассматривает мои синие дреды и густой макияж.
– Ты должна помнить, что всякие эксцессы могут расстроить твою маму.
Интересно, что она имеет в виду – костыли или мой стиль?
Медсестра смотрит через плечо на Элисон, которая, не обращая внимания на нас, по-прежнему перешептывается с цветами.
– Она сегодня уже слегка на взводе. Надо дать ей лекарство.
Сестра Поппинс вытаскивает шприц из арсенала, припрятанного в кармане. Вот за что в том числе я ее не терплю: по-моему, она обожает делать пациентам уколы.
Со временем врачи поняли, что успокоительные средства помогают держать приступы под контролем. Но они же превращают Элисон в полутруп, который ни на что вокруг не реагирует. Лично я предпочту видеть ее бодро беседующей с тараканом.
Я хмуро смотрю на папу, но он этого не замечает, потому что и сам хмурится.
– Нет, – говорит он, и его строгий, властный голос заставляет взмыть кверху подведенные карандашом брови медсестры. – Я пошлю за вами Алиссу, если что-нибудь случится. А если понадобится применить силу, тут есть садовники.
Он указывает на двух грузных мужчин, которые стригут куст. Усатые, похожие на моржей, на которых напялили коричневые комбинезоны, они могли бы сойти за близнецов.
– Ну ладно. Я буду у себя за столиком, если понадоблюсь.
Еще раз сверкнув фальшивой улыбкой, сестра шагает в здание и оставляет нас втроем. Ну или ввосьмером, если считать гвоздики.
По крайней мере, они наконец замолчали.
Когда папина тень падает на вазу, Элисон поднимает голову.
Бросив взгляд на мои костыли, она срывается с места, так что чайный сервиз дребезжит.
– Он был прав!
– Кто был прав, милая? – спрашивает папа, поправляя выбившиеся пряди у нее на висках.
Даже после многолетних мучений он не в силах устоять.
– Кузнечик.
Синие глаза Элисон блестят от тревоги и радостного возбуждения, когда она указывает на густую паутину, оплетающую спицы зонтика. По паутине бежит садовый паук размером с долларовую монетку, торопливо укрепляя под порывами ветра белый кокон – несомненно, свой будущий обед.
– Прежде чем паук его поймал, кузнечик успел кое-что крикнуть.
Элисон стискивает руки перед собой.
– Кузнечик сказал, что ты ушиблась, Элли. Он видел тебя на выходе из скейтпарка.
Я смотрю на запакованного, как мумия, пленника. Значит, это тот кузнечик, который пытался вскарабкаться по моей ноге в «Подземелье». Неужели он приехал сюда на машине?
В животе у меня что-то переворачивается. Нет. Невозможно, чтобы это был тот самый кузнечик. Элисон, наверное, случайно услышала наш разговор с сиделкой. Иногда мне кажется, что Элисон просто притворяется, будто ничего не понимает, ведь это проще, чем честно признать свою болезнь. И весь тот вред, который она причинила семье.
Она так крепко стискивает руки, что костяшки пальцев белеют. С того самого дня, когда она причинила вред мне, Элисон избегает любого физического контакта со мной. Она думает, я такая хрупкая, что могу разбиться. Вот почему я ношу перчатки – чтобы она не увидела шрамы и не вспомнила про тот случай.
Папа разводит ее руки и переплетает пальцы Элисон со своими. Она смотрит на него и понемногу успокаивается.
– Привет, помидорчик, – произносит она ровным тихим голосом.
– Привет, медвежонок.
– Ты привез мороженое. У нас свидание?
– Да. – Он целует костяшки ее пальцев и улыбается, как Элвис Пресли. – И Алисса будет праздновать вместе с нами.
– Прекрасно.
Элисон улыбается в ответ, и глаза у нее сияют от радости.
Неудивительно, что папа безнадежно влюблен. Она красива, как фея.
Папа помогает Элисон сесть. Он стелит ей на колени полотняную салфетку, кладет в чайную чашку порцию подтаявшего мороженого, ставит чашку на блюдце и подвигает к Элисон, вместе с пластмассовой ложкой.
– Il tuo gelato, signora bella, – говорит он.
– Grazie, фрикаделька! – выпаливает она с непривычной веселостью.
Папа смеется, Элисон хихикает, и этот звенящий звук наводит на мысль о серебряных колокольчиках, висящих у нас дома над задней дверью. Впервые за долгое время Элисон кажется здоровой. Я начинаю думать, что визит пройдет удачно. Учитывая все то, что в последнее время произошло в моей жизни, очень приятно обрести стабильность хоть на минуту.
Я сажусь. Папа кладет мои костыли наземь, потом помогает мне положить ногу на пустой стул рядом с Элисон. Он похлопывает меня по плечу и, наконец, усаживается напротив.
Несколько минут мы смеемся и едим из чайных чашек липкий суп со вкусом чизкейка. Разговор идет о самых обычных вещах – о конце школьного года, предстоящем бале, вчерашнем выпускном вечере, о папином магазине спорттоваров.
Такое ощущение, что у нас нормальная семья.
А потом папа все портит. Он достает бумажник, чтобы показать Элисон фотографии моих картин, которые получили приз на окружной выставке. В пластиковых кармашках, вместе с разнообразными карточками и чеками, лежат три снимка.
Первая картина – «Луна убийцы», всё в синих тонах. Синие бабочки, синие цветы, кусочки синего стекла. Вторая – «Последнее дыхание осени», круговорот осенних красок. Коричневые мотыльки, оранжевые, желтые, красные лепестки цветов. Третья мозаика, «Сердцебиение зимы», – это моя гордость, хаотическая путаница нитей перекати-поля и серебристых стеклянных бусин. Всё уложено в форме дерева. На кончике каждой ветки – сухая ягода остролиста, как будто мое дерево истекает кровью. Фон состоит из угольно-черных сверчков. Выглядит зловеще, но сочетание фантастического и естественного как раз и делает картину красивой.
Элисон взволнованно ерзает.
– Как там музыка? Алисса не забросила виолончель?
Папа прищуривается, глядя на меня. Элисон мало занималась моим образованием. Но единственное, на чем она всегда настаивала, – это чтобы я поступила в школьный оркестр, может быть потому что она сама когда-то играла на виолончели.
Я бросила в этом году, потому что у меня оставалось время только на один курс по выбору. Но Элисон мы не сказали – потому что для нее, очевидно, очень важно, чтобы я продолжала заниматься музыкой.
– Потом поговорим, – отвечает папа, пожимая ей руку. – Оцени, как она умеет подмечать детали. Совсем как ты с твоими фотографиями.
– Фотографии рассказывают историю, – бормочет Элисон. – Но никто не помнит, что нужно читать между строк.
Она выдергивает руку из папиной руки, и наступает мертвая тишина.
С глазами, полными печали, папа уже собирается закрыть бумажник, но тут Элисон замечает освежитель воздуха с фотографией бабочки… тот самый, который он так и не повесил в машине. Дрожащей рукой она выхватывает его.
– Зачем ты носишь это с собой?
– Мама… – в попытке произнести это слово, неестественное и негибкое, у меня немеет язык, как будто я пытаюсь завязать им черенок вишенки в узел. – Я это заказала для папы. Чтобы какая-то частичка тебя оставалась с нами.
Стиснув зубы, Элисон поворачивается к папе.
– Я же велела тебе спрятать тот альбом. Так? Она не должна была его видеть. Теперь это вопрос времени…
Что именно? Я окажусь там же, где и она?
Элисон думает, что фотографии свели ее с ума?
Нахмурившись, она толкает освежитель через стол и начинает мерно щелкать языком. Такое ощущение, что кто-то играет на моих внутренностях, как на гитарных струнах. Самые яростные припадки Элисон всегда начинаются с этого щелканья.
Папа настороженно сжимает освежитель в кулаке.
На мою шею садится муха. Когда я, почувствовав щекотку, смахиваю ее, она приземляется на стол возле руки Элисон и потирает свои крошечные лапки.
«Он здесь. Он здесь».
Я прекрасно слышу этот шепот сквозь ветер и обычный белый шум, сквозь щелканье языка и папино осторожное дыхание.
Элисон наклоняется к мухе.
– Нет, его не может здесь быть.
– Кого не может быть, медвежонок? – спрашивает папа.
Я молча смотрю на нее. Бывают ли у сумасшедших общие галлюцинации?
Иначе невозможно объяснить, почему мы с Элисон слышим одно и то же.
Ну или муха действительно умет говорить.
– Он оседлал ветер, – шепчет она и улетает во двор.
Элисон устремляет на меня безумный взгляд.
Я, в изумлении, застываю.
– Милая, что случилось? – Папа становится рядом и кладет руку ей на плечо.
– Что значит «он оседлал ветер»? Кто? – спрашиваю я, уже не боясь выдать Элисон свой секрет.
Она смотрит на меня – молча и очень внимательно.
– Папа, – говорю я, наклоняясь и подтягивая носок на больной ноге. – Можешь принести льда? Лодыжка болит.
Он сердито хмурится.
– А это обязательно сейчас, Алисса?
– Пожалуйста. Мне больно.
– Да, ей больно, – подтверждает Элисон, протягивает руку и касается моей ноги.
Это что-то небывалое – совершенно нормальный ласковый жест, впервые за одиннадцать лет.
Столь грандиозное событие так потрясает папу, что он уходит, не сказав больше ни слова. Судя по подергиванию левого века, обратно он вернется с сестрой Поппинс.
У нас с Элисон мало времени.
Как только папа исчезает за дверью, я сдергиваю ногу со стула, скривившись от боли.
– Так. Муха. Мы обе слышали одно и то же, да?
Элисон бледнеет.
– И как давно ты слышишь голоса?
– Какая разница?
– Большая. Я бы могла тебе сказать… кое-что. Чтобы уберечь от неверного выбора.
– Так скажи сейчас.
Она качает головой.
Возможно, Элисон сомневается, что я слышу те же голоса, что и она.
– Гвоздики. Нужно выполнить их последнюю просьбу, – говорю я, беру пластмассовую ложку и, с цветами в руке, скачу на одном костыле к краю цементного дворика, где начинается земля. Она пахнет сыростью и свежестью. Совсем недавно ее полили. Элисон следует за мной.
Садовников, похожих на моржей, нигде не видно. Но дверь сарая приоткрыта. Они, наверное, внутри. Хорошо. Нам никто не помешает.
Элисон опускается на колени и начинает копать ложкой мягкую землю. Когда ложка ломается, она продолжает рыть пальцами. Получается неглубокая могила. Она кладет в нее гвоздики и засыпает их землей.
Выражение ее лица напоминает небо, полное сгустившихся облаков, которые еще не решили, разойтись им или пролиться дождем.
У меня дрожат ноги. Столько лет женщины в нашем роду считались безумными. Но мы нормальные. Просто мы слышим то, что не слышат другие. Теперь понятно, почему мы обе одинаково услышали слова мухи и гвоздик. Главное – не отвечать насекомым и растениям в присутствии обычных людей, потому что тогда нас назовут сумасшедшими.
Мы не сумасшедшие. Ура.
Но есть проблема. Я чего-то не понимаю. Даже если голоса настоящие, все-таки неясно, почему Элисон непременно хочет одеваться, как Алиса. Почему она щелкает языком. Почему у нее случаются срывы без всякой причины. Ведь именно из-за этого, в первую очередь, она и кажется сумасшедшей. Слишком много вопросов, которые я хочу задать… но откладываю их на потом, потому что главный вопрос один.