Ларс Миттинг
Шестнадцать деревьев Соммы
Скажи – и в кольцах дыма
я исчезну, растворюсь,
с туманом времени сольюсь,
от замерзших листьев прочь,
в деревьев вспуганную ночь,
на пляж, открытый всем ветрам,
но злая боль – она и там меня достанет[1].
I
Так ветер разносит пепел
Мама мне представлялась запахом. Мама мне представлялась теплом. Бедром, к которому я прижимался. Синим взмахом. Само ее платье помнилось мне смутно. Я говорил себе, что она выпустила меня в жизнь, как стрелу из лука, и когда у меня формировались воспоминания о ней, я не знал, настоящие ли они, всамделишные, или я просто создавал ее такой, какой, мне казалось, сын должен помнить свою мать.
Именно о маме я думал, когда тоска давала о себе знать в полную силу. Об отце редко. Иногда я задумывался о том, а не мог ли он стать таким же, как другие отцы в деревне. Как мужчины, которых я видел в форме добровольных отрядов обороны, в футбольных бутсах на тренировках команды ветеранов, как мужики, ранним утром в выходной собиравшиеся возле охотничьего магазина в Саксюме, чтобы вместе поработать на чьем-то участке. Но его образ рассеивался, не вызывая горечи потери. Я принимал это, во всяком случае в течение многих лет, в качестве доказательства того, что дедушка старается делать все, что мог бы делать отец, и что у него это отлично получается.
У дедушки был нож – обломанный штык русского солдата. Рукоять из свилеватой карельской березы оказалась единственным удавшимся ему образцом тонкой столярной работы. Верхняя кромка лезвия была тупой – этой стороной он соскребал ржавчину и гнул стальную проволоку. А другую кромку держал заточенной настолько остро, чтобы резать ею аптечный пластырь и вспарывать здоровенные дерюжные мешки с известью. Раз – и белые гранулы сыплются ровной струйкой, ни одна не пропадет зря, и я могу выводить трактор на поле.
Острая и тупая кромки соединялись в кинжальное острие – им дедушка добивал килограммовых рыбин, которых мы таскали из озера Саксюмшё. Он снимал этих мощных, люто бившихся форелей, злых из-за того, что приходится тонуть в воздухе, с заглоченного крючка с наживкой. Прижимал их к планширу, всаживал кончик ножа в черепушку, пробивая ее насквозь, и бахвалился тем, какая у них широкая спинка. Я всегда при этом поднимал весла и смотрел, как кровь стекает по стали ножа, вязкая, густая, а с весел, которые держу
Но все капли смешивались в одном и том же горном озерце. Истекая кровью, форели превращались в
В первый школьный день я отыскал парту со своим именем и сел за нее. Бумажный листок был сложен посередине и поставлен стоймя, и на обеих его сторонах было написано незнакомым фломастером «
Я все время оборачивался, высматривая дедушку, хоть и знал, что он стоит где стоял и не уходит. Другие ребята были уже знакомы друг с другом, а я смотрел только прямо перед собой, на карту Европы и широкую доску, пустынную и зеленую, как Мировой океан. А потом еще раз обернулся, всего на секунду, но сумел разглядеть, что дедушка вдвое старше других родителей. Он стоял там, весь такой большой в своем вязаном свитере, и был старым, как Фритьоф Нансен на банкноте в десять крон. Они были похожи усами и бровями, и прожитые годы не тяготили деда – получалось так, словно они, приумножаясь, наполняют его лицо жизненной силой. Ведь дедушка не может состариться. Он сам говорил, что благодаря мне остается молодым, что ради меня он остается молодым.
Лица мамы и отца не старились совсем. Они жили на фотографии, стоявшей на комоде рядом с телефоном. Отец в брюках клёш и полосатом жилете облокотился на «Мерседес». Мама, присев, гладит Пелле, нашу норвежскую овчарку. Кажется, будто собака не хочет отпускать маму, не хочет, чтобы мы ехали.
Может быть, животные понимают такие вещи.
А сам я сижу на заднем сиденье и машу рукой, так что, наверное, снимок сделан в день нашего отъезда.
Мне все мнится, будто я помню, как мы ехали во Францию. Это память о запахе разогревшейся искусственной кожи сидений, о деревьях, мелькающих за боковым окошком машины. Еще мне долго казалось, что я помню и то, как по-особенному пахла мама в тот день, помню их с отцом голоса, заглушаемые шумом возникающего при движении ветра.
У нас сохранились негативы, с которых сделана фотография на комоде. Дедушка не сразу сдал пленку в проявку. Сначала я думал, что он тянет с этим, чтобы сэкономить, потому как после того, что оказалось последним фото мамы и отца, наступили Рождество, ловля рыбы сетью в разгар лета и выкапывание картошки.
Но на чем он, собственно, пытался сэкономить, так просто и не поймешь. Я думаю, дед тянул с проявкой, потому что с пленкой не знаешь заранее, какими окажутся снимки, пока не получишь их из лаборатории. Есть предчувствие, есть ожидание того, как выстроятся мотивы, и в этих ожиданиях мама с отцом жили дольше, покрытые эмульсией, – до тех пор, пока ванночка с проявителем не сделала их жизнь конечной.
Я верил дедушке, твердившему мне, когда я немного успокаивался после своих приступов ярости, что он собирается все мне рассказать, когда я достаточно подрасту. Но, наверное, он не заметил, как я подрос. Так что я узнал правду слишком рано, и тогда уже было слишком поздно.
Я тогда пошел в третий класс. Катил на велосипеде через хутор Линдстадов. Дверь была открыта, я зашел в нее и сказал: «Привет». В доме никого не оказалось – должно быть, хозяева были в хлеву, – и я пошел дальше, в гостиную. На протравленном темной морилкой книжном стеллаже стоял стереокомбайн – крышка проигрывателя покрылась пылью. Атласы дорог, изданные Обществом автовладельцев Норвегии, пересказы романов в издании «Ридерз дайджест» и целый ряд книг в бордовых обложках, на корешке которых золотом написано: «
Понятно, что я совсем неспроста вытащил томик за 1971 год, а ежегодник словно сам хотел, чтобы я открыл его, и раскрылся на месяце сентябре. Страницы были так захватаны, что лоснились. Уголки листков истрепались, а у сгиба посерединке налипли тонкие полоски табака.
Мама и отец, на отдельных фото. Две простые портретные фотографии. Под снимками напечатаны их имена, а в скобках написано: «
Написано было, что отпускники, норвежско-французская пара,
В ежегоднике говорилось, что вдоль прежней линии фронта все еще остается несколько миллионов тонн взрывчатых веществ, и считается, что разминировать многие участки не представляется возможным. За последние годы более сотни туристов и фермеров погибли, наступив на неразорвавшиеся боеприпасы.
Это я знал уже из дедушкиных скупых пояснений. А вот следующим в разделе «
Следующим я прочел предложение, которое выжгло во мне детство. Это как когда я клал газетные страницы в печку: сначала можно было разобрать, что на них написано, хотя бумага уже загорелась, – но малейшее прикосновение мгновенно обращало их в золу.
С этого места речь опять пошла о том, как все произошло на самом деле. Было написано, что обо мне позаботились бабушка и дедушка из Норвегии. Я стоял и смотрел на книжные страницы и не мог оторваться. Пролистал дальше, чтобы посмотреть, нет ли чего еще. Пролистал назад – посмотреть, может, что-то написано о том, что было раньше. Выковырял табачную крошку из сгиба. Выходит, обо мне судачили. Доставали томик «
Мою ярость невозможно было успокоить. Дедушка сказал, что больше ничего не знает, поэтому вопросы свои я задавал карельским березам в рощице, раскинувшейся недалеко от нашего хутора. Почему мама с отцом взяли меня с собой в такое место, где было полным-полно снарядов? Что им вообще было там надо?
Ответа не было, мамы и отца не было… их словно ветер разнес, как пепел, и я повзрослел в своем Хирифьелле.
Хирифьелль расположен с обратной стороны Саксюма. Крупные хутора лежат на другой стороне реки, где рано сходит снег, где солнечный свет ласкает бревенчатые стены и местную знать внутри этих стен. Ту сторону никогда не называют лицевой стороной, иногда только солнечной стороной, но чаще всего и вообще никак – только обратной стороне дано название по тому месту, где она расположена. Между двумя этими сторонами течет Лауген. Речная влага – это та граница, которую мы пересекаем, когда нам пора переходить в обязательную среднюю школу или когда нужно идти в центр за покупками.
Обратная сторона основную часть дня лежит в тени. Народ травит байки про то, что мы, живущие здесь, палим по фургончику, в котором торгуют рыбой, из винтовки системы «Краг» и связываем узлом обувные ремешки на пьянчугах, которые отсыпаются под снопами. Но дело-то в том, что хоть ты и вырос на богатом хуторе в Саксюме, ты едва ли можешь похвастаться парижскими манерами, да и навряд ли даже манерами областного центра Хамара. В телепрограмме «
Только администрация земельного комитета да телефонист знали, что вообще-то у нас целый день светит солнце. Ведь Хирифьелль находится в месте, где наша сторона долины снова идет под уклон, образуя нечто вроде солнечной стороны с внутренней стороны обратной стороны. Среди леса, за шлагбаумом, – цветущий сад, где мы и жили сами по себе.
Дедушка любил полуночничать. Я лежал на диване, а он покуривал свои тонкие сигариллы и возился с книгами и пластинками. Кантаты Баха, квадратные коробочки со сборниками симфоний Бетховена и Малера под руководством Фуртвенглера или Клемперера. Книжный стеллаж, где вперемешку стояли растрепанные и новые книги. Из атласа мира Андре и мейеровской энциклопедии высовывалось так много листочков, что, казалось, изнутри в них прорастали новые страницы.
Вот в этом окружении я и засыпал вечерами – в полутьме, где время от времени щелкал, нарушая звучание музыки, кремень дедушкиной зажигалки. Потом он откладывал «
Единственная дедушкина странность состояла в том, что он не разрешал мне ходить за почтой. Задержки почтальона выбивали его из ритма, и каждый день в одиннадцать он начинал высматривать, не покажется ли на дороге из города красный почтовый фургон. Потом дед стал получать почту на почтовый ящик в поселковом центре, объясняя это тем, что кто-то сломал замок нашего почтового ящика.
Я выписывал разные торговые каталоги, прикладывая почтовые марки, и каталоги приходили. А за ними – комплекты для сбора музыкальных колонок, охотничьи ружья в каталоге «Скоу», товары для рыбалки в шведском каталоге от АБУ, фототехника, материал для изготовления рыболовных мушек… Каталоги приходили, и я узнавал из них больше, чем из школьных учебников. Окружающий мир был доступен мне через посредство деда: толстые конверты на нагретом сиденье автомобиля после его поездок в поселковый центр. И так продолжалось до бесконечности, пока в какой-то год он не вернулся с ежегодного собрания Общества овцеводов и козоводов и не сказал с порога, что придется нам забирать почту из почтового ящика – ездить в Саксюм за ней слишком хлопотно.
Еще задолго до этого мы обрезали приклад у отцовского дробовика и отправились охотиться на уток. Это было ружье фирмы «Зауэр и сын», 16-го калибра, с горизонтальным расположением стволов. Отец получил его на конфирмацию[2], но вроде никогда не использовал. Пока я рос, мы наклеивали на приклад поперечные срезы от отделенной части, и в день
Это были мои годовые кольца.
Но я хорошо знал, что годовые кольца у ели, если она растет слишком быстро, будут широкими, и, когда ель вырастет такой высокой, что ее сможет закрутить в вихре ветер, она сломается.
Всю жизнь я слышал из леса шелест листьев карельских берез. И как-то ночью в 1991 году это легкое колыхание переросло в ветер, чуть не сваливший меня. Потому что в истории моих родителей что-то еще не улеглось и продолжало потихоньку ворочаться, как жирная гадюка в траве.
II
Летнее равноденствие
1
В ту ночь в Хирифьелль вернулась смерть. Было совершенно ясно, кого она собирается забрать, – выбирать-то было особо не из кого. Мне было двадцать три года, и когда я позже думал о том лете, то вынужден был признать, что смерть – это не всегда слепой и грозный убийца. Случается, что, уходя, она оставляет ключи.
Но дело в том, что обретение свободы бывает болезненным. Особенно потому, что день, когда это произошло, был не совсем обычным, не таким, в котором есть время трудовому поту и вечернему солнцу, не тем днем, который угомонит дирижерская палочка Фуртвенглера. Как раз наоборот: накануне дедушкиной смерти кто-то намалевал свастику на его машине.
Всю неделю я с нетерпением ждал, когда же придет отправленная из Осло наложенным платежом посылка, и вот, наконец, узрел в почтовом ящике квитанцию. Я бросился домой прямиком по крапиве, срезав путь, и помчался дальше через двор. На ходу приоткрыл одним толчком дверь в сарай для техники. Сказал, что мне нужно сейчас съездить получить кое-что на почте.
Дед выпрямился, положив пассатижи на верстак, и сказал, что
– Поедем на Звездочке, – сказал он, отряхивая куртку от опилок. – Бензина сэкономишь.
Я отвернулся и закрыл глаза. Ну, ясно: один из тех дней, когда ему казалось досадным, если мы поедем каждый на своей машине.
На плохо гнущихся ногах дедушка засеменил по двору к дому, чтобы переодеться в свой пиджак для поездок по магазинам. В деревне не одобряли, что он носит с собой нож, так что, когда мы собирались туда, он обычно надевал пиджак, прикрывавший бедра.
И вот мы сидим в машине. В тяжелом черном красавце «Мерседесе», который дедушка купил новым в 1965 году. Лак поцарапан ветками по дороге на горное пастбище, вокруг замка багажника облупилась краска, а металл под ней проржавел, но на парковке в центре этот автомобиль все еще производил впечатление. Мы неторопливо ехали мимо картофельных полей, и каждый со своей стороны любовался их цветением.
Мы с дедушкой были фермерами-картофельниками. Дa, мы держали овец, но
Дедушка был асом в картофельном деле и из меня тоже вырастил аса. Мы поставляли посадочный и пищевой картофель. Зарабатывали больше всего на миндалевидном сорте «Пикассо», хотя местная «Синеглазка» вкуснее. А вот «Беата» – это картошка для идиотов. Здоровенные безвкусные клубни, но народ жаждет именно этого. Сами же мы каждый день готовили себе на ужин «Пимпернельку». Этот сорт созревает поздно, зато мякоть у него плотная, а уж как славно выкапывать ее, поблескивающую красно-фиолетовой кожурой, из жирной черной земли…
Колеса задребезжали по скотной решетке, положенной на дороге, чтобы там не могла пройти скотина, и дед не оглядываясь свернул на областную дорогу. Возле хутора Линдестад лес раздвинулся, и мы, как всегда, повернулись к реке и пригляделись.
– Лауген опустился, – сказал дедушка. – Можно будет ниже кемпинга рыбку половить.
– Хариус не клюет, когда вода такая зеленая, – возразил я.
Тут вокруг нас сомкнулись стволы елей, и мы снова увидели реку, только когда под колесами поплыло покрытие с добавкой вяжущих масел. Мы с ревом понеслись вниз по крутым склонам, и у меня слегка засосало под ложечкой, как со мной постоянно бывало, когда я приближался к Саксюму. Железнодорожная станция, средняя школа, лесопилка, скотные дворы на солнечной стороне… Чужие.
Когда мы въехали на дощатый мостик, в окошко пахну́ло влажным речным воздухом.
– Ну что, сначала в кооператив? – спросил дед.
Если уж он первым делом заходил туда, то надолго. Дедушка по мелочам не закупался, так что оттуда мы никогда не уезжали без кассового чека в полметра длиной. «Мерседес» набивали так, что тот оседал на задние колеса.
– Хотя нет, пожалуй, – передумал дедушка. – Зайдем сначала за твоей посылкой. Точно, так и поступим.
И как только мы вышли из почтового отделения, я увидел свастику.
Я вообще-то разглядывал коричневую картонную коробку, на которой было написано мое имя, но почувствовал, что дедушкин размеренный шаг вдруг как-то резко прервался. Подняв голову, я увидел корявые красные буквы, намалеванные на его машине аэрозольной краской.
Я еще сразу спохватился, что именно так и подумал – теперь, когда машину изуродовала свастика, –
Собрались зеваки. Засунув руки в карманы, они обступили доску с объявлениями о спортивных мероприятиях. Бёрре Тейген со своей супружницей. Бёйгардские дочки. Йенни Свеен и хафстадские парни. Они пялились на что-то над нашими головами – мол, не покрыли ли крышу почты новой черепицей.
Свастика подтекала. Тонкие струйки краски ползли по дверце машины.
Один из хафстадских покосился в сторону мануфактурного магазина. Мелькнула и скрылась пола пиджака, кто-то шмыгнул за угол. Единственное, что шевельнулось в Саксюме за эти замороженные вусмерть субботние секунды.
Дедушка рукой, как шлагбаумом, преградил мне путь.
Вот в этот момент у меня еще был выбор. Стану ли я теперь думать о машине, как о
Деревенские смотрели на нас выжидательно.
И я снова выбрал дедушку. Как и всегда, а уж поводов хватало. Я оттолкнул его руку, бросил посылку на землю и пустился вдогонку. Несся стремглав, как вся моя жизнь неслась стремглав. Под людскими взглядами стрелой промчался через центр поселка, перебежал дорогу и выскочил на грунтовую дорогу позади бензозаправки «Эссо». Там я и нагнал его. Этот недомерок бежал неуклюже, прижимая прямые руки к бокам. Серая нейлоновая куртка развевалась у него за спиной.
Разумеется, мне следовало воспользоваться своим преимуществом, своей быстроногостью – забежать вперед и остановить его. Оказавшись с ним лицом к лицу, я одолел бы его одной своей статью и притормозил бы, как тормозят футболисты, забив гол.
Но я сделал не то. Я подставил ему подножку, и он полетел лицом в гравий. Падая, заорал, и продолжал орать, уже лежа на земле. Я ухватил его за куртку и развернул к себе лицом.
Бормотун.
Вообще-то его звали Бор Бёргюм, но он постоянно бормотал что-то себе под нос и в такт бормотанию кивал головой. В царапины на его лице набилась земля, из волос сыпался песок. Слезы смешивались с кровью из разбитого носа, с каждым всхлипом растекалась новая розовая клякса. Пальцы и рукав куртки были выпачканы краской из баллончика, а в кулаке он сжимал листок оберточной бумаги, на котором карандашом была неумело начирикана свастика.
Я выругался про себя.
– Бор, – сказал я. – Тебе кто-то заплатил за это?
Он пробулькал что-то непонятное.
– Нормально разговаривай, Бор.
Но нормально говорить он не умел. Я знал это.
Я попробовал помочь ему подняться. Но он завалился назад, плюхнулся на задницу и взвыл еще громче. Штаны у него порвались под коленкой. Серые такие штаны, вроде тех, что носят пенсионеры и шоферы такси. Бора всегда одевала его мать. Этот парень учился со мной в одной школе первой ступени, только был на пару классов старше. В те годы он мельтешил в такой же одежде, с косящими глазами и открытым ртом, перед специальным педагогом. Когда я перешел в среднюю школу, то Бора в девятом классе не обнаружил. Он был на другой планете.
Подошел народ. Они пристроились возле той рампы, где обычно меняли масло.
– Давай, Бор, – сказал я. – Вставай.
Он всхлипнул и отер кровь с губы. Поднялся на ноги. Я спросил, больно ли ему. Он принялся кивать. Я сунул ему бумажную деньгу, сказав, что это на брюки.
– Кто тебя просил сделать это? – спросил я.
– Так в книге было написано, – сказал Бор.
– В какой еще книге?
Он пробубнил неразборчивое.
– Если они к тебе снова придут, скажи, что мне нужно с ними поговорить. Сможешь так сказать?
– Что сказать?
Я отряхнул Бору спину. Он тупо стоял не шевелясь, и я пошел прочь от него, прямо к Эссо. Бёйгардские дочки отвернулись. Их примеру последовали и хафстадские парни, а там и вся шобла рассосалась. Они побрели к сложенным в багажники мешкам с покупками и оставленным стынуть кофейным чашкам с остатками кофе.
Вот накинулись бы они на меня! Схватили бы за грудки, обругали бы, чтобы я мог им
Но чем именно я мог бы ответить? К тому же им уже надоело глазеть. Глазеть на разборку между отморозками, а теперь чего уж, все завершилось, и придурков, от которых можно ждать всякого, стало на две головы меньше.
Дедушка сидел на пассажирском месте. Он ничего не говорил. Не возился с окном. Сидел, и всё, как восковая фигура в немецком истребителе, и показывал на рулевое колесо. До намалеванной фигуры он не дотронулся. Не надо ходить к гадалке, чтобы понимать: Сверре Хирифьелль никогда не доставит сельчанам такого удовольствия, как попросить у них тряпку. Или пойти в магазин красок и купить линольки, надуваясь от благородного негодования и ворча что-то о хулиганских выходках мальчишек. Я думаю, он и слов таких не знал.
Я отворил дверцу. На парковке у кооперативного магазина народ не спешил расходиться.
– Не поедем же мы так, – сказал я. – Сейчас смою. Или сверху чем-нибудь заклею.