В общем, всласть я похохотал, пока добрался до последней бумаги — на контейнер, что нам по ошибке погрузили. И тут уж мне стало не до смеха.
Я знаю, кое-кому драконы в принципе не нравятся. Но я лично против них ничего не имею. В некоторых мирах без дракоидных попросту не обойтись. Другое дело, что не следует попадаться им на глаза в период кормежки. Они и подыхают-то по большей части от обжорства. Как начнут есть, так уже остановиться не могут, глотают все в пределах досягаемости. У них ведь такое пищеварение, что, к примеру, консервные банки открывать не требуется. Потому перед кормежкой их всегда загоняют в клетки, чтобы дозировать рацион. Ну и кормят чем попало. Это-то их свойство и использовали элингорцы, создав новую породу для работы на городских свалках. Очень оказалось удобно: живоглот ненасытный — так они эту зверюгу назвали — уничтожает все, что ему ни подай. И потому проблемы утилизации отходов решаются очень просто: немного дыма из пасти — и все. Так что я вполне понимаю и тех, кто живоглота создавал, и тех, кто его применять собирался. Но вот нам на грузовике нашем с этим живоглотом… Прочитал я, что контейнер с живоглотом необходимо хорошенько проморозить, иначе это чудище проснется, и прошиб меня холодный пот.
Потому что в левом кормовом трюме установка холодильная уже месяц не работала.
Как ошпаренный выскочил я в коридор и помчался в рубку. Хорошо еще, дело днем было, никто из экипажа не спал, и удалось быстро организовать ремонтную бригаду. Кое-как раскурочили холодильник в правом трюме и наладили в левом. Через полчаса там уже зуб на зуб не попадал, живоглот не подавал признаков жизни, и можно было спокойно отдыхать до следующей тревоги.
Вот тут-то все и началось.
Зашел я к себе в каюту, чтобы руки вымыть, глянул в зеркало, и обмер. Весь лоб черный. Вот, думаю, совсем распустился экипаж, какую грязищу развели. Отмылся с трудом, выхожу в коридор, и вижу штурмана нашего с головы до ног черным перепачканного. Замазался, говорит, где-то, и шмыг мимо меня в душевую. И тут меня осенило. Кинулся я обратно в каюту, открыл папку с документами — так и есть. Пачкун черный, он же чистоплотный, в большом количестве выделяет черную сажу, являющуюся продуктом его обмена. И контейнер с этими пачкунами стоял как раз в правом кормовом трюме, который мы разморозили, чтобы заморозить левый. Я туда. Все в саже, насилу контейнер этот злополучный отыскал. Пусто — пачкуны разморозились, ожили и расползлись по всему кораблю.
Пока я все это выяснял, они успели здорово набедокурить. Один пачкун проник в рубку и прямо по пульту пробежался С перепугу третий помощник, что там дежурил, въехал пальцем вместо кнопки вызова в кнопку общей тревоги, чего он без моего приказа делать ну никакого права не имел. Я же всех предупреждал: не работает у нас пульт аварийного обеспечения, все его функции теперь обеспечиваются кнопкой общей тревоги. Уже месяц, как контакты перепаяли. Ну и, понятное дело, как он на кнопку эту нажал, так все системы аварийные и врубились. И сирены завыли, и энергия отключилась, и красные лампочки кое-где позагорались, и некоторые межотсечные переборки — те, что исправны были — загерметизировались, и система пожаротушения заработала, к счастью, лишь на камбузе, где никого не было, а то мало кто из экипажа уцелел бы. Спасательный катер тут же наружу выбросило, но в нем, к счастью, горючего не было, так что никуда он не улетел, мы его потом назад затащили. В общем, тарарам поднялся невообразимый. Никто ничего понять не может. Кто к скафандрам кинулся, кто на свой пост пробраться попытался, а я, как дурак последний, тыркался в герметичную трюмную задвижку и ничего не мог поделать. Только минут через двадцать сумел в полной темноте пробраться к переговорному устройству и связаться с рубкой.
К тому времени я уже догадался, что случилось, и приказал третьему помощнику немедленно отключить тревогу. А этот умник мне отвечает: не могу, дескать. Сюда, говорит, твари какие-то забрались, я в сейфе сижу, выйти боюсь. Какие еще, спрашиваю, твари, а у самого мурашки по коже идут, потому что сообразил я, в чем дело. Энергия-то и к контейнерам подаваться перестала, а без нее кое-кто оживать начал и по кораблю расползаться. И стал я вдруг слышать какие-то шевеления и шорохи за спиной среди контейнеров, вспоминая лихорадочно, кто же в этом трюме может еще ожить, и чем это мне грозит.
Ну а третий помощник тем временем отвечает: не знаю, мол, что это за твари, только одна из них вцепилась мне в ногу и клок штанов оторвала. Маленькие, говорит, такие, не больше кошки размером. Тут я сразу сообразил, о ком речь. Шесть ног у них, спрашиваю. Кажется, да, отвечает он, а сам, чувствую, весь дрожит. Тогда, говорю, нечего придуриваться, вылезай немедленно и отменяй тревогу. Это, говорю, многошкурники стыдливые, и нрав у них, согласно инструкции по уходу, совершенно безобидный. Говорю это, а сам тоже дрожать начинаю, потому что из темноты за спиной какой-то треск подозрительный раздается. Может, по инструкции эти многошкурники и безобидны, возражает помощник, но ту черную зверюшку, что в рубке все перемазала, они уже сожрали, даже костей не осталось. Он это в щелку, говорит, прекрасно видел. Они, говорит, наверное, инструкцию не читали. В этот момент у меня за спиной такие жуткие вопли раздались, что третий помощник, приняв их, видимо, за мою команду, пулей из сейфа вылетел и отменил тревогу.
Не знаю, как он умудрился в живых остаться: многошкурники, как я потом выяснил, безобидны только в сытом состоянии, а питаются исключительно сырым мясом. Я тоже не пострадал: те жуткие звуки, которые вывели меня из равновесия, издавал клоп-благозвучник, требовал сахарного сиропа. Но откуда мне было знать это тогда?
Некоторые теперь над моим рассказом смеются. Их бы в тот момент на мое место, сразу бы веселье отбило. За полчаса тревоги корабль в зверинец превратился. Отовсюду лезла всякая размороженная пакость, вопли по коридорам разносились, душу леденящие, все смешалось, и если чего и не хватало для полного счастья, так это живоглота проснувшегося.
Но ему мы проснуться не дали.
Именно тут сказался многократный запас прочности, о котором я в начале говорил. Половина экипажа оказалась отрезанной и буквально замурованной в районе кают-компании из-за того, что вырвавшиеся на свободу личинки шелкопряда безумного стремительно сожрали все синтетические коврики в коридорах и каютах и затем, перед окукливанием, наглухо заплели проходы в носовую часть корабля. Но нам хватило оставшихся, потому что в экипаж включается, как правило, втрое больше народа, чем это необходимо для работы. Один из рылороев, как впоследствии оказалось, забрался прямо в распределительный щит в реакторном отсеке и полакомился там медными проводами. Но щит-то этот уже три месяца, как был отключен из-за неисправности, ток шел по временным, проложенным прямо по полу кабелям, и мы лишь потом, приводя корабль в исправность на базе, заметили учиненный рылороем погром. Наш штурман, который в продолжение всей тревоги усердно отмывался от сажи и ни о чем не подозревал, выйдя из душевой тут же вляпался в один из плевков слюнтяя клеящего да так и не смог отклеиться до следующего утра, когда его, наконец, обнаружили. Но мы прекрасно обошлись без штурмана, как постоянно обходились без него раньше, когда он навеселе возвращался из очередного космопорта. Червекактус благовонный забрался в главный фильтр системы вентиляции, и, работай эта система, как минимум половина экипажа отдала бы концы. Ну а экзофаг благодушный, так тот вообще нам очень помог: забросил свой желудок через канализацию на камбуз и проглотил кока, при спасении которого мы извлекли заодно больше сотни банок припрятанных им консервов. Я, правда, здорово перепугался: успей экзофаг переварить кока, как бы я доказал, что тот погиб на посту, а не отстал от корабля на какой-нибудь райской планете, привлеченный чуждыми нам соблазнами? Но это так, к слову.
Короче, ничто не могло вывести наш корабль окончательно из строя, экипаж держался и был готов держаться и дальше, так как у нас имелся достаточный запас прочности для противостояния любому из элингорских гадов. Любому, кроме живоглота ненасытного. Вырвись он на свободу — и мы бы не устояли.
Чего мы только ни делали, чтобы не дать живоглоту проснуться! Отреставрированная холодильная установка в трюме, разумеется, вышла из строя после повторного включения энергии, и запустить ее так и не удалось до самого конца рейса. Кто-то предложил было выбросить контейнер за борт — терять-то все равно было нечего — но он так прочно заклинился поперек трюма, что в результате всех наших попыток сдвинуть этот огромный ящик за борт вылетела передвижная лебедка вместе с двумя членами экипажа. Эти двое сумели как-то забраться обратно, а вот лебедка сгинула без следа, хотя для корабля был бы предпочтительнее обратный вариант. Между тем, пока мы безуспешно пытались сдвинуть контейнер, кто-то из стажеров надумал — без моего ведома, конечно, — прорезать борт плазменным резаком. К счастью, наружу выбраться ему не удалось — выходные шлюзы были заблокированы невероятно раздувшимся водохлебом болотным, который добрался-таки до танков с водой, так что нам до конца рейса пришлось добывать воду путем дистилляции скромных запасов спиртного, имевшихся на борту…
И тут, заглянув в лоцию, я понял, что спасение совсем рядом: всего в нескольких часах полета лежала планета такая — Желобина. Населяет ее жулье, известное и на противоположном конце Галактики, и оно-то нам и требовалось. С давних времен была у меня припрятана штуковина такая: стирающая резинка называется. На Земле как-то достал у одного коллекционера. Поколдовал я с ней немного над документами на злополучный контейнер, и получилось, будто бы с самого начала был он адресован как раз желобинцам. Потом связался с их космодромом, совершил посадку, выгрузил контейнер и ходу. Кое-что по мелочи они, конечно, успели-таки во время разгрузки у нас стащить, но это было уже несущественно. Главное, от опасного груза мы избавились и до базы дотянуть сумели.
Там, само-собой, шуму было много. Комиссии всякие понаехали, проверяли-перепроверяли, но в конце концов весь наш погибший груз благополучно списали. Да хоть десять звездолетов пропади. Хоть сто. Им же не привыкать. Тем более — между нами говоря — они по случаю и еще кое-что списали.
Но история на этом не закончилась. В нашем контейнере, оказывается, вовсе не живоглот был, как потом выяснилось, а всего-навсего деликатесные консервы из копченого инфузорьего мяса. Я однажды попробовал такие в министерском буфете — язык проглотишь. А мы, как последние идиоты, в контейнер даже не заглянули, живоглота боялись. Он же тем временем на другом звездолете вместо этих консервов на Землю прибыл и попал, конечно же, на центральный импортный склад. И после его размораживания все, что на складе том хранилось, пришлось, сами понимаете, списать.
Ну да мы, земляне, привычные, мы все перенесем. И не такое случались — ничего, живы. Недаром же у нас такой запас прочности образовался!
ЗАКОРЮЧКА
А вот еще какая история на Абсолюте приключилась.
Абсолюта, если кто не знает, — это планета такая. Ну вроде нашей Земли. И живут на ней абсолютийцы. Они не то чтобы люди, но тоже разумными себя считают. У них там тоже как бы цивилизация.
Так вот, жил у них там один такой Петухов.
У него, конечно, не Петухов фамилия была. Это я чтобы всем понятно было Петуховым его назвал. А то любят у нас, знаете, когда о других планетах пишут, такие имена выдумывать, что язык сломаешь. Пусть уж лучше Петуховым зовется, чем читателей калечить.
Хотя, конечно, никто на этой Абсолюте петуха в глаза не видел.
Они даже курицы никогда не видали.
Но не в этом суть. А в том дело, что Петухов этот был довольно беспринципным товарищем. Он, знаете, имел обыкновение все критиковать. Как ему что не понравится, так он давай сразу же фыркать и плеваться. Ну, к примеру, ботинки он на улице замазал — и давай бухтеть: почему, дескать, дороги грязные? Я, говорит, целый день работаю, и мне неинтересно по грязи домой шлепать. Как будто он один по грязи этой шлепает. Или еще захотел он, видите ли, на курорт съездить. Он там что-то такое, видите ли, изобрел, и ему от этого отдохнуть захотелось. Другие сидят себе спокойно и работают, а ему, вишь, изобретать пришло в голову. Ну вот он и изобрел. Даже, говорят, по ночам не спал и что-то такое там у себя на кухне чертил или рисовал. И через это будто бы очень утомился. А ему все равно путевку не дали.
И вот начал он возмущаться, что путевку вместо него выдали такому Уткину. Уткин — это тоже абсолютиец. Он с Петуховым вместе работал. Не то чтобы очень работал, но, по крайней мере, никому нервы не портил. И ничего, конечно, не изобретал. И вот ему дали путевку, а Петухову не дали. И Петухов из-за этого возмутился.
В общем, склочник.
А ведь раньше он был на хорошем счету.
Конечно, каждый может возмутиться. Случаются еще порой такие казусы. Особенно среди образованных. У них, знаете, всегда амбиций много. Они думают, что их для этого учили. Они о себе воображают много. Вот и Петухов как раз из таких был. Он себя очень умным считал. И все обижался, что его не ценят. Обходят, мол, его. И путевка эта разнесчастная ну вроде как последней каплей послужила. В общем, принципы в нем взыграли, и пошел он сам себя распалять. До того, представьте, дошел, что заявился прямо к директору — у них там, на Абсолюте, директора тоже имеются — и прямо ему в глаза заявил: не желаю, мол, быть дойной коровой. Ну он конечно про корову не сказал, нет у них там коров на Абсолюте. У них в животноводстве борьба за надои и привесы совсем на других фронтах идет. Но смысл он в слова примерно такой вкладывал.
Сами понимаете, каково было такие намеки директору слушать. Он, конечно, обиделся. Дескать, что же это такое? Дескать, не намекает ли часом Петухов этот на его, директорское, значит, соавторство. Не то чтобы директор чего-то там лично для себя опасался. Нет, конечно. Он крупным ученым был и мог вообще на Петухова плюнуть и внимания не обращать. У него таких Петуховых, может, тысяча целая была. Или две. Он этого Петухова, может, и в глаза раньше не видел. А тот вдруг приходит к нему в кабинет и начинает претензии высказывать. Конечно, обидно. Тем более, не мог директор вспомнить толком, соавтор он петуховскому изобретению или нет. Ну вот вылетело из головы, и все тут. И вообще его Петухов этот раздражал. Не все, конечно, изобретатели или там работники хорошие, но зато место свое знали. Тот же Уткин, например — знал Уткин свое место.
А Петухов вот выпендривался.
Извиняюсь, конечно, за выражение.
В общем, директор на него обиделся. Как на не оправдавшего доверия.
Но уволить сразу не смог.
У них там, на Абсолюте этой, давно, знаете, минули времена, когда просто так кого-либо уволить могли. У них там увольнение сначала с профсоюзом надо согласовать. Там вообще начальству разгуляться да самодурствовать не дают. Все можно делать только с визой председателя профкома.
А тот, как назло, в отпуск ушел.
Отпустил его директор.
Сам же и отпустил. Он же не знал, что Петухова увольнять придется.
Этого даже сам Петухов еще не знал.
Он, представьте себе, думал, что все так просто обойдется.
Он вообще не совсем, наверное, нормальный был.
Так и директор подумал, когда поостыл немного. И решил это дело проверить. Уж очень ему не хотелось председателя профкома дожидаться. На нервы ему Петухов стал, знаете, действовать. Раздражал очень. Подрывал, так сказать, своей безнаказанностью авторитет директора. В чем-то его, так сказать, дискредитировал. И бросал тем самым вызов всему коллективу.
И вот решил директор это дело проверить. Насчет нормальности Петухова. Вызвал он к себе начальника отдела кадров и соответствующее распоряжение отдал. Тот, конечно, все остальные дела забросил, достал с полки личное петуховское дело и стал его изучать. Он, знаете, сам обеспокоился. Как-никак, случись чего — с него весь спрос, на него все шишки полетят. От этого Петухова теперь чего угодно можно было ждать.
И, представьте себе, не зря все это оказалось. Неспроста, оказывается, Петухов такие фортели откалывал. Хотя, конечно, он не всегда таким склочником был. Он раньше пользовался уважением товарищей — так и в характеристике сказано было. В своих личных целях, наверное, пользовался. Втерся, так сказать, в доверие к коллективу, так, будто он самый что ни на есть нормальный Петухов. А у него, оказывается, не все с документами в порядке. Нет, конечно, вы не подумайте чего — документы у него подлинные. Самые что ни на есть нормальные документы — иначе с ним бы, конечно, в другом месте разговаривать стали. Да вот только нет в этих документах мелочи одной. Закорючки такой не проставлено. У всех, понимаете, есть закорючка, а у этого Петухова нет.
Уж и не знаю, как он без нее раньше-то жил. Исключительно по недосмотру чьему-то — иначе не объяснишь. Конечно, увольнять его за эту закорючку никто не собирался — раз уж приняли на работу без закорючки, то пусть работает. Тем более, пока председатель профкома еще в отпуске.
Но и оставлять этот факт без внимания нельзя. Все-таки подозрительно, почему это вдруг Петухову еще в роддоме закорючку в бумаги не поставили. И птичку поставили. И крестик где надо стоит. И кружочком нужные буквицы обведены. А закорючки нет.
Неспроста это.
В общем, отправили петуховские бумаги куда следует для проверки. А Петухов этот ни о чем, представьте, и не подозревает. Он думает, что ему все безобразия с рук сойдут. Он даже вести себя как-то иначе стал. Дескать, смотрите на меня, вот я какой смелый, самому директору правду в глаза сказать не побоялся. Нет, конечно, он ничего такого не говорил вслух. Он как-никак не совсем чтобы умом тронулся. Но каждый же видел, что его ну буквально распирает от гордости.
И распирало его так, наверное, больше недели. Во всяком случае, достаточно долго. На него даже приходили посмотреть как на достопримечательность какую. И больше всего удивлялись абсолютийцы не тому, что такой вот смелый Петухов среди них сыскался, а тому, представьте себе, удивлялись, что он такой смелый живет себе как ни в чем не бывало. Их, знаете, досада какая-то охватывала, что ли. Обидно же, в самом деле. Как-то такое поведение петуховское их собственные жизни смысла лишало. Он им этим своим поведением как бы в души плевал. Дескать, что мы все, хуже этого Петухова, получается? А некоторые вообще задумываться стали. Что, мол такого особенного этот Петухов сделал, чего мы не можем? И даже, наверное, могли бы тоже всяких безобразий вслед за ним наделать. Представить страшно, к чему бы все это привело.
Потому все только обрадовались, когда Петухов, наконец, за свои безобразия поплатился. Талонов ему не дали.
А дело так было. Приходит, значит, время получать талоны на питание. У них там, на Абсолюте, для улучшения снабжения талоны такие ввели. Давно уже, никто и не помнит когда. Очень, знаете, удобно — все необходимое по медицинским нормам каждому гражданину просто-таки гарантируется. Причем обеспечивается полное равенство в потреблении. Может, какой несознательный абсолютиец даже и хотел бы там ну не знаю, ну одежду какую супермодную вместо пищи получить или еще чего, и стал бы недоедать, экономить, похудел бы и осунулся. А тут не похудеешь. Талоны все равно отоваривать надо, и одежду ту же по пищевым талонам не дают — на нее свои талоны есть. Так что хочешь — не хочешь, а питайся, как тебе медицинскими нормами предписано. В прямой зависимости от места работы и занимаемой должности.
Нет, конечно кое-какие мелкие безобразия случаются. Всякие там незаконные обмены одного на другое. Но сознательные абсолютийцы ведут с ними борьбу и, надо думать, рано или поздно их искоренят окончательно. Да и не об этом речь.
А речь о том, что Петухову как-то сразу очень нехорошо сделалось. Он как-то сразу поник весь. И даже на обеденный перерыв не пошел. Хотя у него еще оставались талоны с прошлого раза. Они там эти талоны с запасом небольшим давали — на день, на два. А то в кассу всегда очередь, и не все сразу успевали талонами разжиться. Вот, значит, чтобы они от голода не страдали, им и выдавали талонов с запасом. У них профсоюз такую вот льготу сумел выхлопотать. Потом, конечно, этот запас учитывали и вычитали, чтобы злоупотреблений не было. Там на этот счет очень строго.
Так вот, у Петухова запасные талоны еще были. А новых он не получил, хотя очередь еще рано утром занял и часа через два после открытия кассы до окошечка добрался. Даже думал, что очень все удачно получается. Время, мол, не придется зря терять, и можно будет в тот день еще что-то там такое изобрести или сделать. Он, знаете, осмелел очень, думал, будто ему и дальше изобретать позволят.
Но, конечно, как не дали ему талонов, так у него мысли эти разом отшибло. Получку он, правда, получил. Или, может, аванс — врать не буду, точно не знаю. Но талонов — ни одного. А без талонов на получку шиш тебе хоть что-то продадут. Там ведь, на Абсолюте, все строго учтено и распланировано, и ничего лишнего они никогда не производят. Все строго по потребностям. Бывает, правда, неурожай когда или там поезд с рельсов сойдет, что не все талоны отоварить удается, но зато никогда ничего зря не пропадает. Нам до такого образцового порядка еще ого-го как далеко.
Ну так вот, Петухов, конечно, ни в столовую не пошел, ни на место свое рабочее не вернулся. А побежал Петухов прямиком в дирекцию. Где с ним, конечно, даже разговаривать не стали. А из дирекции он в профком побежал. И там, в профкоме, ему все про закорючку и разъяснили. Они там, правда, тоже Петухова не любили, но побоялись, что он снова дебоширить начнет. И потому рассказали, что без закорючки на Петухова фонды не выделяются. Нет, мол, на вас, товарищ, никаких фондов, потому что вам в роддоме закорючку не поставили. Мы, мол, тут не при чем, идите в роддом и выясняйте.
В общем, мы с вами люди ученые, все понимаем. И завидовать Петухову не станем. Хотя и сочувствие выражать поостережемся — склочник все-таки.
В роддом Петухов, конечно, не пошел. Что толку в роддом ходить? Его, может, давно уже и в помине не было, того роддома. И потом, все равно там ничего бы ему утешительного не сказали. Кто его там может помнить, Петухова-то? Ведь он же с тех пор вырос все-таки, в плечах раздался. И одежда у него другая теперь, а рождаются абсолютийцы, как и люди, по большей части вообще голыми. Да и вряд ли там, в роддоме этом, кто из персонала до сих пор работал — работа унылая, а снабжение там по невысокой категории. Так что Петухов туда даже не пошел. Тем более, не помнил он, как туда идти. Его оттуда, знаете, на руках когда-то принесли, а он проспал всю дорогу. Он же не знал, что надо эту дорогу запоминать.
Да и не стали бы они там ему закорючку ставить.
Не их это было дело — ставить закорючку задним числом. За такое можно и выговор схлопотать.
А пошел Петухов в Горсовет. У них это там по-другому называется, конечно, но я упрощаю, чтобы всем понятно было. Дождался он, значит, звонка, когда проходная открылась, и прямиком в Горсовет дунул. Он хотел выяснить, что же это за безобразие с закорючкой. Он думал, что, может, какое недоразумение случилось.
Так вот, дунул он прямиком в Горсовет. А там уже закрыто. Рабочий-то день кончился. А даже если бы не кончился — кто бы с ним там разговаривать стал? На прием-то Петухов не записался. А запись — за месяц. А то и за два, чтобы все заранее распланировать и все вопросы не мешкая решить. Так ему милиционер у входа объяснил. Ну не милиционер, там они по-другому называются, но тоже не всегда дозовешься.
Ну вы понимаете, в каком настроении Петухов домой пришел. А там уже все знают. Сотрудники Петухова жене петуховской все сообщили. Они так сочувствие выразили. Или не знаю чего. В общем, по телефону позвонили и все сказали. Сразу несколько сотрудников. Или, может, один и тот же разными голосами. Самый активный. Они не назвались, так что я не знаю, кто это звонил. Но с работы петуховской — это точно. Уж больно голоса были радостными.
А могли бы и не звонить. Потому что еще днем на квартиру к Петухову со смотровым ордером приходили, чтобы одну из двух комнат занять. На Петухова теперь, без закорючки-то, целая квартира не полагалась. На него, по чести говоря, вообще теперь площади не положено было. Так что желающие сразу нашлись. Там, на Абсолюте, очередь на жилье тоже, знаете, пока еще не до конца рассосалась. Хотя определенные успехи налицо. У них она, знаете, быстрее движется, чем у нас. Правда, не всегда в нужную сторону. Там, знаете, не отдельную очередь для внеочередников заводят, а вставляют их в общую, но только ближе к началу. И потому Петухов, например, своей квартиры двадцать лет ждал. Только въехал — и на тебе, закорючки нет.
Хотя, конечно, сам виноват.
Может, не рассерди он директора, никто ничего бы не обнаружил. Ведь жил же он столько лет без закорючки — и ничего. Очень даже прилично жил. Может, и дальше бы везло. Может, он и помер бы себе спокойно без закорючки. Тем более, он здоровьем ослаб, а путевку ту Уткину дали. Конечно, потом бы все обнаружилось, и родственникам еще пришлось бы намаяться. На кладбище-то место получить тоже без закорючки нельзя. Но, повторяю, самому-то Петухову на эти заботы уже было бы наплевать, так что его бы все как везунчика вспоминали.
А он вот вылез со своей принципиальностью.
Ну и поплатился.
В общем, была там семейная сцена. Жена, конечно, вся в слезах, дети ревут, сам Петухов весь красный. Или, может, фиолетовый — я не выяснял, как они там, на Абсолюте этой, краснеют. Крики, шум, волнения. И соседи еще в стенку стучат. Им, мол, неинтересно Петуховские скандалы слушать. Они, мол, сами всегда только шепотом разговаривают, чтобы никому не мешать, а Петуховы эти то и дело или чихают, или кашляют, покоя от них нет. И с соседней лестницы жилец чего-то такое бубнил, но там стенка потолще, там не разобрать было.
А Петухов, знаете, даром что подавлен был, а прямо-таки взъярился. Прямо-таки на свою жену, супругу законную, кричать стал. Хотя, конечно, какая у него может быть законная супруга, если закорючки нет. Так, сожительница. Но ему это все будто бы и невдомек было. Ах ты, говорит он ей, такая-сякая! А еще говорила, что любишь! Так я же, отвечает она, не знала, что у тебя закорючки нет. Ты бы, говорит, думал, прежде, чем жениться. И детей бы не заводил. Все равно, говорит, им теперь податься некуда, при таком-то родителе. И вообще, говорит, ты у меня какое-то подозрение вызываешь. С одной стороны ты, конечно, Петухов, и я даже тебя по-прежнему люблю. Но почему у тебя нет закорючки?
В общем, очень стало Петухову грустно.
Но все, знаете, в конце концов уладилось.
Так что не надо за него переживать. Ведь он, повторяю, сам на неприятности напросился. Вел бы себя, как остальные — и жил бы спокойно. Так что не стоил он особых волнений.
Тем более, что с ним все в порядке. Одумался Петухов, исправился. Понял свои ошибки. Ему вся эта история даже на пользу пошла. Вес лишний сбросил, на свежем воздухе теперь трудится. Дворником. И очень доволен. Мне, говорит, теперь нечем возмущаться. Я, говорит, теперь все свои ошибки понял. Трудом, дескать, хочу их искупить. Тем более, что никто ему не мешает трудиться. Пользу, так сказать, приносить обществу на своем рабочем месте.
Поставили ему закорючку-то.
Да, так вот прямо взяли и поставили. Оказывается, просто по забывчивости ее вовремя не черканули. Ну может заговорилась та секретарша с приятельницей, которая это должна была сделать. Или бумажка петуховская в свое время к другой какой бумажке прилипла, ее и оставили без закорючки. Или еще чего. Всякое ведь бывает. Бумаг-то эвон сколько, поди уследи за всеми. Но у них на Абсолюте порядок образцовый, у них ни одна бумажка не пропадает. И если им потребовалось выяснить, надо ли было Петухову закорючку ту ставить, то уж будьте уверены, они это рано или поздно выяснят. Хоть сто лет пройдет — отыщут нужную бумажку и четко скажут: «товарищу Петухову закорючку нужно было поставить». Такой у них порядок. Так что, повторяю, переживать за Петухова не стоило. Тем более, что не сто лет он промаялся, а всего-то полгода. И ничего в этом страшного нет.
Вовсе не то, товарищи, страшно, что с Петуховым случилось. Мало ли у нас самих таких историй на памяти?
Нет, совсем другое страшно.
То, что у каждого абсолютийца при желании можно найти какую-нибудь закорючку навроде петуховской.
И каждый из них об этом догадывается.
Вот это действительно страшно.
ЗАЩИТНИКИ
— Шесть часов. Мне скоро на вахту, Дейк.
— Что? А, на вахту, — Дейк очнулся от задумчивости, поднял голову. — На вахту… А я вот… уже никогда…
Его правый, единственный глаз подозрительно блестел, и Аргол отвел взгляд. Он не хотел видеть слез. Только не это. Каждый исполняет свой долг до конца, до тех пор, пока еще способен держать в руках оружие. И Дейк свой долг исполнил. Не его вина, что он стал теперь для станции бесполезной обузой. Он уходит в отставку с почетом, с повышением в звании и с тремя орденами, он может спокойно доживать свои дни на далекой беззаботной Гее, которую никогда еще не видел. Он заслужил отдых, заслужил почет, наконец. Все рано или поздно уходят в отставку. Все, кому посчастливится дожить до этого. И потому не надо слез. Все исполняют свой долг.
— Сколько лет мы прожили вместе, Аргол?
— Не помню. Лет пятнадцать, если не считать интерната и училища.
— А я вот помню. Четырнадцать с половиной. Через несколько дней будет ровно четырнадцать с половиной. Я теперь все буду помнить, обо всем буду только вспоминать. Все, все осталось там… Вчера… Позавчера… В этом вся наша с тобой разница теперь, — он смотрел прямо перед собой и медленно кивал головой в такт словам. — В этом теперь вся разница. У тебя еще есть что-то впереди, а у меня… Только прошлое.
Аргол промолчал. Что он мог ответить? Утешать? Но как утешать, какими словами утешать, когда чувствуешь и переживаешь все точно так же? Дейк, лучший друг, единственный, пожалуй, друг, с которым они вместе прослужили столько долгих лет, Дейк улетает сегодня. И они наверное, да что там наверное — наверняка! — никогда больше не увидятся. Потому что в этом мире практически невозможно повстречаться вновь, если вас разъединило пространство. Они будут писать друг другу. Говорят, письма иногда доходят, и они конечно же будут писать друг другу, но Аргол знал, что все это бесполезно. Он с самого начала понимал: едва лишь почтовый корабль, на котором Дейк улетит к Гее, отойдет от причалов станции, они навсегда потеряют друг друга. И тогда это станет равносильно гибели Дейка, потому что от него не останется ничего, кроме воспоминаний. Это неизбежно, от этого никуда не деться. Аргол вздохнул, выпрямился.
— Брось, Дейк, думай о том, что впереди. Тебя ждет Гея. Может быть, мы еще встретимся там.
— Может быть… Давай выпьем, — Дейк потянулся к бутылке, взял ее левой рукой — правой руки не было — стал разливать по стаканам.
— Ты же знаешь — мне на вахту.
— Да знаю я! — Дейк в раздражении махнул рукой, стукнул бутылкой о край стола. — Можешь не пить, черт побери. Но хоть чокнись на прощанье со старым другом.
Они подняли стаканы, чокнулись. Дейк поднес свой стакан к губам. Он был уже пьян, да и рука у него работала плохо, да и повязка, все еще закрывавшая сожженное лицо, мешала пить, и потому желтая жгучая жидкость из стакана текла по подбородку, капала на рубашку и на старый белый китель с заткнутым в карман правым рукавом. Дейк допил свой стакан до дна, поставил его на стол, вытер ладонью подбородок. Он не закусывал — это было не в обычае Патруля — с минуту сдерживал дыхание, затем откинулся в кресле и заговорил:
— Понимаешь, Аргол, я до сих пор всегда твердо знал, где мое место. Я всегда верил: на этом месте я незаменим. Если я совершу ошибку, никто уже не сможет ее исправить, если я струшу и отступлю — все покатится к черту. Я привык к тому, что на мне держится весь мир, привык стоять на переднем крае, привык к незаменимости, к лишениям, к опасности, — он снова опустил голову на грудь, и слова его доносились глухо и чуть слышно. — Я привык гордиться своей службой и своей миссией, и я не думал о таком вот конце… Уж лучше бы мне погибнуть тогда…
Аргол взглянул на часы. Пора было кончать. Лучше — сразу.
— Мне пора, Дейк, — он встал, подошел к другу. Это теперь навсегда разделит их. Ему пора на вахту, а Дейк через три часа отправится доживать свой век на далекой, нереальной Гее. В мире и спокойствии, которые защищают Аргол и те, кто остается на посту вместе с ним, которые никогда уже не сможет защищать сам Дейк. Некстати подвернулась эта проклятая колымага, они так многого еще не успели сказать друг другу.
— Уже? — Дейк встал, пошатываясь.