Чарльз Буковски
Интервью: Солнце, вот он я
Charles Bukowski. Sunlight Here I Am:
Interviews and Encounters 1963–1993
Edited by David Stephen Calonne
Compilation Copyright © 2003 Sun Dog Press
Перевод с английского Максима Немцова
Оформление серии Александра Ефимова
© М. Немцов, перевод, 2010
© Издательская Группа «Азбука-классика», 2010
Предисловие
Чарльз Буковски (1920–1994) был изумительным собеседником — обаятельным, дерзким, смешным и мудрым. Сыпал блестящими афоризмами с идеальной подачей. Вероятно, отточил свой немалый рассказчицкий талант в те счастливые времена, когда по молодости развлекал посетителей в очень людном филадельфийском баре, который впоследствии обессмертил «Пьянью» (Barfly). С такой публикой Буковски был как дома и свою теннисную партию вел с живостью. Он был мастером диалога — и формы его, и ритма: вопрос и ответ, пауза и движение. Ему удавались сюрпризы между строк, емкие доводы и возражения. Из этой идеальной речевой манеры, из безошибочного музыкального слуха на фразу, на контрапункт фраз и произрастали его лучшие стихи, рассказы и романы.
Интервью и разговоры, приведенные в этой книге, — хроника его долгого восхождения ко всемирной известности: из однокомнатной голливудской квартирки в 1963 году, когда он отвечал на вопросы чикагской «Литерари таймс»[1], до бассейна в Сан-Педро, у которого он беседовал с немецким журналистом в августе 1993-го, всего за семь месяцев до своей кончины. Эти тридцать лет — период катаклизмов не только в трансформации самого Буковски, но и в американской культурной и политической жизни. Кубинский кризис, противозачаточные пилюли, война во Вьетнаме, движение за гражданские права, убийства Джона Ф. Кеннеди, Мартина Лютера Кинга-младшего и Роберта Кеннеди, высадка на Луну, Вудсток, психоделия, ЛСД, марихуана, сексуальная революция, студенческие бунты, женская эмансипация, хиппи с Хайт-Эшбери, из Сан-Франциско и Южной Калифорнии, Рональд Рейган, эмансипация геев, панк-рок, СПИД, мания фондовых бирж, «Твин-Пикс», суси, текст-процессоры. Все эти выверты и сдвиги американского сознания прослеживаются и в траектории Буковски. Мы слушаем, как он исполнительно отвечает на вопрос за вопросом — свидетель и летописец конформистских пятидесятых, апокалиптически-дионисийских шестидесятых и семидесятых, япповых восьмидесятых, — и видим весь его маршрут от безвестности к славе во Франции, в Германии и, наконец, в Америке после успеха «Пьяни». Под занавес карьеры среди его поклонников уже были Гэри Снайдер, Джим Гаррисон, Камилла Палья, Генри Миллер и Жан-Поль Сартр[2].
Жизнь Буковски была одним долгим жертвоприношением — он проживал ее как эксперимент по самовоспламенению: из огня рождались тексты, рождалось творчество. Факты его жизни уже собраны в классический миф: страдающий художник лепит из мук своих и гения некую глубочайшую красоту. Буковски родился в Андернахе, Германия, в 1920 году, и в Лос-Анджелес его привезли в два года. Его детство было обезображено постоянными отцовскими побоями, а подростком он страдал от ужасающего фурункулеза, и больничное лечение было крайне болезненным. Возможно, эти нарывы на лице и теле были стигматами жестокой семейной драмы. Великий греческий писатель Никос Казандзакис тоже переживал духовный кризис, приведший к психосоматическому кожному заболеванию. Из этого мученического периода произросла его великолепная философская медитация «Спасители Божии»[3]. Более поздние отсылки Буковски к буддизму предполагают, что Первую Благородную Истину он познал глубоко: вся жизнь — страдание. Элис Миллер в «Драме одаренного ребенка»[4] хорошо показала, как жестокий родитель может третировать и загонять под спуд восприимчивость юного таланта.
Вскоре Буковски впервые попробовал алкоголь — тот эликсир, что вывел его к свободе, к теплу из морской качки, из холода отверженности, обид и нелюбви. Кровавый апогей многолетнего запоя настал в тридцать пять лет, в благотворительной палате больницы округа Лос-Анджелес: перфоративная язва желудка. Но опять, вполне мифологически, едва не скончавшись, он восстал из мертвых и пережил следующий глоток холодного пива. Буковски любил кошек (стихи о них — среди прекраснейших его произведений позднего периода) и, похоже, сам обладал пресловутыми девятью жизнями. Поэтический поток теперь хлынул всерьез. Как сам он замечал в «Найт мэгэзин»[5] в 1969-м: «Все равно я, считай, умер, а это были мои депеши… Солнце, вот он я»[6].
С 1970 года, когда Буковски бросил работу на почте, — его, со всей очевидностью, и так собирались уволить: ФБР собрало досье, в котором фигурировали его «непристойные» публикации в прессе литературного андерграунда и «длительные прогулы», — он стал «профессиональным писателем». Вооружившись сотней долларов в месяц, которые выплачивал ему издатель Джон Мартин из «Блэк спэрроу пресс»[7], он написал «Почтамт» (Post Office, 1971), за которым последовало десятилетие поразительной творческой мощи: «Пересмешник, пожелай мне удачи» (Mockingbird Wish Me Luck, 1972), «Юг без Севера» (South of No North, 1973)[8], «И в воде горит, и в огне тонет» (Burning in Water Drowning in Flame, 1974), «Мастак» (Factotum, 1975)[9], «Любовь — это адский пес» (Love Is a Dog from Hell, 1977), «Женщины» (Women, 1978), «Пианино — ударный инструмент, играй по пьяни, пока пальцы до крови не собьешь» (Play the Piano Drunk Like a Percussion Instrument Until the Fingers Begin to Bleed a Bit, 1979), «Шекспир такого никогда не делал» (Shakespeare Never Did This, 1979), «Болтаясь на турнефортии» (Dangling in the Tournefortia, 1981). К началу восьмидесятых стихи, романы и рассказы Буковски стали неимоверно популярны в Европе, особенно в Германии, и автору устраивали рекламные туры по Германии и Франции, которые описаны в книге «Шекспир такого никогда не делал». Буковски женился на Линде Ли Бегли в 1985-м и поселился в Сан-Педро — в приятном доме с бассейном, с черным «БМВ» и бесперебойными поставками конканнонского «Пти Сира» и бернкастельского рислинга.
На людях Буковски выглядел пьяницей, возмутителем спокойствия, сатиром, паяцем, гадким мальчишкой, который опрокидывал застойность и буржуазную мертвечину своей вопиющестью, продолжая тем самым традицию Дилана Томаса и Джона Берримена[10]. Пьет, проказит, гоняется за юбками — и в портрете Дона Стрейчена, и в отчете Рика Рейнольдса о поэтических чтениях в Санта-Крусе с Алленом Гинзбергом, Гэри Снайдером и Лоренсом Ферлингетти[11] перед нами предстает достославный современный Дионис-Диоген. Вероятно, самый знаменитый свой акт непослушания Буковски совершил в Париже на «Апострофах» — элегантных литературных теледебатах, которые вел Бернар Пиво[12], француз, цивилизованный до кончиков ногтей; версия Буковски вошла в «Шекспир такого никогда не делал». В Париже ему крайне уместно было выступать «анфан-терриблем», чья задача, в конце концов, —
Но, как и бывает с любой карикатурой, за гиперболой не виден упорный изобретательный художник, коим Буковски с самого начала и был. Подлинный оригинал, он совершал революцию в американской поэтике тихо, настойчиво, методично, по одному стихотворению, рассказу или эссе в бессчетных журнальчиках с крошечными бюджетами и клёвыми названиями: «Эппроуч» («Подход»), «Катерпиллар» («Гусеница»), «Серберус» («Цербер»), «Блиц», «Энтрэйлз» («Кишки»), «Скиамахия» («Бой с тенью»), «Хёрс» («Катафалк»), «Даст» («Прах»), «Одиссея», «Куиксилвер» («Ртуть»), «Трейс» («След»), «Номад», «Сан» («Солнце»), «Коффин» («Гроб»), «Оле», «Шист» («Сланец»), «Хэнгинг лус» («Раздрай»), «Эксперимент», «Амфора», «Канто» («Песнь»), «Гэллоуз» («Виселица»), «Флейм» («Пламя»), «Таргетс» («Мишени»), «Эваланш» («Лавина»), «Нейкид иэр» («Невооруженным ухом»), «Семина» («Семя»), «Мэтрикс» («Матрица»), «Арлекин», «Кихот», «Каури», «Спектроскоп», «Уормвуд ревью» («Полынное обозрение»), «Клактовидседстин», «Абраксас», «Пейнтид брайд куотерли» («Ежеквартальник накрашенной невесты»), «Эпос», «Энагоджик энд пэйдиумик ревью» («Анагогическое и пэдеумическое обозрение»), «Коустлайнз» («Береговые линии»), «Эль Корно эмплюмадо» («Пернатый рог»)[15], «Эбисс» («Бездна»). Он печатался практически во всех значимых изданиях американского литературного андерграунда. Литературный дар Буковски был естествен, неогранен, но мало того — писатель кропотливо разрабатывал свое ремесло и хмурое искусство, одну за другой отправлял рукописи, прилагая к ним конверты с обратным адресом, и тем самым вел партизанскую войну против всего заранее упакованного, запрограммированного, фальшивого. Идеологии, лозунги, ханжество были его врагами, и он отказывался принадлежать к любой группе, будь то битники, «исповедальники», «Черная гора»[16], демократы, республиканцы, капиталисты, коммунисты, хиппи или панки.
Буковски протоколировал глубочайшие свои психологические и духовные страдания в собственном неподражаемом стиле. Он был «исповедален», однако шел по иному пути, нежели Сильвия Плат, Джон Берримен, Роберт Лоуэлл или Теодор Рётке[17]. Поэзию он вывел из рощ Академа на улицы, где мало классических аллюзий, сестин и знаменитых предков из Новой Англии, напротив — там скорее лос-анджелесские шлюхи, пьянчуги, ипподромы, бары, дурдомы, меблирашки и женщины, которые со всей дури гонят на тебя по тротуару на машинах. Язык Буковски выковался в чистую, грубую американскую речь, где лишь изредка встречаются забавы и типографские игры в духе э. э. каммингса[18] — легкое отступление от тяжкой экзистенциальной пустоты, в которой автор так часто обретался. Ему хотелось оставаться ближе к земле, как Хемингуэю, Достоевскому, Гамсуну и Лоренсу. Он сам некогда объявил: «Я лучше послушаю про живого американского бродягу, чем про мертвого греческого бога»[19] И хотя печатался Буковски в таких изданиях андерграунда, как «Эвергрин ревью» и «Аутсайдер»[20], вместе с Алленом Гинзбергом, Джеком Керуаком, Уильямом Берроузом, Лоренсом Ферлингетти и Грегори Корсо[21], хотя у него была масса общих забот с битниками — взять, к примеру, его дерзкие иеремиады против истеблишмента, одержимость безумием и гонку за экстатическими состояниями, — междусобойчик «битого поколения» он отвергал, предпочитая оставаться независимым одиночкой.
С независимостью пришла и лютая ясность видения, ибо зрение Буковски незамутненно. Автор помещает нас в самую сердцевину переживания — это поистине феноменологический автор, который являет нам ничем не стесненную красоту всего. На жизнь Буковски смотрел прямо, загонял ее в угол, подобно Генри Дэвиду Торо, — разобраться, что там у нее внутри. После чего он ее фотографировал. Дополнительный комментарий читателю не нужен: читатель все пережил вместе с поэтом. Простота и минимализм Буковски вызывают в памяти знаменитую поговорку Торо «Упрощайте, упрощайте», а его остроумные почеркушки в духе Тёрбера[22] так же просты, как его письмо: человек, его бутылка, собака, птица, солнце. Буковски ритуализует свою жизнь, сдирает с себя собственное «я», оголяя сам скелет.
Хотя Буковски говорит, что никакой он не «гуру», видение его по сути своей религиозно, а поиск — это поиск чего-то святого. Шону Пенну он рассказывает, что нужно лежать под паром, «просто не делать ничего» несколько дней, и в такой отрешенности трудно не заметить мудрость «Дао дэ цзин» Лао-цзы. Как Уолту Уитмену, Буковски, вероятно, хотелось бы скинуть человечью шкуру и жить со зверьем, дабы обрести целостность, полностью естественную жизнь. Для него все мы — зверье, животные, а потому, как замечает Аннабли в «Белом павлине» Д. Г. Лоренса, мы должны быть добрым зверьем. Буковски в этом отношении очень близок к Лоренсу: жить следует так, чтобы «кровь» и «интеллект были лишь удилами и уздой», сдерживающими нас, как Лоренс отмечал в своем знаменитом письме[23]. Обилие образов животных в названиях у Буковски («Цветок, кулак и зверский вой»[24] вызывает в памяти «Птицы, звери и цветы» Лоренса): гонки с загнанными, непреклонный тарантул, замерзшие собаки, адские псы, дикие кони, пересмешники — предполагает сплошную среду людей и животных. И Робинсон Джефферс[25], один из любимых поэтов Буковски, тоже размышлял о человеке и ястребе, диком лебеде, чалом жеребце.
Встречи эти, записанные американскими, английскими, итальянскими, немецкими и французскими журналистами, много чего сообщают нам о Чарльзе Буковски — быть может, даже больше, нежели мы рассчитывали узнать о писателе. Разброс — от «Беркли барб» и панковского самиздата «Твистед имидж»[26] до благороднейших страниц «Нью-Йорк таймс бук ревью». Среди основных тем Буковски — классическая музыка, одиночество, пьянство, авторы, которыми он восхищается, юношеские страдания, писательские ритуалы, вдохновение, безумие, женщины, секс, любовь, бега. Жизнь его читается непосредственно. Кто-то может прочесть интервью Владимира Набокова и обнаружить лишь искусного фокусника, который никогда ничего не показывает. Мы узнаём о шахматах, ловле бабочек в Швейцарских Альпах, о редких радостях эстетической, изощренной, интеллектуальной комбинаторики. А в мире Чарльза Буковски нам не достанется роскошного шоколада, счастливых буренок, альпийского меда, надежных банков или поездов, прибывающих по расписанию. Буковски славит ужасную, сырую и голую прекрасную правду — цветы зла. И показать эту правду он желает без рюшечек, без залетов фантазии. Он признается, что сантехники восхищают его больше писателей. Они выполняют важную работу: обеспечивают течение говна, но, в отличие от писателей, говно у них подлинное. И он отмечает, что самые любимые его писатели умеют «положить строку», — это показательное выражение, ибо оно подразумевает некое первобытное строительство, какую-то наскальную живопись. Как он говорил Роберту Веннерстену: «Все нам скажет жесткая чистая строка. И в ней должна течь кровь; в ней должен быть какой-то юмор; в ней должно быть то неизъяснимое, про которое понимаешь, что оно есть, как только начинаешь читать».
В этих встречах он сбрасывает ту маску, что часто носят художники. В конце интервью журналу «Роллинг стоун» вдруг приоткрывается его чувствительное мучительное томленье: поэт за пишущей машинкой смотрит в окно на людей. Но равно поразительно, сколько в авторе силы и радости. Достижению этого экстаза помогает долгое одиночество, и во многих отношениях Буковски напоминает великого канадского пианиста Гленна Гулда, который разделяет не только его тотальную преданность художественному творчеству, но и необузданное воображение, тягу к комедии и любовь к одиночеству.
Подлинные его сотоварищи, говорит нам Буковски, — писатели; в его беседах толпятся Карсон Маккаллерс, Фридрих Ницше, Артур Шопенгауэр, Антонен Арто, Дж. Д. Сэлинджер, Шервуд Андерсон, Франц Кафка, Джон Фанте, Д. Г. Лоренс, Луи-Фердинанд Селин, Кнут Гамсун, Ф. М. Достоевский, Генри Миллер, Уильям Сароян, Эрнест Хемингуэй, И. С. Тургенев, Джеймс Тёрбер, Максим Горький, Джон Дос Пассос, э. э. каммингс, Робинсон Джефферс, Стивен Спендер, У. X. Оден, Джованни Боккаччо, Конрад Эйкен, Эзра Паунд, Ли Бо, Катулл. Столь же важны были и великие композиторы — Бах, Бетховен, Гендель, Малер, Моцарт, Шостакович, Сибелиус, Стравинский, Вагнер. Их высокая музыка играла по радио, пока Буковски печатал.
Те встречи, что записаны и приведены в этой книге, искрятся хохотом. Очевидно, Буковски способен говорить смешно с интервалом в каких-то две-три минуты. Огромная радость — наслаждаться блеском его ассоциаций, его умением переходить от темы к теме и отыскивать комичное в неожиданных сопоставлениях. Шону Пенну он рассказывает о своих приключениях, когда он читал «Путешествие на край ночи» Селина и ел крекеры «Риц». А вот он заговаривает о боксе: «Кот у меня, Бикер, — вот он боец. Иногда его треплют, но побеждает всегда он. Это я его всему научил, знаешь: веди левой, добивай правой». Названия его работ — тоже микрокосм типичного для Буковски смешения ужасного и уморительного, грубого и утонченного, «низколобой» культуры, противопоставленной культуре «высоколобой», его уникальной смеси мрачнейшего экзистенциализма с хохотом: в кровь разбитые пальцы — игра на пианино; ад — любовь; цветок — кулак; меблирашки — мадригалы. Кажущиеся противоположности он сопоставляет свежо.
Аристотель в своей «Поэтике» говорит нам, что гения из поэта делает способность создавать метафоры — отыскивать связи между вещами, которые мы обычно друг с другом не ассоциируем[27]. В беседе с Марком Шенетье Буковски замечает: «Я мог бы сидеть тут, думать о розах каких-нибудь, о христианстве и Платоне. Ничего хорошего мне это не даст. А вот если я поеду на бега и меня там хорошенько тряхнет, я потом вернусь и смогу писать. Это стимул».
Бывают и просветления, например когда мы слышим Буковски-моралиста. Мы понимаем, что он и впрямь дитя тридцатых, Великой депрессии: прилежный, плодовитый литературный трудяга, и ему представляется, что молодежь шестидесятых по большей части избалованна, ленива, слаба, потакает своим капризам. Человеку из «рабочего класса» проблемы мягкотелых деток среднего сословия с богатенькими родителями не казались подлинными. Как и Генри Миллеру, считавшему, что после радикальных духовных анархистов-гностиков древности хиппи просто «туалетная бумага», Буковски хочется мира и любви, но, кроме того, ему подавай жесткость[28]. Невзирая на все заявления о собственной аполитичности, он был изумительно ядовитым, языкастым и непочтительным критиком общества и частенько поносил фальшь, банальность и абсурдность американской жизни.
У Буковски множество голосов, и в этой книге мы видим, как естествен для него театр: он актер, лицедей, копирующий чужие голоса и сознающий, сколько подспудной угрозы и юмора можно донести одной-единственной репликой. Уже само его интервью отражает ту нелепость, против которой он ведет партизанскую войну своим смехом, похотью, энергией и безумием. Он выворачивает форму интервью наизнанку в «Шекспир такого никогда не делал», взрываясь оргией «ответов»: «Нет. Да. Нет. Нет. Мне нравятся Томас Карлейль, „Мадам Баттерфляй“ и апельсиновый сок с давлеными корками. Мне нравятся красные радиоприемники, автомойки, мятые сигаретные пачки и Карсон Маккаллерс. Нет. НЕТ! Нет. Да, конечно». Вопросы и ответы, ответы и вопросы, вопросы и ответы: Хемингуэево «nada»[29].
И в беседе с Барбе Шрёдером[30], заканчивая рифф о невыносимой обыденности жизненного «улиточьего шага: с восьми до пяти, Джонни Карсон[31], с днем рождения, Рождество, Новый год — для меня это самая мерзкая мерзость», он вдруг не выдерживает: «А теперь я вот посиживаю, винцо попиваю и говорю о себе потому, что вы, ребята, задаете мне вопросы, а вовсе не потому, что я вам отвечаю, ясно?» Чарльз Айвз сочинил весьма запоминающуюся композицию под названием «Неотвеченный вопрос», где соло трубы ведет некую вопрошающую тему против спокойного, безразличного гимнического фона струнных безмолвной вселенной. Буковски нужна правда, а правда не рождается из вопросов и ответов. Правда — за пределами противоположностей, за тьмой и светом. Она бьет из крови, возникает из верно и ровно проложенной строки, словно обструганной хорошим столяром; правда — яростно простая и прямая линия.
Вообще-то, Буковски отнюдь не «нигилист». Он скорее стремится к некой дзенской отстраненности. В батальных сценах с женщинами, к примеру, в этих ужасающе памятных накаленных диалогах он зачастую остается нем, безмолвен. Не потому, что ему не хочется говорить, но потому, что нечего тут сказать, да и слов не хватит. Что есть Буковски, как не гностик: предельный Изгой, одиночка, закинутый в космическую ошибку этого мира, чужой. «Швырнуло в этот мир нас»[32], — пел Джим Моррисон, и Буковски тоже чувствовал себя так, точно его швырнуло в бездушную Америку. Машина не ломается, однако сердце можно поддержать лишь одиночеством, сексом и любовью, поэзией, вином, музыкой, смехом, самим сердцем. Генри Миллер писал о мудрости сердца, и Буковски тоже ищет путей в темное сердце бессознательного знания, к темным богам Д. Г. Лоренса. Он — подземное животное, что стремится освободить душу, удушенную нашим техническим, «христианским», управляемым по часам и очень деловым американским обществом. Некоторые читатели удивятся, обнаружив, что Старый Козел на самом деле был человеком ранимым и слишком робел заниматься любовью днем. «Во мне много от пуританина», — говорит он в интервью «Грейпвайн».
Неспособность американского литературного бомонда понять Буковски во многом происходит именно от нежелания раскапывать его темные глубинные корни, из незнания его подлинного происхождения. Он же ведет свой род непосредственно от немецкой романтически-экспрессионистской традиции, от долгой череды поэтов безумных и
Буковски исследовал тьму и безумие, но для него эти исследования были частью упорной борьбы за трансценденцию. То была «война все время»[35], прорыв к подлинной человеческой самости, но случались и мгновения покоя, минуты равновесия. В этой книге повсюду проступает истинный американский оригинал: сидит у себя в комнате, по радио играет Сибелиус, а он наливает себе первый стакан вина и ждет прихода, ждет славы, ждет строки. В позднем своем стихотворении, озаглавленном «Никто кроме тебя», Буковски писал:
На этих страницах вы найдете много волшебного певучего «я».
Когда я начал этот проект четыре года назад, я и не думал, что Буковски принимал столько журналистов. В конечном итоге я обнаружил шестьдесят с лишним интервью-встреч-очерков, и многое только предстоит отыскать. Ограниченный объем требовал отбора материала, и по необходимости несколько текстов оказались за бортом. Нижеследующая подборка была организована хронологически по датам встреч, а не датам публикации. Ошибки и несообразности орфографии исправлены. В интервью Сильвии Бизио из «Хай таймс»[37] входит четыре части из ее более ранней версии той же беседы, опубликованной в 1981 году газетой «Лос-Анджелес таймс», — их я вставил в окончательный текст.
В создании этой книги мне помогало множество людей. Я благодарен Сэнфорду Дорбину (Sanford Dorbin,
Спасибо издательству «Экко Харпер-Коллинз» и Линде Ли Буковски за разрешение цитировать напечатанные работы Чарльза Буковски.
Глубочайшая благодарность Джону Мартину из издательства «Блэк спэрроу пресс» за искреннюю поддержку этого проекта.
Особая благодарность Линде Ли Буковски за предоставленные фотографии из ее личного архива.
ИНТЕРВЬЮ
Чарльз Буковски начистоту. 1963
Для интервьюера Чарльз Буковски — что йети для исследователя Гималаев. Найти его трудно, а когда находишь, жизнь становится неимоверно опасной. Некоторые утверждали, что никакого Чарльза Буковски не существует. Много лет ходил упорный слух, что дерзкие стихи, подписанные его именем, на самом деле сочинены мерзостной старухой с волосатыми подмышками.
Но Чарльз Буковски есть: живет сам по себе в однокомнатной квартире с раскладушкой на колесиках (да, и без горячей воды) в самом сердце Голливуда, в тени Отдела по соцобеспечению старости Бюро государственной помощи с одной стороны и больницы Фонда Кайзера — с другой. Бедняку Чарльзу Буковски, похожему на торчка пенсионного возраста, тут самое место.
Когда он открыл дверь, его грустные глаза, усталый голос и шелковый халат сообщили мне, что передо мной действительно человек усталый во многих смыслах.
Мы сидели и беседовали, пили пиво и скотч, и Чарльз наконец согласился на свое первое интервью — точно девственница пошла на уступку.
Если подальше высунуться в окно и вглядеться попристальней, увидишь свет в окнах Олдоса Хаксли выше по склону, где живут преуспевающие.
О, это хороший вопрос.
Подруга. Она умерла в прошлом году. О чем вы спрашивали?
Я вообще о Хаксли не думал, но раз спросили — нет, не волнует.
Когда мне стукнуло тридцать пять. Если учесть, что средний поэт начинает в шестнадцать, мне сейчас двадцать три.
Почти все работы. Девяносто девять из ста, если сотня наберется. А одну я выдумал. Я никогда не бывал в Бельгийском Конго.
Нет, это не конкретная девушка — это девушка составная, очень красивая, нейлоновая нога, эдакое существо — не вполне шлюха — из моей полупьяной ночи. Хотя на самом деле она существует, но не под одной фамилией.
Не помню ни единого поэта-затворника, кроме покойного Джефферса. Остальным лишь бы нюнями друг друга обвесить да пообниматься. Сдается мне, что я последний затворник.
А кому они нравятся? Покажите мне такого, и я вам покажу, почему мне не нравятся люди. Точка. А мне тем временем нужно еще пива.
Это не пошло. Это трудно. Ну, у нас есть Эзра… Паунд и есть Т. С., но оба писать перестали. А из пишущих, я бы сказал… о, Ларри Айгнер[39].