Фамилия не устраивала ещё по одной причине. Она была – папина. А папа нас бросил. Его просто не было. И уже не помню, как он выглядел. Возможно, как этот курящий мужик над лобовым стеклом.
В очередной раз поехав фотографироваться, я всё думал, как бы избавиться от фамилии? Чтобы мои стихи – были только моими, и не приписывались алкоголикам-алиментщикам. Донельзя сердитый, заявился в фотосалон и предъявил шустрой тёте за косяки. Мол, из-за неё мне паспорт менять, из-за неё на фотки у мамки денег просить, из-за неё – да, да! – возможно, из-за неё папка нас бросил!
Я не заметил, что кричу сквозь слёзы, пока из ноздри не надулся пузырь из сопли. Я не заметил, что моя голова прижата к её груди, а она гладит по моему – совсем не седому – чубу и что-то шепчет, успокаивающее и складное. Под предлогом – умыться, чтобы получился на фотографии, увела в подсобку, где, шмыгая носом, умывался над раковиной. Затем предложила попить чай, что-то спрашивала. И, не знаю почему, я выложил ей всю фигню про значки, презервативы, стихи в газете, одноклассников. Про то, что ненавижу свою фамилию.
Двумя руками придерживая чашку, она внезапно спросила:
– Знаешь, какая у меня была фамилия? Козюлькина! Как только не дразнили! А потом вышла замуж и сменила. Стала – Курочкина.
– Правда? – вырвалось глупое, потому что я внезапно загоготал, не мог сдержаться, понимал, что могу обидеть, но почему-то стало смешно.
Но она не обиделась:
– По-моему, Курочкина лучше, чем Козюлькина? Как ты считаешь?
И мне показалась, что она абсолютно права. Отпив чай, фотограф продолжила:
– И ты, когда женишься, можешь взять фамилию жены. Если не передумаешь.
Для меня это стало огорошивающим открытием. Поэтому взахлеб принялся рассуждать:
– Нет… что-то мне её фамилия… какая-то не та… Кем я буду – Чердояков? Я же – русский.
– А ты на ней хочешь жениться? – лукаво прихлебывала чай женщина.
– Если честно, мне больше Натаха нравится, – сказал, и не поверил, что признался, но отступать было поздно. – Но её фамилию тоже не хочу. Скажут ещё, что у «Конька-горбунка» спёр. А сейчас можно фамилию поменять? Я же паспорт получаю.
– Сейчас только на материну можно изменить, – кивнула женщина. – Её фамилия тебе нравится?
Матушка моя была наполовину румынкой, и всю дорогу домой я размышлял, пытаясь привыкнуть. Поэт Евгений Стеклински – звучит или нет? Мне показалось, что звучит. Но сомневался. Промаялся пару дней. И новые фотки уже были на руках, а в комнату к матери зайти стеснялся. Как-то так повелось, что в её комнату я никогда не входил без приглашения. Впрочем, как и она в мою. Будничные дела и попрошайство денег всегда решалось на кухне, за едой. И если кто из нас просился в комнату к другому, то причина должна быть весьма серьёзной. А необходимость вновь нести в паспортный стол свидетельство о рождении – чем не причина? Так подумал, постучавшись к матери. К тому времени я нашёл на карте Румынию, вспомнил, что она, как и мы, социалистическая, освежил о ней из учебника географии в школьной библиотеке. Смущала фигура Дракулы, но и у нас хватало персонажей…
С мамой мы говорили об её предках, об её отце-коммунисте, почему-то сосланном в Сибирь. Говорили долго. Коснулись темы и моего отца. На вопрос «Можно ли мне взять её фамилию?», потупясь, ответила:
– Я тебе не запрещаю. Ты вырос.
Как-то странно сказала. Не разрешила. Но не запретила. Чтобы это могло значить? Всё ещё раздумывая, перешагнул кабинет начальника, не приняв решения. И если бы она тихо и спокойно забрала бы мои документы, то, наверное, ждал бы женитьбы. Но она подсунула на подпись какой-то акт об уничтожении и со словами:
– Подписал? Ну вот и всё! – взяла и разорвала мой паспорт.
Мелькнул край фото с благородной сединой, и показалось, что разорвали меня. Отчего-то в виски прихлынула кровь, набычившись, сказал:
– Нет не всё. Я ещё хочу фамилию поменять…
Меня отговаривали, но кровь в висках мешала слушать. Только тряс головой, отказываясь. Подсунули лист бумаги, и под диктовку я написал заявление.
В середине мая получил новёхонький паспорт. Тут же пробежал глазами – фотка на месте. Шагал домой и разглядывал. Всё равно что-то смущало. Приглядевшись – понял. Они вставили лишнюю «р» в мою фамилию. И дописали «й».
Однако больше я в паспортный стол не пошёл. Менялись законы, менялась страна, менялись документы и правила, как классухи когда-то. Ровно настолько, насколько никто не интересовался моей коллекцией значков с Лениным, никто не поинтересовался происхождением моей фамилии, выдавая всё новые и новые паспорта, требуя ксерокопии с них… Жалея, что не записался Снеговым или Седовым, Белым наконец, размышлял – почему я тогда не пошёл ещё раз. Понял – надо было вновь фотографироваться. И не хотел встречаться с той женщиной. Курочкиной. Мне было стыдно её видеть. Как стыдно видеть тех, кому нагрубишь, а они тебя пожалеют и научат, как жить дальше.
По пути в Овсянку
«У меня нет особенных талантов. Я просто слишком любопытен. Мне всегда было любопытно, почему один добивается успеха, а другой топчется на месте. Вот почему я потратил годы на то, чтобы понять, что такое успех. Удовлетворить своё любопытство – вот настоящий секрет успеха»
Когда мне было под тридцать, увидела свет первая книжка стихов. Пусть тоненькая, но как всякое начало – опрятна и придавала уверенности. Чему несказанно был рад, что удалось издать её до дефолта, когда деньги вдруг обесценились, фирма моя, до того – успешная, почти разорилась и, мягко говоря, попросили. В неоплачиваемый отпуск. И стало не до стихов. К зиме – еле подвязался торговым представителем, с водителем Саней возили молочную продукцию из Томска. Спешно, чтобы не прокисли йогурты разные, мотались между областями без сна и отдыха. А в апреле 99-го, словно не пуганое кризисом, начальство решило «развиваться», и выпала мне дорога аж в Красноярский край, где отродясь не бывал.
В райцентре – Балахта – производили отличный и дешёвый сыр, и надо было прикинуть, выгодно ли его доставлять к нам, почитай за 800 км. Директора расстояние не пугало, он словно мантру твердил «Ассортимент! Ассортимент! Конкуренция!», поторапливал. Однако, уже наученный опытом, как правило, отрицательным, я оттягивал поездку насколько можно, прекрасно понимая, что если товар в дороге испортится, платить за него нам с Саней из своего карманчика. А кило 200 сыра с каждого из нас на полквартиры потянет. Да и глупо было наобум ехать. Вначале по телефону договориться надо, все бумаги оформить, а то не хватит какой-нибудь, и – бензин за пустой прогон также по карманчику вдарит. Построили, блин, рабовладельческий капитализм!
И даже когда всё было почти решено, не хотел я ехать! Увольняться подумывал. Устал, честно говоря, по колдобинам мотаться. Да и бумажки всякие, фактуры, отношения, когда каждый друг друга обмануть норовит, – не по мне это как-то. Убедили же меня совсем ни к чему не обязывающие слова поэта Аркадьева, с коим пересеклись мы случайно и по глупейшему поводу. Давно не виделись, а тут погодка самой настоящей весной шибанула. Пересеклись на аллейке и решили по бутылочке пива выпить. Туда-сюда мотнулись, а молодёжь все скамеечки оккупировала. Зашли во двор, а там – штук десять пустых стоит. Только на каждой надпись «Осторожно окрашено». А на одной надписи не было. Мы седушки потрогали – не липнет, и присели. Потягивали пиво, наслаждались теплом, беседовали за стихи. Поделился я, что когда после сокращения три месяца не работал – повестушку накатал, рассказов несколько. И на книжку хватит. Он же про своё неизданное начал…
Словом, когда пивко закончилось, бабулька нашлась, что пустые бутылки собирает, она-то, наклонившись за ними, и сообщила загадочное: «Что, попались, ребятки?» Переглянулись мы озадаченно, и дошло, как холодной водой окатило. Сиденье-то мы пощупали, а спинку-то нет! И стали со спины зебрами в жирную синюю полоску. Думал, такое только в плохих комедиях случается. Костя же Аркадьев выразился от всей души:
– Вот те, мля, и поэзия, и проза!
Выглядел он обиженно и растерянно, я – не лучше. Сейчас Кости – годков семь-девять как нет, и вспоминая его, вижу глубоко разочарованные глазёнки, шевелящиеся от возмущения усишки, и представляю, как мы стояли друг напротив другу не в силах что-либо ещё произнести по поводу случившегося. И никогда не забуду, как в его глазах забрезжила искорка, в секунду она вспыхнула уверенным озорным огоньком:
– Женька! У меня керосин дома есть! Авиационный! Знаешь, как им хорошо оттирается! Только пузырька два с тебя. Портвечика. Ты же у нас – коммерсант!
До этого случая я слабо представлял себе, что такое керосин. И как он пахнет. Когда пьянющий ехал в троллейбусе домой от Аркадьева, все входящие говорили: «Фу! Краской воняет!», а кондукторша до-колупалась до паренька рядом со мной, мол, кепку сними, токсикоман, посмотрим, что там у тебя. Но пешком бы я не дошёл – далеко, потому сжался, будто нет меня, испытывая чувство вины и думая об Астафьеве. Куртка затем ещё пару месяцев выветривалась на балконе, а я поехал-таки в Красноярский край. Поскольку, попивая портвейн и оттирая краску со спины, мы внезапно решили, что сдружились как никогда и завели разговоры не за прозу с поэзией, а, как водится, за жизнь проклятущую: кто чем на хлеб зарабатывает, кто про что думает. И брякнул я Косте, что не хочу в Балахту за сыром. А он мне:
– О! Да ты мимо Овсянки поедешь! Там же Астафьев! Да я сам тебе пузырь поставлю, если ему мою книгу завезёшь!
Костя никогда не поставит мне пузырь, погиб несколько лет спустя в дорожной аварии, но когда я вёз его книгу Астафьеву, был ещё жив, бодр и многословен. Вскоре многие наши поэты-писателя узнали, что «Жэка едет мимо Астафьева». А на все сомнения, мол, не пустит к себе Виктор Петрович такого разгильдяя, иные отвечали: «Это Стреклинского-то и не пустит?! Да тот с самим Фёдоровым водку пил!».
Поэтому вёз я Виктору Петровичу целую стопку. С автографами. Из всех разговоров представлял я Астафьева неким небожителем. К нему в деревню и Ельцин приезжал, за советом вроде – как Россию обустроить. И с Носовом дружен. И актёры именитые у него бывают, мол. Виталий Соломин несколько дней на диване в кабинете почивал. И Никита Михалков кино там снимал. И писательские слёты Астафьев, как отец-объединитель, в Овсянке проводит. И церковь там построил. И библиотеку. Да и гений он, чего скрывать, русский писатель – от соприкосновения с которым сам станешь прославленным и успешным.
И понятно почему, подъезжая к Овсянке, я замандражировал. Заранее. Памятуя о мандраже на пороге дома в Марьевке, в гостях ещё у одного классика.
Случилось давно, в советские времена. Пописывал я в местную газету статейки и удостоился чудесной поездки в областной лагерь комсомольских активистов «Орлёнок», где соседом по комнате выпал мне меланхоличный Виталик. На встречах с журналистами областных газет, где нас учили писать о борьбе с алкоголем, поскольку мы на него дружно страной напали, Виталик задумчиво надувал щеки, не зная, куда деть сонные глаза. К выходным он внезапно ожил и предложил смотаться с ним недалече – в поселок Кедровский, откуда он родом. Та ещё была история!
А в конце сезона для практической работы распределили нас с Виталиком к одному журналисту по фамилии Кердаш. С ним мы должны были съездить в настоящую журналистскую командировку и под его патронажам описать свои впечатления. Приехали мы в посёлок со смешным названием Яя, где Кердаш моментально набрался, договорился с каким-то другом и потащил нас, не успевших ничего толком написать, на попутке в Марьевку. «Матушку повидать» – приговаривал в пути, пуская горючую слезу на щетину. Доставал из-под ног трёхлитровую банку браги, отхлёбывал из неё и передавал нам, на заднее сиденье. Мы с Виталиком девственников из себя не строили и тоже прикладывались, прыская в кулак, когда Кердаш внезапно бил кулаком по приборной панели, изображая Шукшина в «Калине красной», выкрикивая «Ведь это моя мать!».
Матушка у него и вправду была замечательная, постелила нам на огромной деревенской кровати с мягчайшей периной, в которую проваливаешься чуть ли не всем телом. По пути мы останавливались, водитель где-то раздобыл ещё браги, поэтому они с Кердашем засели надолго, не забывая и нас, практикантов, приобщать к напитку, с которым недалече как позавчера в «Орлёнке» все, включая Кердаша, активно боролись. Когда их разговоры начали петлять и тускнеть, Виталик предложил прогуляться по Марьевке. Пацаном он был фактически деревенским, сухопарым, длинноруким, вполне бесстрашным, и в его компании, особенно после Кедровского посёлка, мне в незнакомом месте, казалось, – ничего не грозило. Тем паче мы были изрядно навеселе, именно в том состоянии, когда море по колено, а приключений ещё охота.
Марьевка представляла собой набор частных домиков, с оградками, деревцами, лающими откуда-то собаками. Мы бродили кругами, но неизменно возвращались к асфальтированному шоссе, поскольку вышагивать по нему было удобнее.
– Где-то здесь Фёдоров живёт! – внезапно сообщил Виталик. – Нас к нему пионерами ещё привозили.
– А кто такой Фёдоров? – стало мне интересно.
– Поэт известный. Как Евтушенко. Только он наш, тутошний. В Москве живёт, а летом сюда отдыхать приезжает. В школе недавно про какой-то его «Дон Жуан» рассказывали. В общем – серьезная шишка. Вот бы тебе с ним познакомиться! Ты же тоже стихи пишешь.
Поскольку родная местная газета продолжала меня, дарование этакое, постоянно публиковать, надобности в Фёдорове я не видел. Если только…
– А здорово было бы у него интервью взять!? – навроде как спросил у Виталика.
– Точно! Нам же практическую работу сдавать! А с этим, – кивнул он неопределённо, – наставничком хрена с два чего напишешь.
И мы принялись искать дом Фёдорова. Вернее, Виталик искал, вспоминая. А я тупо плёлся за ним. Спросить было не у кого, стемнело, и вообще людей в Марьевке мало. В итоге – свернули куда-то по отдельной дорожке и вышли к забору, огораживающему участок с домишечкой вдали и кряжистой стайкой по курсу. Прошли в «усадьбу» чуть в горку, меня стразу насторожило, что над крыльцом горит красная лампочка сигнализации. Но Виталик уже нашарил звонок в резко подступающей темноте, но звук не раздался, и было непонятно, откроют нам или нет. Поэтому постучал. В тиши и сумерках звук вышел не то чтобы громким – неуместным каким-то, и стало не по себе, неловко и робко. Внезапно я пожалел, что мы сюда пришли. Ну что мы можем спросить у знаменитого поэта? О творческих планах? Я у него вообще ничего не читал. Свои стишки ему с порога прогундеть? Будто он стихов не слышал! Спросить, как он стал знаменитым? Так он и ответил! Если бы все знали, то уже бы…
Виталик повторил стук, предварительно спросив у меня: «Может, он в Москве?», очевидно также сомневаясь в совершаемом. Не мог же он полагать, что я действительно знаю, где находится человек, о котором и услышал-то впервые с полчаса назад. Поэтому я промолчал, борясь с желанием – убежать немедленно, а то вдруг и вправду откроют. Но и отступать было уже как-то некрасиво. Заявились, может – разбудили, и в кусты? Наконец, и Виталик обратил внимание на красную лампочку. Но расставаться с желаемым не хотел. Зачем-то постучал в дверь ногой и тут же отошёл к изгороди. И если бы сейчас дверь открылась – вот был бы номер! Словно это я долбил. Поэтому так же бочком ретировался, поглядывая всё же – а вдруг! Но лампочка безучастно взирала на нас красным глазом. Дверь так и не открылась. И от этого стало легче. Тем более и так было чем полюбоваться.
Этот Фёдоров был действительно знаменит, иначе не объяснишь, как ему удалось построить дом на берегу такой красоты! За изгородью взгляд ухался в овраг, по которому тихонечко журчала вода среди какой-то растительности, что уже скрывал полумрак, но открывшееся пространство подсвечивалось отражаемыми блесками с небес, словно крохотными плывущими фонариками. Звёзды высыпали так рясно, так огромно, что я уловил очертания созвездий, как их рисуют в книжках. Месяц светил нам в спину, и яркие точки протягивали друг другу свет, словно паучок плёл меж ними невесомую паутинку. До этого я, конечно, видел и звёздное небо, и смотрел на землю с возвышенности, но то было как-то привычно, на своей географической территории. И стало вдруг понятно, почему Фёдоров стал известным поэтом. Родившись в сочетании двух просторов: земного и звездного – по-другому и быть не могло. И мне показалось, что получил ответ на вопросы не взятого нами интервью. Отчего-то сразу сделалось грустно – рождённому в зажатом сопками городишке, без возможности сызмальства охватывать взглядом просторы, стать ли мне настоящим поэтом? И вообще – кем я собираюсь стать? Неужели – областным-местным журналистом? Зачем? Чтобы пить с сопляками брагу, как Кердаш?
Мысли настолько тоскливо-возвышенные облепили, словно комары, что по дороге к домику, где предстояло ночевать, мы с Виталиком молчали. Возможно, и он думал о чём-то своём. О дяде Саше, к примеру. Стать ли Витале таким – как его дядя? Отчего-то я сомневался. Слишком легкомысленно, по-моему, он относился к своему родственнику: что есть он, что нет. Вот зачем нам тогда, в Кедровском, надо было непременно идти на рыбалку, когда, в кои веки, дядя Саша приехал? Но рыбалка для Виталика – святое. Именно удочки не хватало ему в Орлёнке, поэтому в первые же выходные он сблатовал меня на поездку домой, обещая показать места, где лещи ну во-о-от такие! Так ни одного и не поймали: плотва да окуньки. Проторчали весь день на жаре вместо того, чтобы слушать интересные истории от столичного гостя. Позже, когда Абдулов по телевизору рассказывал какие-либо актёрские байки, мне было интересно – рассказывал ли он их тогда, в Кедровском, пока мы с его племянником жарились на гальке на бережку?
Посёлок удивил меня невообразимым многолюдьем, причём Виталик удивился не меньше. Образованный вокруг шахт Кедровский в день нашего приезда всем своим населением сместился к окраине, где величественно и безобразно восседали навалы разрытой земли, чёрной от угольной пыли. Дом Виталика как раз стоял на окраине, проходя мимо толпы, мы с удивлением отмечали высоченные прожектора, сгрудившиеся маленькие агрегаты, похожие на краны, поднимающие площадки с кинокамерами. Я и кинокамеры-то впервые видел, поэтому, разинув рот, долго пытался разгадать предназначение того или иного оборудования. Отвлёк нас некий шкет, солидно поручкавшийся с Виталиком и ответивший на непроизнесенный нами вопрос:
– Кино снимают. Как дракона убивать будут. Натурально пришьют. Там какой-то мужик лысый так и сказал: «Натура – что надо» Аполитоксичная – вроде как – сказал. Или – аполитичная, я не въехал.
Виталик нас познакомил, но узнав, что шкет сегодня на рыбалку не собирается, потерял к нему интерес и повёл меня домой, приговаривая: «Дядька навёл, наверное. Приехал, кажись. Лет пять его не видел». В доме было не менее многолюдно – собралась вся родня с соседями. Несмотря на пресловутый «сухой закон», стол ломился от браги и самогона, а перед гостем, вяло восседавшим чуть с краю от главы стола, высилась узенькая бутылка коньяка. Стол – не так сказано. По-деревенски сдвинутые столы с рядами жаренного и салатов, вдоль которых на широких досках, возложенных на табуреты и прикрытых половиками, разместились гости, пришедшие отметить приезд Виталиного родственника. Со словами «Как хорошо, что и ты приехал!» к нам подскочила женщина – мама моего товарища, и чмокнула его в лоб, не обратив на меня никакого внимания.
Застолье, собственно, ничем не отличалось от нашего, когда кто-либо из далёкой родни вдруг наведывался в гости, а Виталик, отметим, ни словом, ни намеком не дал мне понять, чей он племенник. Ну, дядька и дядька. Ну, приехал и приехал. Так он к этому относился. Поэтому когда подвёл к рыжебородому мужику, которого я не узнал, видимо, из-за этой огромной бороды и стал знакомить, я втиснул свою ладонь скоромно и вяло, совершенно не представляя себе, с кем меня знакомят. Рыжебородый же, быстро и крепко сжав мою ладошку, тут же повернулся к восседавшему во главе стола горбоносому мужику, похожему на пианиста Оганезова из телека, и сообщил, указывая на Виталика:
– Марк, смотри – как мой племяш вырос!
Подошла какая-то женщина и отвела меня к другому краю стола к тарелкам с рыбой и толчёной картошкой. Браги взрослые нам не наливали, самогон – тоже. Поэтому, наевшись, Виталя потащил меня в стайку, где мы отлили себе из фляги в кастрюлю – другой посуды он не нашёл, подхватили удочки и побрели к реке таким макаром: он нёс удочки на плече и лопату, а я – двумя руками – прижимал к пузу заветную кастрюлю с бражкой. Выпили её часа за два, разомлевшие, неохотно следили за поплавками. Товарищ мой, ворча про непоклёв, время от времени отходил копать червей, матерясь, если попадали жирные, а не худенькие. И так и не обмолвился про родственника, а мне связать в голове рыжебородого с кинокамерами у карьера – тяма не хватило.
Всё в голове сложилось позже, на следующее утро, когда гости уже уехали, провожаемые роднёй. Проспав до обеда и не найдя в доме никого, мы молчком принялись выбирать с неразобранного с вечера стола самые вкусное: маринованные грибочки, подтаявший холодец, жареную рыбку. Нашли и самогон на донышке бутылки, хватило по полстопки. Попробовали. Нашли ещё. Это потом я понял, что Виталик раньше крепкого не пивал. Поскольку, ранее молчаливый до угрюмости, внезапно разговорился, и я нечаянно узнал, с кем он целовался, и кого собирается «притянуть». Информация была абсолютно бесполезной, поскольку названные девчоночьи имена внешне никаких ассоциаций у меня не вызывали. Я и в «Орленке» ещё не со всеми познакомился, а в Кедровском был впервые в жизни. Та же мысль посетила и Виталика, поэтому он решил устранить этот пробел в моём мироощущение методом показывания семейного альбома, где время от времени мелькали его одноклассницы.
– Стоп! – внезапно мелькнувшая фотография вызвала оторопь. Я вернул страницу, где невинно уставился на меня актёр из намельтешившей в телеке сказки – Это же… Абдулов?
Несколько секунд у меня было, чтобы сомневаться, поскольку – была такая мода – люди вклеивали в альбомы фотки с известными киноактёрами.
– Ну, – кивнул Виталик – Мамкин брат. Мы же вчера же с ним… пили, – последнее слово не соответствовало истине, однако я не стал спорить, листая альбом к началу, где Абдулов был всё моложе и моложе, и из моего ровесника постепенно превращался в глазастого малыша на плохих, потрескавшихся снимках.
Я смотрел альбом и сожалел, что поплёлся вчера на рыбалку, а не послушал, о чём рассказывает артист. С другой стороны, что я хотел? Что позовёт сниматься в кино? Или расскажет, как стал знаменитым? Тем не менее, хотелось почему-то наблюдать знаменитость воочию и сравнивать потом с изображением в телевизоре. И я эту возможность упустил. Из-за странного Виталика, не понимающего, что есть люди, владеющие если и не секретом, то опытом. Которые могли бы подсказать – как быть в этой жизни: что в ней, действительно важно, а чему не стоит предавать значения.
Вот и с Фёдоровым не удалось пообщаться. Размышляя о том, что так и не понял, не разобрался, для чего живу, и не встретил ещё человека, мне это объяснившего, я уснул, почти целиком провалившись в перину в доме матери пьяного наставника. Кердаш наутро спросил, где мы вчера шарились, и я искренне посетовал, что хотели, мол, взять у Фёдорова интервью, да не вышло – никто не открыл. Постепенно объяснение превращалось в заикание, я уже сам не соображал, что мямлю, поскольку глаза Кердаша до ужаса расширялись, словно он признал во мне полного дауна или – в лучшем случае – инопланетянина.
– Ты чего, сынок? – внезапно просипел он. – Фёдоров года два как умер.
Но, опохмелившись, на обратной дороге журналист завёлся, видимо, от нашего идиотизма.
– И чего попёрлись? На что рассчитывали? Думаете, дал бы вам интервью? – повернувшись, Кердаш выстроил мне – поскольку был к нему ближе – из пальцев кукиш. Против всех известных физиологических законов неестественно длинный большой палец с черным ободком под ногтём активно шевелился, что навевало мысли о кобрах и о журналистике, к которой мой интерес резко пропадал. – Даже мне не дал, – наставник обиженно спрятал фигу и почему-то обратился к водителю. – По заданию газеты, через райком, представляешь? А едва порог переступил, он мне – «Тебе, парень, заняться, что ли, нечем? Садись лучше за стол». И жене: «Неси бутылку! Нашлось с кем выпить!».
– Так вы с ним бухали? – внезапно журналист проснулся в Виталике.
– А то! Вместо интервью. Ему-то что – пару бутылок? Огромный мужик был, в рубахе русской за деревянным столом. А я – еле уполз. Выговор получил. Строгий. Но это – фигня. Страшно мне с ним было – вот ведь как. Словно в клетке со львом побывал… А вас, молокососов, он бы одним взглядом опустил…
Внезапно я понял, что нужно сделать. Как выполнить задание и получать благословение наставника.
– Получается: вы с Федоровым встречались, так?
Кердаш задумался:
– Вроде как бы оно и так, но ведь и парой фраз не обменялись. Молчком пили. С полчаса где-то. Он только подливал. Из закуски – капуста квашеная…
– Выходит – встречались с ныне умершим классиком? – утвердительно и азартно, памятуя гибкую фигу, гнул я свою линию.
Виталик – недаром пару недель в унисон дышали – тут же подхватил:
– Так мы у вас интервью про Фёдорова и возьмём! Вот и материал – по заданию!
Кердаш не отвечал долго, минут двадцать, пока не показался какой-то посёлок. Подъехали к магазину. Через часочек на опушке у обочины, подгребая с расстеленной на траве газеты кружочки колбасы, отламывая плавленый сырок, чтобы сгладить горько-приторный вкус портвейна, мы брали у Кердаша «интервью». К окончанию второй бутылки получалось, что Фёдоров с ящиком водки чуть ли не ждал его у крыльца райкома. Однако через несколько дней, редактируя нашу писанину в «Орлёнке», наставник заискивающе предложил:
– А давайте – это вы будете? Типа это вы пришли, он вас усадил и молчком наливал?
– Так он же умер?! – удивился я.
– Какая разница? – в свою очередь удивился Кердаш. – Думаете, это кто-то напечатает? А деталей я вам нарисую: про рубаху, про мебель, про жену…
Материал за нашими с Виталиком подписями опубликовали в областной комсомольской газете в числе лучших работ одарённых воспитанников «Орлёнка». Читая его – уже в родном городке – пунцовый от стыда, я пытался представить себе: какие же тогда – худшие…
А через пару лет, переступив порог областной литстудии студентом – и думать забывшем о том материале, услышал первую реакцию на мою фамилию: «А не тот ли Стреклинский, что написал, как с Фёдоровым выпивал?». Какое-то время я пытался оправдываться, но потом просто привык к байке, благо она почему-то приносила неплохие дивиденды в плане публикаций. Мои стишки брали охотней, чем у ровесников, хотя, на мой взгляд, мной написанное – явно смотрелось проигрышней. Постепенно со мной выпили все местные «классики», и к тридцати годам вышла книжка.
А теперь я вёз её Астафьеву. Как и книгу Аркадьева. Как и стопу «нетленок» этих классиков, с которыми за годы, бутылка за бутылкой, как-то, притёршись, сдружился. И вспоминал Кердыша, это его «словно со львом в клетке побывал». Я был уверен, что такой «литературный монстр», как Фёдоров, коего ныне я начитался предостаточно, увидел мужичка насквозь и дал ему то, что полагалось. И мне вскоре предстояла подобная встреча – где буду просвечен взглядом-рентгеном. И ныне здравствующий классик сразу поймёт, что имеет дело с шарлатаном, публиковавшимся благодаря совместным возлияниям. Именно так я думал в тот, неудачный для меня, год о своей «литературной карьере». И, что самое странное, меня – правда не пугала. Важно было другое.
Жизнь волокла из школы в институт. Вначале собирался стать медиком, но бывший однокашник Влад соблазнил к себе, на журналистику. По окончанию, в начале 90-х, жутко не везло. В какую бы газету ни устроился, она либо закрывалась, либо не платила. Ради банального выживания я сменил кучу работ – от охранника автостоянки докатился ныне до торгового представителя, мотающегося по колдобинам за йогуртами. Причем сам Влад пошёл по стопам родителей – в зоотехники, торговал шапками оптом и жил припеваючи. Похоже, он был доволен жизнью. Я – нет. Хотя, казалось бы, отбил у него невесту, женился на ней, по уши влюблённый. Родили пару ребятишек. Но всё время казалось – я не там, где должен быть. Всё, что есть – не моё, фальшивое, как та статья Кердыша о Фёдорове. А самое поганое, никто мне не мог сказать – где оно, то место, куда мне надо. Мама, помогая во время учёбы чем могла, по поводу работ моих – только критиковала. «Братья во литературе» радовались моему финансовому взносу «в общее дело» за столом, сами маясь в безденежье и неопределённости. Правительство из телевизора несло какую-то чушь, меняя премьеров как грязные носки. Жена уныло отбывала за гроши часы на кафедре. Появлявшиеся и быстро отлеплявшиеся «друзья» уговаривали то торговать наркотиками, то вложить деньги в МММ. Порой казалось, что встретил человека, которому можно верить, которому можно внимать, пока не понял – никто и сам понятия не имеет, почему именно его выбрала Фортуна. Тот же Влад, за которым я плёлся по жизни с пятого класса и приводил всем в пример, однажды заявился с расспросами «за жизнь», а минут через десять попросил ему подыскать, кого бы чпокнуть из моих знакомых женщин. Сутенёра, как и наркоторговца, не говоря уж о серьезном поэте – из меня не вышло. И мне до жути, до мандража хотелось, чтобы Виктор Петрович, раз умеет видеть насквозь, прочёл бы всё это и словом бы, полусловом бы, намёком хоть – указал направление.
Это было уже какой-то идеей фикс, началом шизофрении, поскольку в соотношении – возможность этой встречи сводилась процентам к десяти. Вопервых, Астафьев и понятия не имел, что к нему едет какой-то неудачник, а во-вторых, я не имел представления, где он живёт. Адрес был один, что дал Костя Аркадьев – деревня Овсянка. И что я поеду мимо неё. Но где эта деревня, где дом Виктора Петровича, и дома ли он, поскольку живёт, в основном, где-то в Академгородке – словно занавес перед театральным действом, на которое не досталось программки…
Десять лет спустя по поручению солидного северостоличного издательства я приехал в Академгородок к Марье Семёновне, чтобы передать ей гонорар и подписать договор на издание «Царь-рыбы» двухтомником. За пару лет до этого я впервые был допущен в их с Виктором Петровичем квартиру, разговор с вдовой писателя происходил в коридоре, при следующей встрече она провела меня в свой кабинет, в следующий раз – в кабинет ушедшего от нас классика. А в тот раз мы сидели на кухне, меня угощали кем-то подаренным «Хеннесси», выдали пригласительный на 90-летие, которое вот-вот должно было состояться. Мария Семёновна подписывала договор левой рукой, поскольку правая не отошла после болезни. При каждой нашей встрече я узнавал какие-то бытовые детали из жизни Астафьева, ошалевший от количества известных имён, побывавших на этой кухоньке до меня. А тут как-то ненароком старушка поинтересовалась: «Женя, а вы-то Виктора Петровича знали?»
– Один раз встречались. Недолго. Я проездом был, – выдавил неохотно, не представляя, как ей передать наш диалог, поскольку – и её краем касался…
Повороты, крутые повороты. Дорога – петля. Саня притормозил у какой-то невзрачной лесенки в горку. «Тут у них – смотровая площадка. Давай поднимемся? Оттуда – сказали – Овсянку видно». Позже – уже облагороженную, с брусчаткой и рыбьим монументом – я посетил эту смотровую площадку бессчётное количество раз, но тогда, на излёте века, неухоженной, она мне ощущалась дороже. Если говорить – потрясён видом – этого будет мало. Широченный Енисей небрежно толкал плечом громады скал, катая на загривке маленькие судёнышки. От высоты кружилась голова и хотелось летать. Планировать на крохотные крыши домишек лежащей на ладони Овсянки. Намного позже я узнал, что Виктор Петрович любил выходить на берег Енисея и наслаждаться природным простором. Но ещё тогда почувствовал некую правильность в том, что он живёт именно здесь. Как Фёдоров приезжал на родные земли наслаждаться их ширью, так и Астафьев мог родиться и встретить мудрую старость именно здесь, где между водой и небом – неприступный забор молодых, вечнозелёных скал, покрытых тайгой. В подобном величии, казалось, не могло происходить ничего мелкого, подлого, суетного… Но первый встреченный в Овсянке мужичонка на вопрос «Как найти дом Астафьева?» внаглую залез в кабину, разя перегаром, бормоча, что он нам покажет дорогу, поскольку – двоюродный брат. А когда Санька посетовал, что наш грузовик не проедет по узенькой асфальтовой дорожке – что оказалась направлением, мужичок высыпал с мешок отборных матов, и, соскакивая на землю, поклялся, что скажет Вите, чтоб он нас не пускал. После чего припустил вдоль домишек к кирпичному особняку. Зачем ему непременно было – доехать, если там – и сотни шагов не будет?
Санька проворчал, что надо найти, где разворачиваться. Словом, за мужиком в распахнутой рубахе – со стопкой книг пришлось идти одному. Рассматривая кирпичный новодел, подумал про себя: «Ничего себе – классики живут!». Однако домишко на Щетинкина выглянул из-за барского здания углом с окошком – словно подмигивая: «Здесь я!». В детстве я частенько бывал под Волгоградом, в селе Моисеево, где всё мне казалось странным. Мы посещали кладбище, где похоронены матушкины родственники. Могилы – без оград, с деревянными крестами. А живые, наоборот, хоронились за высоченными заборами, страшнее которых были только безразмерные чёрные ворота, в которые Санькин грузовик точно бы проехал. Поэтому забор и зелёные ворота с калиткой, преграждающие вход, не показались мне чем-то особенным. Мужичок проскользнул в калитку палисадника и принялся долбить в окно с криками «Витя! Витя! Дай десятку!», совершенно не обращая внимания на моё присутствие и, вероятно, забыв о своём обещании на меня «настучать». Затем он перебежал к другому окну, продолжая стучать и выкрикивать, не меняя экспрессивности.
В подобной ситуации нажимать на звонок над калиткой или каким-то образом пытаться проникнуть во двор с моей стороны показалось чем-то неуместным. Не знаю, как бы поступил в подобной ситуации Виталик из юности, но я просто стоял поодаль, ожидая, чем всё это закончится. Виталику было бы проще – он племянник известного артиста. Я же – выпустил одну книжечку хреновых стихов.
И когда показалось, что, собственно, нечего ждать – пора возвращаться к грузовику, поскольку никто «двоюродному брату» не открывал и, в соответствии с логикой, никого не было дома, калитка внезапно распахнулась, и прежде чем из неё выставились костыль и нога, раздался такой сочный и дребезжащий с хрипотцой мат, что «двоюродный» как-то сник, уменьшился в размере. Вполне разумным существом он подскочил к вышагнувшему из калитки старику в замызганной фуфайке и белой, пенсионерской, кепчонке. Как я понял, всё у него получилось, приняв денежку, спешно ретировался, мимоходом кивнув на меня: «До тебя, Витя, приехали». Перебирая ватными ногами, я засеменил навстречу дедуле, с ощущением полного обмана. Разве мог этот хромой, чуть сгорбившийся старик в фуфайке – несмотря на лето, быть всемирно известным писателем?
В моём голопузом детстве – наш сосед, отсидевший в общей сложности лет 40 до и после войны, в затёртом костюмчике и точно такой же кепочке более походил на писателя, поскольку каждому благообразно кланялся всей головой, здороваясь.
– Ты откуда? – тоном, которым материл родственника, спросил Астафьев. Услышав ответ, спросил спешно: «Витька Баянов жив?».
– Он главный редактор у нас… – замямлил. – Дней пять назад его видел.
– Проходи, – Астафьев развернулся, прихрамывая, исчез за воротами.
Он вообще двигался как-то однобоко, скособочено. Это потом я узнал, что у него не видел один глаз, и сухая рука. А тогда его перемещения по двору мне показались странными и неловкими. Невежливыми даже, потому как, знакомясь, он не подал руки. Выложив на стол, уютно примостившийся между деревьями, подарки со словами «Это вам наши передали», хотел добавить, что там и моя книга есть, но почему-то промолчал.
Прохладно, если не сказать – небрежно, Виктор Петрович, продолжая опираться на костыль, что при его массивной фигуре более напоминал трость, переложил пару-тройку книг, не заглядывая внутрь, где ему исписали пожелания и выражали любовь, и уставился на меня, чуть шевеля губами, словно вспоминая. Видимо – вот он! – ожидаемый рентген, шаманство и мудрость. Внутренне я изготовился, что сейчас меня далеко пошлют или, в лучшем случае, попросят передать привет Баянову. Если на то пошло, я ранее не только не знал, где живёт Астафьев, но и слабо представлял его внешне. Старик передо мной походил на свои фотографии в книгах только паутиной морщин и, словно плохо оттёсанным, гранитным подбородком. «Одним взглядом опустит» – вспомнился Кердаш, и, понимая, что терять более нечего, вперился классику в глаза, где, на удивление, обнаружил абсолютное молодое озорство, слегка подёрнутое лукавинкой.