Эти короткие фразы и разбудили Викентия утром 21 августа, — именно в этот день пятнадцать лет тому назад не стало его деда, но каждый год в этот день, в шесть часов утра, в час упокоения, Викентий исполнял последнюю его волю…
Звуки с улицы странно предвещали ощущение Разрушения. Попытки спрятать голову под подушкой ничего не дали, — Викентий встал, глянул в окно, отпрянул: отвратительное лицо паники — там, снаружи. Теперь казалось, что ею и мебель дышит; не было вещи, которая бы при случае, словно присасываясь к кончикам пальцев, не вдувала бы по ним холод, и он кружил в груди, отнимая дыхание.
Викентий зарылся в теплую еще постель, будто она могла вдруг вздохнуть, погладить по голове и что-нибудь, хоть что-то сказать, спокойно и негромко, человеческим голосом, голосом последнего близкого человека.
— Мы начинаем разбирать. Все. Все представления ваши, — услышал, как и каждый житель города, Викентий и почувствовал движение в комнате.
Потолок оторвался от стен, поплыл в синеву неба вместе с пылью и крошками штукатурки, и ветер закружился по комнате, и странные звуки рухнули в уши.
…Дед был и — не стал. Исходящие от Викентия любые дела, любые молитвы, страдания — ничто; невозможное сжимает бесконечностью, неотвратимо: как суживание потолка, исчезновение верхней квартиры и крыши, как странные звуки. Видно: придется не стать и самому Викентию, который не может вернуть деда, который — никто.
Викентий вздрогнул. Так ощутил это. И слезы на своих глазах. Те разъяренные слезы детской беспомощности, которые вызвал когда-то холод рук деда.
Дрожь била крупно, глаза шарили по полу, боясь потолка из неба. Викентий покачивался в двух шагах от пианино, однако ноги не отрывались от пола… Сфероиды метались над головою.
След слез исчезал во рту. Очередная капля остановилась у края губ, росла. Викентий поморщился, приподнял голову, как если бы пианино вдруг улыбнулось, облизнул угол рта; дрогнули губы, словно на улыбку не хватило сил, и поджались, когда Викентий сел на вертящийся стул. Очевидно, ни одна мысль уже не могла пробиться сквозь волевой прилив, в изначалье которого теплилась робкая радость от того, что не стерто еще воспоминание; и желание усилить, возродить его из омута времени, превратилось в необходимость, которая росла непреклонно. Овеществить… хотя бы это, хотя бы как звук, клавиши, чуть осевшие в малой и первой октавах… вот и голос, только что еще живой: «…сыграешь Чайковского…».
Издалека — пиано — доносится пение, — поют те, которых взаправду, может, и не было, но их видел композитор; слышали люди; меццо форте — и он слушал, как поют они свою надежду — мелодия громче, акцентируется отзвуком. колокол-баса, который не вполне еще раскачался; ветер относит пение в сторону и возвращает, окрепшее, более близкое, певчие проходят мимо, делая ударение на каких-то словах, уходят дальше, и мощнее гудит колокол-бас…
— Прекратить. Немедленно. Разбираем стены, — вопили сфероиды вполне человеческим голосом, проскальзывая между рук Викентия, однако не задевая.
Медленно сдвинулась и отошла от своего места наружная стена комнаты; повисев, поплыла куда-то вверх и в сторону. Сфероиды метались по комнате, заглядывали Викентию в глаза… певчие уходили, и мелодия слышалась отяжелевшей, вот вздохнула вдалеке — пиано пианиссимо — растворяется будто…
— Молчать. — Происходит заминка, сфероиды сбиваются возле дальней стены комнаты, влетает сфероид, похожий на яйцо, в котором запросто уместилось бы пианино с Викентием, два пятна на нем сужаются и расширяются, как тарелки; зависает в центре комнаты.
— В чем дело.
По данным экспресс-лаборатории и личного наблюдения: он нажимает на клавиши и педали, очевидно, в соответствии в директивами, которые записаны небуквенным письмом на листах специфической бумаги и находятся в поле его зрения; не исключено, что при этом в прилежащем пространстве возникают звуковые колебания; при попытках перевести эти колебания в речевые выражения перегорело три синхрофазопереводчика… Сфероид выстреливается к дальней стенке, где роятся остальные, однако на его месте тут же оказываются еще два.
— Сир. Он отдал себя во власть других представлений, где и находится в настоящее время.
— Сир. У нас нет средств против этих представлений.
Черные пятнышки на бумаге не трехмерны и не могут быть его домом, который бы отражал его представления. — Оба сфероида отходят к стене.
Пение стихает на одной ноте, гудит густой колокол-бас, и отвечают ему встревоженные тенора, и хотят объяснить что-то, сказать и — замирают, едва отзываясь на уходящий бас, и ветер плавно струится…
Руки Викентия еще на клавишах — пердендози — вот и ушли люди, которых никогда больше не будет, — тишайшее пианиссимо — только знаки на нотной бумаге, знаки о них, их странное воплощение… как след высохших слез.
— Только черные пятнышки… — сказал голос в сфероиде яйцевидной формы. — Спасибо за донесения. Я слышал все… Возможно, во всем этом, во всем, что здесь происходит, и есть какая-то своя Музыка… Я приказываю — Мир. Я дарю его…
И тишина восстала над городом.
— Я дарю этому миру Мир, — повторил голос, который слышал каждый житель города.
Викентий, потрясенный услышанным, поднимается, отирая рукавом пот, подходит к месту, против которого было в стене окно. Туда, где пол обрывается на улицу, подплывают части снятых отовсюду стен и потолков, выстраиваются лестницей, и ничего более не понимающий Викентий ступает на нее; осторожно, будто по тонкому льду, спускается по диковинной лестнице, висящей в воздухе, прямо на площадь перед своим домом, в гущу толпы, которая разрешилась вдруг сдавленным вздохом и отхлынула от конца лестницы, затаилась…
Как только Викентий ступил на землю, лестница, дрогнув, разобщалась на куски стен и потолков; они медленно поднялись, исчезли за домами, Тысячи дичающих глаз следили за происходящим.
Тьма взглядов вперилась в Викентия. Он закрыл лицо ладонями, съежился, готовый упасть… Толпа дрогнула и сомкнулась на шаг теснее. Викентий отнял руки от лица, оглянулся, ища выхода… Кольцо из людских тел сжалось плотнее.
— Что… — хрипнул Викентий, — что смотрите, так…
Толпа, очнувшись, стала сходиться; медленно, без остановок. Кто-то крикнул:
— Это ведь простой человек!
— Это — он! — крикнуло сразу несколько.
Кричали со всех сторон. И все явственнее, синхроннее:
— Бей его!
Толпа сомкнулась, и над местом, где стоял Викентий, шевелились людские головы, спины, руки… В тот же момент взорвались, но тут же стихли странные звуки, толпа судорожно дернулась от центра, опять освободив его.
То, что было несколько минут назад Викентием, поднимается с земли в окружении студенистых сфероидов, висит в воздухе; со всех сторон плывут стены, потолки, ровно, ложатся на то место, где стоит Викентий, сдавливаются, получается гладкая, почти блестящая площадка; в ней образовывается выемка, в нее опускается то, что было Викентием; все закрывается такою же прессованной плитой, которая, соединившись с основанием, образует прямоугольный монолит.
Звучит мелодия, которую играл Викентий. Колокольный звон заглушается странными звуками, и они удаляются…
— Род, который продолжится от этих людей, ничего не будет знать об этом дне. Род останется таким, каким и был — родом убитых и убийц, — звучит голос, который слышит каждый житель города. — …Свобода как дар — неприкосновенность воли этого рода, во веки веков.
— …Над площадью — тишина, прерываемая шагами редких прохожих. Некоторые пристально вглядываются в дома, но не видят ничего странного; недоуменно смотрят на прямоугольный монолит посреди площади, протирают глаза и очки, прикладывают к лицам ладони…
Спустя несколько дней монолит целиком погрузился в землю, как говорят, от своей огромной тяжести.
Местные ученые успели определить удельный вес монолита. Один кубический сантиметр его, по их подсчетам, весил около семи тысяч тонн. Такого тяжелого вещества, говорят на нашей планете никогда не было.
С тех пор больше никто и никогда не слышал странного слова «сих», которое употребляется только в именительном падеже.
СПАСТИ СЕЛЬФОВ
Мне каждый день тошно! Рычаг выскальзывает из рук.
Пальцы трясутся. Все бесит: и этот смрад, и эти гнусные рожи. До чего ж я их всех ненавижу! Проклятая амброзия! Я не могу выносить ее запаха! Кто ее только выдумал — эту отраву?! Пришельцы говорят, что она извращает наследственность. Они объявили амброзию под запретом, даже учредили надзор. Но их я тоже ненавижу.
Как болит голова! Ох, как болит — сил моих нет!
Наверно, сейчас повалюсь на загаженный пол. Если упаду — потеряю один жетон. Все кругом вертится, прыгает, скалится… Что-то стукнуло. Это — моя голова о пол… Фу, кажется, теперь легче.
Ишь ты, крадется! Это наш «а-а» — антиамброзер.
Должность у него такая — следить, чтобы мы не пили.
Этот парень знает свое дело. С пьющего полагается штраф — один жетон. Но где же взять пьющего, если нету амброзии? Вот теперь я — человек! Голова — свеженькая! Дороговато, конечно, целый жетон антиамброзеру за баночку амброзии, но зато вовремя. Что бы мы делали без наших «а-а»?
В перерыве сидим в зале на лавках, жуем жвачку и слушаем учителей. Каждый день они рассказывают об одном и том же — о губительном действии амброзии на организм. Когда болит голова, я их просто не слышу.
Когда здоров, — под их бормотанье сладко спится. За каждый урок им тоже платят жетонами. Не пропадать же людям от жажды.
И я мог бы рассказать о вредном действии амброзии на организм… Я способный. У меня самая тонкая работа: по вспышке лампочки поднимать рычаг вверх, а потом поворачивать его то влево, то вправо. Большинство наших тупиц только и делают, что дергают рычаг на себя, от себя.
Скамейки и стены в зале и в коридорах усеяны листами бумаги. На них — картинки и тоже все про амброзию, о вызываемых ею необратимых наследственных изменениях. Об этом говорил нам учитель.
Окружающие меня скоты понятия не имеют о чистоплотности. Они только хлопают глазищами, когда видят, как я собираю бумажные прокламации и устилаю ими пол под своим рычагом. Им невдомек, что в похмельных конвульсиях можно биться не на голом полу, а на подстилке из добрых советов.
Наконец, кончается работа. Мы выползаем, вываливаемся, выкарабкиваемся всей гурьбой. Целый день ждали этой минуты. Впереди — веселое счастье, для которого рождаются сельфы. Сейчас мы охвачены единым порывом. Когда людей мучает жажда, их не остановить! Разве можно запретить счастье?
Какие приятные звуки, звенят жетоны, гремят банки амброзии. Их выкатывает нам подпольный спекулянт-автомат.
Пьем. Глоток за глотком вливается в нас счастье. Я вижу рядом милые рожи моих друзей. Жизнь без амброзии лишена смысла. Мы почти не едим, только самые крохи: никогда не хватает жетонов. Спим где придется.
Но разве это имеет значение? Зато мы — настоящие, гордые, бесшабашные, лихие сельфы. Когда-то давно, еще до пришельцев, кое-кто тоже пытался поднимать голос против амброзии. Трусливые хлюпики. Они устраивали козни, предавали народ, пытались отнять у него навсегда светлое диво. Твердили нудные фразы: «Деградация личности», «Национальное бедствие!». Только это никого не запугало. Родилась новая свободная раса яростных сельфов.
Но вот объявились пришельцы. Говорят, что это потомки сбежавших умников. Они вмешивались в наши внутренние дела, стали нас ограничивать и даже пробовали лишить нас жетонов. А амброзия как пилась, так и пьется. Пьют все. Те, кому думать не надо, пить начинают от скуки, те, кто привык задумываться, — от тоски. Потом пьют, чтобы жить, чтобы вырваться из одиночной камеры, в которую ненормальные трезвенники добровольно себя заточают, Пришельцы собирают нас на работу. Это называется «трудовое воспитание». Им нравится, когда мы все — в куче. Оно и верно. Пить в знакомой компании, среди своих, куда приятнее.
Нам надоел старый язык, на котором все время долдонят о трезвости. Настало время его забывать. Мы научились разговаривать по-другому. Сейчас, например, я отрываю напарнику, ухо, и он верещит, потому что без слов понимает мое намерение. Мне жаль напарника — он добрый малый. Но именно поэтому мне хочется оторвать ему ухо. Это было слишком длинное ухо; я оторвал его и на всякий случай положил на щеку.
Бабы не спускают с меня глаз. Они видят, как я силен, яростен и красив. Но мне двадцать пять лет, и бабье меня уже не волнует. Разве что найдется такая, которую захочется укусить. Вот я и двигаюсь среди них, бью их по рожам. Они отступают и любуются мною. Я очень строен. В моей походке — величие и элегантность. Они любят меня. Я люблю всех. Все мы счастливы и прекрасны. Но я — прекраснее всех!
Теперь пойдем просвежимся. Я люблю свежий воздух, заходящее солнце и серебристую пыль: здесь я становлюсь неотразим. Я не иду — лечу! Должно быть, со стороны это выглядит бесподобно! Сельфы во все времена славились своим изяществом. Какие мы все-таки милые и добрые люди.
Как хорошо! Чем бы еще скрасить вечер? Может быть, свернуть кому-нибудь шею?
А вот место- где разгружаются пришельцы. Уже вечер, но у них на площадке светло, как днем. Не пойму, чего им надо. Твердят, что хотят нам помочь. Зачем нам их помощь, если амброзию делают автоматы, придуманные далекими предками?
На этом месте всегда полно ротозеев. Сидят и ждут чего-нибудь интересненького. Ждут и поют песни. Я тоже люблю попеть, и, конечно, пою громче и лучше всех.
Но что я вижу?! Неужели бывают такие бабы?! Это пришелица! Прямая, хрупкая, тоненькая, как ветка с куста. Гладенькая, пушистая — прямо игрушечка!
Никогда такой бабы не видел! Гляжу на нее, млею и думаю: «Пойти что ли выпить еще или остаться смотреть?»
— Напрасно ты не захотела подождать меня в холле, — сказал Стае, помогая сестре выбраться из транспортера. — Я должен осмотреть прибывшие с кораблем грузы.
— Извини меня, — ответила Вера. — Не хотелось снова оставаться одной. Ты даже не представляешь себе, как я рада, что вижу тебя! Ты всегда был для нас героем. Мы завидовали тебе и гордились тобой. Не могу поверить, что я на той самой романтической Сельфии, которой мы, студенты, бредили ночами. И рядом — ты! Это просто чудо!
— Я тоже счастлив, что вижу тебя. — Стае улыбался, но улыбка не могла скрыть печали. — Когда я улетел, ты была совсем девочкой… Ладно, подожди немного, Верок. Сейчас кончу осмотр и мы поедем в поселок.
Стае двигался вдоль штабеля, сверяя номер контейнеров с описью. По его команде молчаливый гигант-робот укладывал грузы в транспортер. Стоя поодаль, девушка с нежностью и тревогой смотрела на брата. На лице его она заметила усталость и что-то еще — непонятное, скорбное и пугающее.
Она не могла долго молчать.
— Стае, — сказала Вера, — на корабле я слышала, что, под предлогом реставрации генотипа, вы собираетесь подвергнуть сельфов принудительному облучению. Это правда?
— Правда, — кивнул Стае, не отрываясь от описи. — Другого выхода нет.
— Но ведь это чудовищно! — вспыхнула девушка. Сельфы такие же люди, как мы! Генотип — это суть любой формы жизни. Касаться его — преступление!
— Вера, — спросил Стае, — знаешь ли ты, что такое амброзия?
— Слышала, — усмехнулась девушка. — Сейчас обычно сгущают краски, когда вспоминают про вино. Не это главное! Для нас сельфы — это, прежде всего, прославленная галерея сельфианских «Аполлонов». Людям такого совершенного сложения, таким искусным ваятелям есть чем гордиться. Это великий народ! Ах, как хочется поскорее встретиться с сельфами!
— Ладно, — отозвался Стае, — мы еще поговорим, А сейчас я должен закончить сверку.
Девушка отошла от машины. Ей захотелось услышать ароматы и звуки Сельфии. Она приблизилась к границе освещенной площадки, И тогда ей показалось, что в кустах, там, где кончается бетонное поле, кто-то жалобно плачет. Веру охватило смятение. Она медленно подходила к тому месту, откуда слышались звуки. Рыдания смолкли на самой высокой ноте, точно разорвалось чье-то сердце. Девушка вздрогнула. Мелькнула неясная тень. Что-то мягко ударило в спину, навалилось всей тяжестью, сдавило шею. Воздух наполнился смрадом.
Вера вскрикнула. Чувствуя, что задыхается, она закинула руки за голову. Пальцы вошли в жесткую, как проволока, щетину. Девушка вцепилась в эти космы и, резко пригнувшись, рванула через себя.
Что-то живое с шумом плюхнулось на бетонные плиты.
Стае был уже рядом. В руке его вспыхнул фонарь. Темнота отступила за границу площадки… У ног людей отчаянно подпрыгивал на спине огромный, величиной с собаку, пузатый паук. Наконец, ему удалось перевернуться и встать на кривые лапы. Исходя зловонием, лохматое существо трусливой рысцой припустило к кустам и скоро исчезло.
— Какой кошмар! — говорила, опомнившись, Вера. — Я так испугалась! Оно хотело меня укусить… Как называется это жуткое насекомое? Стае! Что с тобой? Почему ты молчишь?!
ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДЯДИ ТОМА
Когда закончилась процедура конфирмации, Том вместе с учителем Коллом пропустил новоиспеченных биокиберов через тестовые камеры, а затем проводил стратобот, на котором весь выводок направлялся в учебный центр.
Вернувшись в отделение, Том присел к пульту, вынул журнал регистрации и не спеша стал приводить в порядок записи. Он не сразу поймал себя на том, что прислушивается к голосам, доносившимся из соседнего отделения. «Доктор Мэй представляет гостю инкубатор», — догадался Том. Он знал, что старому ученому не так уж часто выпадала радость принимать гостей: планета Кера всего несколько раз в году встречала и провожала корабли. А как раз накануне произвел посадку космолет с лирическим названием «Фиалка».
— Дорогой Рам, — обращался доктор к капитану «Фиалки». — Очень прошу вас, не путайте биокиберов с механическими роботами. Наши питомцы способны не только мыслить, но даже чувствовать. Здесь мы следуем путем, проторенным природой. Мозг бика формируется по генетической программе человеческого мозга…
— А что, если ваши киберы взбунтуются? — поинтересовался капитан.
— Взбунтуются? — удивился Мэй. — Чего ради? Скорее взбунтуюсь я!
— Но извините, тогда непонятно, зачем бику интеллект человека?
— Как зачем? Для освоения обитаемой зоны уже теперь не хватает людских ресурсов, а наши бики физически гораздо выносливее человека.
— Но если, доктор, у них возникнет желание господствовать? Утвердить свое право более выносливого?
— Позвольте, это уж слишком! — запротестовал ученый. — Господствовать может лишь разум, наделенный Высшей Логикой. Человечество пришло к ней через множество жертв.
— То, что вы, доктор, называете Высшей Логикой, прививается людям с детства. А ваши бики выходят из инкубаторов готовенькие. Кто может поручиться за их лояльность?
— Лояльность — это, пожалуй, не то слово, — задумчиво произнес Мэй. — Наша главная цель — сделать биокиберов достойными современниками, а кое в чем и преемниками человека. Этим как раз и занимается отделение конфирмации — святая святых инкубатора…
— Том, дружище! Поздравляю! — с порога приветствовал Мэй. — Лер мне уже доложил: конфирмация — высший класс!
Широкое лицо Мэя излучало доброту. Следом за доктором вошел невысокий человек, лицо которого почти скрывалось в облаке табачного дыма; более менее отчетливо проступали только курительная трубка и черные, вразлет, усы.
— Видите, Рам, желтый конус над пультом? Это и есть конфирматор, — объяснил Мэй. — За несколько секунд его луч делает все, что надо.
— Как это понимать?
— Видите ли, наш мозг имеет особую область, так называемый бугор эгоцентризма…