Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кто на свете всех темнее - Алла Полянская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Валька покорно выполняет мои приказы.

— Вот как ты это видишь, я не знаю. — Она пыхтит и отдувается. — А платье хорошее, кабы влезть… Но оно ж на мне как на корове седло. — Расстроенно выдыхает.

— А если вот это сверху? — Я снимаю с вешалки шелковый летний жакет-накидку. — Скроет проблемные места и подойдет под остальную одежду. Давай примерь.

Валька скрывается в примерочной, и фанерные стенки начинают качаться — узкая примерочная, Вальке неудобна. Вообще у нас ужасная дискриминация толстяков, если вдуматься.

— Ну, вот…

Она отдернула шторку, и тетка, стоящая за нами, сказала:

— Здорово!

Я и сама вижу, что неплохо — прямое, по косой скроенное платье до колен не обтягивает, но и не висит бесформенным балахоном, а накидка скрыла Валькины объемистые бока. Она, конечно, не стала выглядеть моделью, но и жирной кляксой больше не смотрится.

— Класс! — Валька довольно сияет. — Погоди, еще другое платье надену.

Другое платье розовое, и для него нужна другая накидка, но если поискать, можно найти.

— Давай сейчас поищем? — с надеждой спрашивает Валька.

— Ну а когда? — Вот смешная, чего же ждать, раз мы уже здесь. — Сейчас и поищем.

Я очень люблю одежду. Из всего, с чем мне пришлось расстаться, я больше всего сожалею о своих коктейльных и вечерних платьях, и о своих шубках, и о полках с туфлями и сумочками.

— А ты?

— А я тоже что-нибудь пригляжу. — Если тут есть, конечно, что-то интересное. — Давай, присматривай.

В куче сумочек я вижу настоящую сумочку от «Шанель». Я отличу ее от подделки с расстояния километра, у меня была похожая сумочка, а эта практически новая, подкладка отливает свежим незатертым шелком, и я боюсь даже думать, что мы с этой сумочкой могли бы сегодня не найти друг друга.

И вот на плечиках серый шелковый жакет от той же фирмы, и если я сейчас найду маленькое черное платье… Но не все сразу, я понимаю.

— Смотри, вот! — Валька вываливает ворох каких-то вещей. — А это я для тебя нашла…

Она протягивает мне черную футболку с цветными стрекозами и стразами, и я понимаю, что не взять ее — это обидеть толстуху в лучших чувствах. Впрочем, в той социальной среде, что я оказалась, эта вещица будет в самый раз.

— Если тебе денег не хватит, я одолжу.

Мы идем на кассу, и я понимаю, что сейчас вырвать у меня из рук сумочку и жакет от «Шанель» можно только вместе с пальцами. Но сумма по итогу оказалась вполне приемлемая. Зная, сколько стоят эти вещи в фирменных бутиках, я тихо радуюсь приобретению.

— Сейчас все постираем, и будет совсем хорошо. — Валька довольно щурится. — По-любому тебе смысла нет на Глиссерную тащиться. У меня диван удобный, ты не думай.

— Ладно, ты права.

Если сегодня я переночую в нормальных условиях, это мне сильно поможет. Непонятно только, отчего Валька так радуется.

— Гляди, машина достирала уже. Сейчас покупки надо перестирать, и отлично.

Мой жакет нельзя стирать в машине, но я постираю его руками, в условиях ванной это несложно. А остальное, конечно, пусть в машине стирается.

— Я развешу сама, отдыхай, — говорю я Вальке.

Не хочу, чтоб она трогала мою стирку, да и просто видела, что́ я бросила в ее машину. А на балкон она не пойдет, потому что сушится стирка, что там делать. В Александровске вся стирка сушится только в закрытых балконах, снаружи ничего сушить нельзя — через час осядет на стираное белье пыль и смог, и придется перестирывать заново.

— А я киселя пока наварю. — Валька едва ли не вприпрыжку побежала на кухню. — Светк, спасибо тебе большущее!

Что-то странное в этом есть — не за что ей меня благодарить, и радоваться моему присутствию в квартире тоже незачем, мы едва знакомы. Но она отчего-то очень рада, и я думаю: с чего бы это?

— Я сейчас одна живу, и вечером бывает скучно. — Валька кричит из кухни, но квартира небольшая, все слышно. — Раньше мама со мной жила, но мама полгода назад умерла, а перед этим болела сильно. Я работу в банке бросила — бухгалтером работала, а пришлось бросить, как мама слегла. До самой смерти ухаживала за ней, а как она померла, то я сделала ремонт в квартире, потому что запах ничем не выводился. Ну, и мебель пришлось поменять, вот деньги-то все и поиздержала, а на работу захотела вернуться — не берут, шеф поменялся, и всех толстых и кто старше тридцатника просто уволил под разными предлогами. Ну, и пошла сюда, платят неплохо, и рядом с домом, главное. Оно, конечно, не то что бухгалтер в банке, но я считаю, что нет на свете зазорной работы, а подвернется что другое со временем — уйду. А ты как сюда? Ты не похожа на наших тамошних, у меня глаз наметанный.

Валька поняла, что я Другой Кальмар… Может, она тоже — Другой? Ответов от меня она не ждет, что уже само по себе неплохо.

— Светк, иди киселя похлебай.

Я иду на кухню. Кисель — это очень кстати, у меня за последнее время от сухомятки начал сильно болеть желудок. Раньше я занималась своим здоровьем, а теперь недосуг.

— Я сварила ягодный, чтоб на ночь не тяжело. У меня в морозилке ягод много наморожено, но уже, конечно, заканчиваются — но это не беда, скоро новые поспеют, снова наморожу. И вот сырничков еще пожарила, ты ешь на здоровье, Светка, не стесняйся.

Кисель вкусно пахнет ягодами, и мне хочется его, но он очень горячий.

— Ты вот в пиалку перелей, он так остынет скорее.

Знать бы, с чего это она меня так обхаживает? Что-то ей нужно, и покупка платья — только предлог.

— Спасибо, очень вкусно.

— Ага, я готовить умею. У тебя на Глиссерной квартира?

Ну, я не живу на Глиссерной, я просто так это ляпнула, и квартиры у меня нет, а то и на Глиссерной жила бы — все лучше, чем на улице.

— Снимаю комнату.

— Вот ведь… — Валька вздыхает. — А сама-то что, не местная?

— Местная, но так вышло.

Что я ей буду рассказывать, смешно даже. Я и сама пока не сильно поняла, как так вышло, что я оказалась на улице. Что тут можно рассказать?

За окном слышен звук приближающегося поезда, посуда на столе жалобно звенит, трясется мебель, качаются занавески.

— Товарный пошел. — Валька кивнула в сторону окна. — Я давно их различать научилась. Продать эту квартиру — а кто ее купит, если не за копейки? А продать за копейки — нет денег, чтоб добавить и купить другую. Но я уже привыкла. Давай спать, что ли? Можешь на диване, а хочешь — иди в спальню, а я на диване лягу.

— Спасибо, дивана мне достаточно. — Я допила кисель, думая о том, что устала я безбожно. — Я только в душ занырну еще.

— Погоди, я тебе халатик дам, чего снова в джинсы влезать-то перед сном?

Халат на меня, конечно же, большой — но это неважно, он чистый и после купания завернуться в него будет приятно. А потом улечься в чистую постель и уснуть. Нет, это хорошо, что я осталась здесь.

Когда я принимаю душ, то вставляю в уши специальные затычки — беруши, такая у меня привычка. И сейчас они отгородили меня от мира, есть только я, теплая вода и ароматная пенка. Наверное, я теперь никогда не накупаюсь. Пенка приятно пахнет, и мне даже вылезать из-под воды не хочется. Но придется, и я радуюсь, что ощущаю свое тело, чистое до скрипа, давно я не ощущала себя такой чистой.

Выключив воду, я вынула из ушей беруши и услышала, что в комнате кричит Валька. Я, наскоро вытершись, выбежала из ванны.

Толстуха вжалась в стенку и смотрит в угол — на что она смотрит, я понятия не имею, там ничего нет.

2

Иногда все рушится очень быстро, а иногда боги подают знаки, что скоро все рухнет и наступит тьма — но люди не понимают, что это именно знаки.

Я понимала, но сделать ничего не могла. Все шло как-то само собой, и я смотрела на себя словно со стороны, но изменить ничего не могла. В результате оказалась в чужой квартире, мерно трясущейся и звенящей чашками, и это сейчас вообще за счастье.

И ни хрена не помогло мне то, что я умная и все понимала с самого начала.

Когда все рухнуло в первый раз, мне было чуть больше восьми лет. Восемь с половиной, ага. И оно должно было рухнуть, уже тогда я это понимала и была даже как-то внутренне готова к такому повороту, но все равно вышло ужасно и кроваво. И все это сделал тогда мой отец, а мать никак ему не помешала.

Он не был хорошим отцом — не ходил со мной в парк или на рыбалку, не покупал мне игрушки и мороженое, не интересовался мной, но справедливости ради надо сказать, что он и вовсе ничем не интересовался, кроме выпивки. Он приходил домой по ночам — вваливался в квартиру мрачно пьяный, иногда не доползая до кровати, падал и спал мертвым сном, подплывая вонючей лужей, и это еще был неплохой вариант. Чаще он приходил достаточно резвый, чтобы куролесить, и тогда тупо избивал маму, меня, пугал младшую сестру, кота… В общем, в какой-то момент я последовала примеру кота — начала вечерами уходить из дома. Я пряталась в подвале, на чердаке, просто ходила по улицам, и это, как оказалось, по итогу спасло мне жизнь: в какой-то из вечеров папаша, пребывая сильно навеселе, в приступе пьяного буйства убил мою сестру, почти убил маму, а сам перерезал себе глотку. И это его последнее деяние было лучшим, что он сделал в своей никчемной жизни, не понимаю только, отчего он не сделал этого раньше, видимо, ему не хотелось отбыть в ад одиноким и непонятым. Все, что было в нем хорошего, — это впечатляющая внешность, которую не победили даже годы возлияний, но дело в том, что вестись на это могли только те, кто не видел его на полу нашей квартиры, обоссанного и подплывшего блевотиной.

Когда папаша сыграл свой дембельский аккорд, мы с котом уже часа два как сидели в подвале. Потом кот ушел по своим делам, а я еще немного подремала в уголке, но, проснувшись и ощутив голод, решила, что уже достаточно поздно и все неприятности, которые могли случиться, должны бы, по идее, завершиться — и так оно и было. Я вернулась домой, а там все это. Мы с котом выжили, потому что были умные, но кот после этого ушел совсем, а мне было некуда идти.

Мать по итогу тоже не выжила — она дышала и ходила, но уже никогда не была прежней. Она постоянно находилась в состоянии тревожного ожидания, которое так и не ушло, хотя исчез его источник. Возможно, не будь меня, она бы скорее оправилась от потрясения, но я выжила и осталась при ней — как живое напоминание о страхе, боли, унижении, я смотрела на нее папашиными глазами, и это оказалось выше ее сил, она в какой-то момент просто сломалась. Нет, она не начала пить или водить мужиков, но она замкнулась на работе, оставив меня расхлебывать кашу, заваренную ею, самостоятельно. Я папашу имею в виду — это была уж всяко не моя идея насчет их совместной жизни, и то, чем все закончилось, было закономерно, я как-то очень рано начала это понимать, потому и выжила, собственно.

А мать не выжила, потому что она не разбиралась в людях, а потому и вовсе перестала доверять всем. Она просто долбила цифры, сводя свои дебеты-кредиты, но вне этой матрицы она ни хрена не понимала за жизнь, да и не хотела понимать. Ей нужны были только цифры, потому что она могла их контролировать, и другие люди ее за это уважали, а меня она контролировать не могла, это ее бесило, я думаю.

Она знала, что я ее не уважаю. Потому что уважать ее было вообще не за что, она типичная жертва — с этой ее вечной замученной улыбкой и взглядом заблудившейся в казарме девственницы. Мы жили в квартире, где произошло убийство, и она не сделала ничего, чтобы ее поменять. Она уходила на работу, оставляя в холодильнике какую-то еду — это была именно что просто еда, без вкуса и запаха, и я редко ела ее, но мать не замечала, она никогда не замечала ничего, что было связано со мной. Сыта я или голодна, выросла я из платья и сандалий или нет — она этим никогда не заморачивалась, она вечером возвращалась домой с ворохом каких-то бумаг и до поздней ночи сидела над ними — я думаю, просто чтоб не видеть меня.

А у меня уже была своя жизнь, и главной моей задачей было — не попасть в приют, потому что после того, как папаша повеселился в последний раз, я прожила там целый месяц: мать лежала в больнице, родственников у нас не было, и соцслужбы загребли меня под опеку государства. Месяца мне хватило, чтобы понять: в приюте гораздо хуже, чем в нашей квартире, несмотря на убийство. Но вся проблема была в том, что мать перестала заниматься не только мной, но и квартирой, и я точно знала, что, случись социальным службам хоть раз прийти к нам, я отправлюсь в приют в тот же день. А значит, я должна всегда опрятно выглядеть, регулярно учить уроки и в квартире должен быть хотя бы относительный порядок.

И я просто писала матери записки: нужно то-то и то-то, оставь мне денег. Видимо, ее обрадовала перспектива не разговаривать со мной, да и я не слишком горела желанием общаться с вечно бледной отрешенной теткой, которая по какому-то дурацкому стечению обстоятельств оказалась моей матерью. Меня раздражала ее тощая задница в линялых джинсах, ее вечные свитера с высоким горлом — конечно, шрам ей папаша оставил безобразный, и тем не менее. Ее волосы, стянутые в унылый пучок, начали седеть, и она даже не думала их подкрасить, светлые глаза на бледном лице придавали ей вид анемичный и недокормленный, и все равно она была бы потрясающе красивой, если бы хоть немного ухаживала за собой, но она этого не делала. Ей было все равно, и меня это бесило.

Пока был жив папаша, она не раздражала меня — наоборот, я бежала к ней, пряталась у нее, но все дело в том, что она меня не защитила, и сестру не защитила. Она ничего, блин, не сделала, чтоб этой беды не случилось! Она просто плыла по течению и ждала, когда все само разрулится, и эта ее позиция стоила жизни моей сестре. Та была слишком маленькая, чтоб убегать вместе со мной. И мать ее не защитила, как и меня — но меня защитил кот, научив убегать, а сестра поплатилась жизнью за то, что мать сделала когда-то неправильный выбор и упорно продолжала этот культпоход по граблям, пока папашина белка не явилась с ножом.

Мне всегда было интересно, чего она ждала все эти годы. Ну, явно же не того, что папаша убьет всех, до кого дотянется.

А потому, когда мать вернулась из больницы и решила забрать меня домой, я ждала, что она как-то объяснит мне, что произошло. Я думала, что она утешит меня, скажет, что все как-то наладится — и я бы поверила ей, потому что очень хотела обрести почву под ногами. Но она не объяснила, мы просто шли по улице, и она молчала, как каменная, а в квартире все было отмыто, и кроватка сестры исчезла, как и папашины вещи. А я еще не понимала, что внутри этой бледной тетки больше нет моей мамы, там никого больше нет. Я все спрашивала и спрашивала, а она молчала.

И тогда я тоже замолчала.

Я очень скучала по сестре — Маринка была маленькая, но живая, забавная и всегда улыбалась. Возможно, когда я была такая маленькая, то улыбалась так же — маленький человек не понимает, куда попал, не видит опасности, не знает зла и быстро забывает боль. Маринка была милой и очень привязчивой, я все время таскала ее на руках, и она была мне совсем не в тягость. Она смотрела на меня такими же точно глазами, как у меня, — ярко-синими, только глаза ее были удивленные и доверчивые, у меня таких глаз уже давно не было. Иногда я думала, почему в тот вечер, когда я услышала папашин голос на лестнице и поняла, что сегодня будет особенно весело, мать запретила мне забрать Маринку? Я тогда уже вытащила ее из кроватки, но мать сказала — нет, положи обратно, она уже сонная, ей надо спать.

Как будто кто-то мог спать, когда папаша принимался за свое.

Милиция к нам давно уже не выезжала, не было смысла — даже если папашу забирали, мать наутро, замазав тональным кремом синяки, шла в райотдел, таща нас с Маринкой прицепом — вызволять «кормильца», писать отказ от претензий. Уже в шесть-семь лет я понимала, какая она тупая корова. Папаша выходил из обезьянника и молча шел домой, мать семенила следом, что-то лопоча виновато, я шла за ней, потом, когда родилась сестра, — несла Маринку, а дома папашу ждал завтрак и опохмел, а мать получала легкую затрещину, и я тоже — если не успевала увернуться.

Но я была умной и лет в семь начала оставаться во дворе, чтоб не участвовать в их забавах.

Когда все случилось, Маринка оказалась в квартире потому, что мать не позволила мне ее унести. Я думаю, она надеялась, что Маринкино присутствие смягчит папашу, но он просто сделал на один взмах ножом больше.

А я их ночью нашла.

Когда я вошла в квартиру и услышала слабый стон матери, почувствовала запах крови и блевотины, то даже ощутила облегчение: то, чего я все время боялась, уже случилось, и теперь что бы ни было, но будет все равно по-другому.

Свежая кровь, если ее много, имеет какой-то металлический запах, знаете?

Помню, как зажгла свет — обычно я пробиралась в квартиру, не зажигая свет, шла на кухню в поисках еды, потом на ощупь ложилась спать. Но в тот раз я отчего-то точно знала, что надо зажечь свет. Было два часа ночи, в квартире все было залито кровью, папаша сидел, опершись спиной о стену, в руке он все еще сжимал нож — не наш, откуда-то он его принес. Я потом часто представляла себе, как он шел по улицам, нес тот нож и уже знал, что сделает. Но тогда я просто увидела его и уже знала, что он мертвый, и это обрадовало меня.

А потом я заглянула в кроватку сестры.

Маринка лежала там, ее глаза были закрыты, но то, что ее больше нет, я поняла. Крови было немного, розовая рубашечка сбилась, и я прикрыла ее кукольные ножки, дотронулась до кудряшек, еще влажных, — и что-то внутри меня умерло. Когда я подошла к матери и поняла, что она еще жива, то всего лишь и подумала: лучше бы Маринка осталась жива.

Потому что Маринка это не выбирала, но за выбор матери заплатила сполна.

Уже потом, когда мать забрала меня из приюта, во дворе я ловила на себе жалостливые взгляды соседей и любопытные — других детей, но мне совсем не хотелось с ними разговаривать, и на все расспросы я молчала, отметив про себя, что мать придумала отличный способ избежать ненужных вопросов. Когда на вопросы не отвечаешь, их со временем просто перестают задавать. Но я знала, что отныне я сама по себе.

О Маринке я больше не думала: есть некоторые вещи, думать о которых невозможно.

Мы жили в этой квартире, где не делался ремонт — кроме необходимого, как, например, треснувший от старости толчок. Я красила подоконники и как-то раз покрасила в белый цвет нашу кухонную мебель. Белый цвет мне нравился своим абсолютным пофигизмом — какое бы ни было у кого настроение, ты вынь да положь уборку, иначе белизна уйдет. Я собирала бутылки и сдавала, чтобы накопить денег на свои надобности — мать выдавала мне деньги только на еду и оплату коммуналки, а одежда — ну, это как знаешь. Нет, она иногда что-то мне покупала, но обычно эти вещи носить было нельзя, до того по-уродски они выглядели. Я теперь даже не уверена, что она намеренно делала это, просто в том мире, где она жила, не было места девочкам, которые растут среди других девочек. Тех, у которых есть родители, и этим родителям не наплевать на своих дочерей.

Но именно тогда я научилась сама решать большие проблемы.

А поскольку я должна была всегда опрятно выглядеть, мне очень помогало то, что в школе заставляли носить форму: клетчатая юбка, серый пиджак и белая блузка. В эту школу мать перевела меня, когда забрала из приюта, — в новой школе никто не знал о том, что у нас произошло. Школа находилась достаточно далеко от дома, я ездила туда на трамвае, и там было совсем по-другому, чем в старой школе около нашего дома: форма, английский и бассейн.

Форму мать мне купила, но я росла, а ее это мало волновало — но уж такой-то наряд я могла себе приобрести раз в год. Вот с куртками и обувью было сложнее, мать оставляла мне на это очень мало денег — не потому, что их не было, а потому, что она понятия не имела, сколько стоит обувь, которую можно носить и не стать всеобщим посмешищем. И в какой-то момент я открыла для себя подсобки окрестных магазинов. Я познакомилась со всеми продавщицами, я помогала им наряжать манекены и убиралась в подсобках, приносила им булочки и кофе, иногда оставалась посторожить торговый зал, а случалось, что и продавала что-то — клиентки считали, что ребенок врать не может и скажет правду, хорошо смотрится вещь или нет. В награду мне порой перепадали вещи, которые списывали по тем или иным причинам, причем перепадали часто совсем бесплатно.

Я даже получала от этого удовольствие, превратив добычу брендовых шмоток в спорт. Вы скажете — какие шмотки для маленькой девочки? — и будете не правы, потому что девочек воспитывают не родители, а дешевые журналы и сериалы о школьниках. А там не бывает китайских стеклянных блузок и ужасных отечественных сапог, если вы понимаете, о чем я толкую. Девочки — это пираньи, яростно набрасывающиеся на любого, кто выглядит не так, как принято в их среде. Что такое школьная травля, я знала, видела не раз. Но я никогда не была жертвой, хотя никогда и не участвовала в травлях. Я рано поняла: чтобы выжить в социуме, нужно сливаться с толпой, не выделяться, и тогда никто не станет присматриваться пристальней. Опасно быть человеком в толпе зомби.

Ну, назовите меня высокомерной, и что?

Так мы с матерью жили четыре года — каждая сама по себе. Я просто смотрела на все это, думая о том, что наша жизнь совсем не похожа на нормальную — ну, знаете, вот на ту жизнь из рекламы, где мама, папа и двое счастливых детишек, все улыбчивые, обнимаются, трескают какую-то вкусную фигню и явно не думают о том, что завтра папаша налакается до синих слоников и перережет и детей, и маму в розовом свитере, выстиранном с каким-то суперополаскивателем, и даже рыжую ушастую собаку убьет, если у той не хватит ума сбежать. Нет, эти люди живут в красивом чистом доме, у них в холодильнике есть овощи и апельсиновый сок, у их детей есть прекрасные светлые комнаты и яркие игрушки, а родители читают им на ночь сказки и возят по выходным на пикники. А у нас квартира, которая помнит смерть и кровь, и мать, которая плевать на меня хотела.

А потом вдруг все начало меняться.

Началось все с того, что мать купила тюбик краски и неумело намазала ее на волосы, тщательно изучив инструкцию. Понятия не имею, почему она не пошла в парикмахерскую, но она заляпала раковину в ванной, и я потом оттирала ее губкой, думая о том, к чему бы это.

Она никогда на моей памяти не прихорашивалась.

А все оказалось к тому, что фирму, на которой работала мать, перекупил некто Зиновий Бурковский. И он как-то сразу принялся звонить матери, что-то там обсуждать, и я впервые за много лет услышала, что моя мать разговаривает предложениями, а не кивками и междометиями. С Бурковским она разговаривала, еще как! И то ему, и сяк — а он взял моду: как вечер, тут же присаживался матери на уши, и она даже смеялась, я собственными ушами слышала!

И я понимала, что это неспроста.

А потом он пришел к нам домой. Перед его приходом мать впервые за все время занялась уборкой, даже занавески новые купила! И я поняла, что наша жизнь изменится, и хотя вряд ли это будет такая семья, как во всех этих рекламах йогуртов и ополаскивателей, но, возможно, это будет нечто более нормальное, чем то, что есть у нас.

Учитывая, что к тому времени мы с матерью вообще не разговаривали друг с другом.

Он сначала даже показался мне неплохим дядькой — Бурковский, в смысле. И я подумала тогда: возможно, он не станет сильно напиваться, а напившись, сразу будет ложиться спать, а не гоняться за нами с ножом и колотушками. Но он совсем не похож был на папашу, и я решила, что он, скорее всего, пьет не каждый день. Правда, Бурковский зачем-то притащил к нам своего избалованного сынка, такого же гладкого и улыбчивого, как и сам, — но то, что он пронырливый и наглый, уж это я поняла сразу, как только взглянула на его туфли за бешеные деньги, я такие видела в бутике, где регулярно помогала в подсобке, и джинсы на нем тоже были из последней коллекции, и стригли его явно не в нашей местной парикмахерской. И смотрел он на нашу квартиру так, словно впервые в жизни попал на помойку, и я в этом его понимала — несмотря на все мои усилия, квартира наша и была помойкой, но нечего ему было воротить нос, вот что.

Правда, я привыкла не подавать виду, что вообще что-то чувствую, а потому на мальчишку и не смотрела.

Я даже привычно промолчала, когда Бурковский сказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад