– Этого достаточно. Курение есть вредная, легкомысленная привычка. Согласны? Вот и напишите… Покайтесь в туманной, загадочной форме…»
Так разговор выглядит теперь, в окончательной редакции. А тогда, в рукописи, в 1977-м, отец говорил:
«– Нужно пойти прямо к Кэбину, Первому секретарю ЦК. Он человек глупый, но добрый…»
Через пару лет именно эти слова прозвучали по «Свободе», передававшей главы «Невидимой книги». Забавно: сначала следовало волноваться из-за того, что отец назвал Первого секретаря ЦК КП Эстонии глупым, а потом – с приходом Перестройки – из-за того, что назвал его добрым. Наконец и вовсе это стало неинтересным. Довлатов написал новый диалог, почти нестареющий.
Но в электричке. Еще были живы настоящие разговоры с отцом, их прогулки по Вышгороду (не то чтобы Сергей как-то отдельно и лирически их выделял. «Понимаете, Лиля, все выстраивалось замечательно. Идем неторопливо по Вышгороду, два писателя, беседуем, естественно, о литературе: Чехов, Джойс, то-се, колышется листва. И вдруг, вообразите, из кустов эдакий разбухший микроб, сизый, полная гадость, и – ко мне: «Серега, ты что ж это, и опохмеляться не будешь?!» Позор. Невозможно быть писателем в маленьком городе» и т. д.), и, жив был тот страшный день после редколлегии, когда они с отцом бесконечно перебирали безнадежные варианты спасения…
Но отцу не предложил прочесть, тот бы только пожал плечами и улыбнулся: «Пишите как вздумается». А именно дал возможность решать и вмешиваться мне. И не потому только, что отец составлял большую часть моей жизни, не потому только, что Довлатов сам умел плакать от грусти и любви, не потому только, что в его собственной жизни было не так уж много святынь, которые невозможно разрушить словами…
(Это письмо я получила в Коктебеле. Принесла письмо на пляж Дома творчества писателей, где собиралась компания прославленных драматургов того времени: на их спектакли невозможно было достать билеты, их закрывали на худсоветах и опять открывали; к драматургам прилетали на несколько дней знаменитые актрисы, и на верандах читались пьесы, которые «они ни за что не пропустят!». Так вот, на пляже я прочла им строчку из письма Сергея про Алку. Все мрачно промолчали, я бы сказала, были удручены моей выходкой. Один из них, кумир сотен тысяч, потом мягко вычитывал мне: «Ты пойми, здесь же собрались люди с безошибочным чувством реплики. Это совсем не смешно, это пошло, а ты цитируешь с упоением, будь осмотрительней!» Я тут же выразила в ответном письме Довлатову сомнение в качестве «Алки». Какое счастье, что он ко мне не прислушался. Впрочем, в «Заповеднике» он Алку заменил на Татусю.)
Еще в Таллине. Звонок поздно вечером:
– Вообще-то следовало звонить ночью, но я не утерпел. Весь день читал гранки своей книги. Один раз рассмеялся и два раза заплакал…
Потом встретились в городе, на площади Победы.
– Вокруг меня происходит что-то странное. Мне советуют поменьше болтать. Но, – оглянулся, взмахнул рукой как памятник, – но я пришел в этот мир, ЧТОБЫ ГОВОРИТЬ!
(И опять мне хочется перебить и Довлатова, и саму себя. Вот я написала много лет назад «взмахнул рукой как памятник», сравнение нелепое: памятники руками не машут… разве что у Пушкина… Я почему-то всегда видела в Сергее перспективу памятника, может быть, такого, как стоит сегодня в Петербурге, не знаю, пусть он замечательный, конечно, – замечательный… Но как бы я ни ликовала на открытии памятника в Питере, как бы ни радовалась талантливости создателя, точности уловленных черт характера и общему подобию, мне бы хотелось скорее увидеть свободу скульптора от реальности, мне бы хотелось увидеть отдельное, добившееся не сходства с прототипом, но с его Божественным даром произведение. Я боюсь музея восковых фигур, пусть и выполненных из бронзы, постепенно заполняющих города мира, мне греют душу совсем другие памятники – например проект памятника Иосифу Бродскому выдающегося скульптора Владимира Цивина – стела со стихами, к ней бы подходили парными рифмами волны Невы, но проект не осуществился…
А сейчас, в последних числах сентября 2017 года, в Таллине принято решение установить памятник Сергею Довлатову; я бы не хотела, чтобы это была трехмерная копия мертвого человека, нет, я жду скульптора, который осмелится создать живое творение без рабского подчинения фотографии кумира, жду соперника, который вслед за Цветаевой спокойно скажет: «Ищи себе доверчивых подруг, / Не выправивших чуда на число. / Я знаю, что Венера – дело рук, / Ремесленник – и знаю ремесло». И сотворит чудо – равное чуду Довлатова, но в пространстве своего искусства и своих законов творчества.)
Таллин – это и была первая, настоящая эмиграция. Постоянный привкус фальши и множество мелких удобств, от которых невозможно отказаться. Невыбранные люди, но не как случается в коммуналках или купе поездов, а со взглядом, застегнутым на все пуговицы, с недоразвитым жестом. Топографическое отчаяние. Добровольная несоразмерность. И самое главное – нужно понравиться.
Сергей служил в отделе информации «Советской Эстонии», где контрольные шедевры выглядели примерно так: «Удивительный подарок сделали строители IV СМУ жителям II микрорайона: на 3 месяца раньше срока открылся новый магазин АВС-5». По желанию добавлялось: «Есть особая магия цифр». Называлась же заметка непременно: «И мастерство и вдохновение». Если автор возражал, мол, такой заголовок был уже в предыдущем номере, его мягко шлепали по руке: «Ничего страшного, это Пушкин, это не стареет».
Через коридор лежал отдел культуры, на который Сергей посматривал, но куда его пока не пускали. Контрольные шедевры здесь были сложнее и богаче, что-нибудь вроде: «Мы сидим на даче писателя, такой же добротной и поместительной, как и сам хозяин…» или: «Художник предложил нам девушку в дверях…»
И вдруг разрешили написать положительную рецензию на спектакль Русского драмтеатра «По ком звонит колокол?».
Мария говорила по-испански, Роберт Джордан в минуты задумчивости переходил на английский, а Пилар на собрании хватала молодых за грудки с криком: «Плыла земля? Отвечайте, плыла?!» В конце все сгорали в символическом огне, похожем на пионерский костер, и выходили оттуда обновленной скульптурной группой из рабочего и колхозницы.
Сергей написал о Хемингуэе. Написал с той прощальной перронной нежностью, когда любезное лицо уже осталось за ворохом чужих платков и шапок, и кажется, ничего не хочется больше, как только вернуться назад, хотя и ясно, все кончено, и притом навсегда.
Середина 70-х. Разлюбленный Хемингуэй.
Рецензия вызвала шок и восторг. Сергею позволили быть талантливым, и он принял разрешение с признательностью, словно получал выигрыш по лотерейному билету. Благодарил и кассиршу, и контролера и улыбался зевакам, стараясь и их чем-нибудь одарить и обрадовать. Что из этого вышло – известно.
Последние письма:
Позволю себе тут еще одно маленькое отступление. В 2016 году, в сентябре, проходили в Петербурге «Дни Д», организованные писателем Львом Лурье. Был вечер воспоминаний. Прекрасно говорили друзья Довлатова Андрей Арьев, Анатолий Найман, Нина Аловерт… В первом ряду сидели Лена и Катя Довлатовы. Переполненный зал реагировал тепло, нежно, семейственно. И тут слово предоставили литературоведу Игорю Сухих, занимающемуся академическим исследованием творчества Сергея Довлатова. Он начал свою речь так:
– Все выступающие говорили о том, как они, образно говоря, несли бревно вместе с Лениным. Тогда как важно совсем другое – глубокое и серьезное исследование…
Зал приуныл. Мы же, приятели Довлатова, после этих слов почувствовали себя как минимум самозванцами, а главное, довлатоведовскими трутнями. Смиренно я открыла после вечера основополагающий труд Игоря Сухих о Довлатове. И моментально наткнулась на цитату из Пастернака, которую выписал для меня Сергей. Литературовед процитировал ее с таким пояснением: «В письме конца семидесятых Довлатов, перечисляя любимые романы, сопровождает список «единственной цитатой, которую выписал за всю мою жизнь». Цитата такова: «…Всю жизнь мечтал он об оригинальности…»» и так далее. Затем следовали пространные и многословные размышления, этой цитатой вызванные. Забавно, что строгий академизм не позволил Сухих назвать, кому именно было адресовано письмо, как и в остальных случаях широкого цитирования писем ко мне, претендующей на то, что «несла бревно с Лениным». Совершенно довлатовская история.
30.05.1978:
Мой друг, уезжая в Америку, на проводах-поминках оговорился спьяну: «Все мы умрем своей жизнью!»
Сергей Довлатов сказал мне как-то: «Я только очень боюсь за вас: а вдруг вы проживете всю жизнь в этом городе, в этой газете…»
Только кажется, что получится целый венок сонетов. Жизнь довольно быстро запахивается в перекрестную рифму. Хотя еще некоторое время жмется и передергивается, как в любимом рассказе Довлатова «Бобок».
II. Большой человек в маленьком городе
К истории одного посвящения. Как известно, Сергей Довлатов писал не только прозу, но и стихи. Например, работал в газете «Советская Эстония» персонаж, которого Довлатов вывел под именем – И. Гаспль.
Гаспль на всех доносил. Все время. Даже на собственного сына, которого благодаря Гасплю объявили во всесоюзный розыск и, может быть, кто знает, до сих пор не нашли, время ведь бежит быстро, оглянуться не успеешь, а человек и пропал дотла, не нашли его, да и как, с другой стороны, его можно было найти, если он посмел… дочку секретаря Центрального Комитета Коммунистической партии Эстонии?! Из КГБ все время просили остановить добровольческую деятельность Гаспля. «Житья нет от добровольцев! – говорили в КГБ. – У нас ведь не МВД, не забегаловка какая-нибудь. К нам не приходят, к нам приводят!» Но Гаспль все равно приходил и все равно доносил. Сергей Довлатов посвятил ему стихотворение:
Рифма богатая, каламбурная. В редакции «Советской Эстонии» очень любили эти стихи и совершенно не были согласны с мнением дальнейших исследователей, отводящих поэзии в творчестве Довлатова второстепенное место.
А не был ли Довлатов крохобором? Конечно. Он брал крох, крошек, крошечных людей и, помешивая их чайной ложкой аберрации и переливая в блюдце оптического обмана, превращал в своих персонажей. Сергей Довлатов и себя наклонял до них, чтобы не быть выше, по выражению Лидии Яковлевны Гинзбург, «этого самого».
Люди театра, отвергающие законы физики – из-за их непочтительного отношения к миражам, но зато охотно позволяющие доедать себя арифметике, не раз уже пытались инсценировать прозу Довлатова. Но у всех без исключения вместо героя и автора получается лишь раздутый микроб, плохо прибивающийся к берегу пьяной лужи.
Тут дело именно в пропорциях и соразмерностях. (Даже на уровне тела и быта. Однажды, в первый год пребывания в Таллине, Довлатов был приглашен на журфикс в финскую баню. Дорожа первичными знакомствами, Довлатов пришел. В крохотном, обитом деревом, душном, влажном и потном помещении надлежало класть в рот находимые только на ощупь микроскопические бутерброды, пригубливать шерри-бренди, а главное раздеться до купальных трусов в присутствии совершенно посторонних и теперь уже неприятных дам и господ. Все было выполнено. Вертлявый гаер подскочил к Довлатову.
– Серега, – заорал он, звонкой, медной тарелкой своей руки ударяя по животу Довлатова, – как же ты пузо-то распустил? А еще боксер!
– Мужчина, – ответил Довлатов, – после тридцати лет должен быть профессионалом, а все остальное не имеет значения! – (Он собирался на этой деревянной, без окон, вечеринке прочесть новый рассказ. И даже достал рукопись, которая немедленно, как потолок, стала набухать каплями влаги.)
Тут дело именно в пропорциях и соразмерностях. Даже на уровне реплик и реальности. Так, у персонажа, выведенного Сергеем Довлатовым под именем Генрих Францевич Туронок, были вещи и позабавнее, чем представлено у писателя.
Главный редактор газеты «Советская Эстония» Генрих Францевич Туронок, обычно спокойный и уравновешенный, закричал как-то в нестерпимом раздражении:
– У вас, Сергей Донатович, написано в рецензии на спектакль «По ком звонит колокол?», что, мол, Роберт Джордан – «брутальный». В следующий раз убедительно прошу знакомиться с первоисточником, читать книги. Из них вы бы узнали, что Джордан никого не предавал и никаких не совершал брутальных поступков.
Больше всего Генрих Францевич подозревал поэтов. Особенно современных. Особенно живых. Если кто-то из сотрудников цитировал в материале стихи, его немедленно вызывал главный.
– Скажите, – начинал Туронок издалека, – а цитата эта необходима?
– Да.
– А что, автор жив?
– Что вы, давным-давно умер.
– А когда давно?
– В семнадцатом веке.
– Хорошо. Хороший поэт. И ваша, кстати, работа мне кажется плодотворной и перспективной.
Чем глубже в прошлое уходил поэт, тем меньшую угрозу представлял он для советской власти.
Однажды некто процитировал Артюра Рембо. Был вызван. В дверях, уверенный в себе, развязно сообщил:
– Рембо умер, Генрих Францевич, давно.
– Это провокация! – затопал на него ногами Туронок. – Вы пытались протащить на страницы нашей партийной прессы пропаганду американского зеленоберетчика Рэмбо!
Тут дело именно в пропорциях и соразмерностях, на которые, если угодно, можно обижаться со сладким смирением.
– Лиля, самое страшное, что после моей смерти наши коллеги по «Советской Эстонии» будут объявлены моими ближайшими друзьями!
– Но ведь вы, Сережа, действительно, со многими приятельствуете…
– Лиля, что вы говорите! Конечно, Толстой не дружил с Достоевским, но все-таки переписывался со Страховым и Гольденвейзером. Чехов не был приятелем Толстого, но у него все-таки были Суворин, Левитан, Немирович-Данченко…
Тут дело именно в пропорциях и соразмерностях. Ибо главные герои ищут смерти, а второстепенные довольствуются прекрасным.
Почему Сергей Довлатов окликал людей по именам? Окликал персонажей своей прозы по именам, взятым из анкетно-паспортной реальности? Потому что хотел поставить их в положение Орфея, который, конечно, может покинуть Ад, заслужив расположение начальства сладкоголосым пением, но без того единственного, без чего невозможно жить – без своей Эвридики. Довлатов заставлял их оглянуться в Аду.
Сергей Довлатов нарушал договор между жизнью и литературой, подписанный Шекспиром. Сценой «Мышеловки» в «Гамлете» Шекспир обещал всем дальнейшим литераторам, что искусство не бесполезно. Что метафора, вооружившись строчками с кровью, способна убить. Что достаточно Нине Заречной заговорить о рогатых оленях, как Аркадина не выдержит и выдаст себя. И так далее – по всей мировой литературе…
Но на самом деле никто ведь и никогда не узнает себя. И в первую голову Клавдий ходит на спектакли, в первую голову ему нравится искусство. Он всякий раз убеждается в круговой поруке иносказательности, оберегающей четвертой стеной реальность прототипов и превращающей их воровские клички, их агентурные номера, их стукаческие коды в пышные и сладкозвучные литературные псевдонимы.
Они, персонажи Довлатова, окликнутые им по имени, были уверены на своих редколлегиях, в своих начальственных кабинетах, на своих собраниях, что просто играют по правилам, профессионально исполняют роль, участвуют в спектакле, после которого, как водится, рано или поздно все герои – и убитые и убийцы, обнявшись, шествуют в кабак. То есть они максимально способствовали искусству, выдвигая жизнь в метафоры – как ящички в письменном столе.
Довлатов предал искусство и задвинул эти ящички в духоту жизни. Когда жизнь, подобно Атлантиде, погружается на дно искусства, окончательно превратившись в фарс, то самому искусству ничего не остается, как создавать островки губительной суши – факта, документа, хроники, имени. И тогда роль героя может исполнить только герой, и тогда роль автора может исполнить только автор.
Это не романтический дальтонизм, не различающий жизнь и искусство; это форма отчаяния, отказывающая жизни в существовании.
Искупая свой рост, Сергей Довлатов любил слова по буквам. Из букв, а не из слов составлял он свои тексты. Каждой букве придумывал ласковое прозвище, баловал и выводил на бумагу осторожно, за руку, как усыновленного ребенка.
Он работал даже над обратным адресом на конверте. В одном случае написано: «Улица Рубена Штейна»[9]. Заботился и об адресате: «Евлампии Грегуаровне Скульской»[10] написано на конверте, украшенном розой, отличимой от жирного замоскворецкого кочана капусты только цветом.
На одном из писем, сбоку, наклеена микроскопическая фотография двух младенцев – примерно полуторагодовалый прижимает к себе совсем грудного; стрелка ведет к пояснению: «Это мы с братом, но не во время пьянки, а значительно раньше…»
В конце писем Сергей Довлатов непременно передавал привет всем моим родственникам, трогательно отмечая каждого. В 70-х я была замужем за Аркадием Розенштейном; в редакции «Советской Эстонии» работал его однофамилец Геннадий Розенштейн. Довлатов пишет: «Я бы на Вашем месте, Лиля, бросил Арика и спутался с Генкой. В сущности, оба они Розенштейны». Или: «Привет Арику, спокойному и доброкачественному. (Упорные слухи, что он еврей, продолжают циркулировать. Может, тут есть и доля правды?)» И еще: «Лиличка, целую Вас. Привет милому Арику и родным. Из всех Ваших поклонников, о которых грохочет молва, он самый достойный, включая меня. Грамотно ли я выразился?»
И далее из писем.
О жанре рецензии: «Недавно со мной консультировался Андрей Арьев по поводу сборника «Таллинские тетради». Он спрашивал, кто хороший, кто плохой. Я назвал Вас, Дебору Вааранди, Кросса, Штейна, Оппенгейма (его – за многострадальность), Семененко, Эллен Тамм (за то, что не имеет мужа). Несколько гадов просил обругать».
Проза в стадии, когда она еще выдается за реальность: «…в такси с нами сидела девица исключительной мерзости. В финале она сперла у моей жены бюстгальтер. Лена ей позвонила и говорит: «Он же не модный, на поролоне, верни!» А та отвечает: «Хрустальную вазочку действительно разбила, а бюстгальтер, клянусь Володей, не трогала!» Володя – это ее муж, фотограф, безмолвное, провинциальное говно. Посмотрели – кокнула мамину вазу. Бюстгальтер отошел на второй план».
В редакции «Советской Эстонии» многие были с Сергеем Довлатовым на «ты». К этому самым естественным образом располагал прокуренный редакционный быт, приправленный к тому же нередко розовым портвейном. Но ко мне Сергей неизменно обращался с чопорно-литературным «Вы». Было обидно. Все уговоры и все попытки явочным порядком перейти на «ты» оканчивались неудачей. Даже если Сергей полууклончиво соглашался, то на следующий день все-таки приветствовал меня прежним «Вы».
– Неужели, Сережа, Вы со мной так никогда и не перейдете на «ты»?
– Нет, Лиля, это невозможно.
– Никогда?
– Никогда!
– Но почему же?!
– Чту, бля!
Однажды мне доверили в течение месяца замещать заведующую отделом культуры. Довлатов сказал:
– Лиля, вы просто обязаны заказать мне что-нибудь рублей на тридцать!
– Сережа, – вздохнула я, – есть только рецензия на фильм под названием «Красная скрипка» – о музыканте, уходящем в Революцию…