— А другая фотография?
— Другой у меня нет, — возразил парень.
— Извините, извините… Во внутреннем отделении, сложенная пополам, без надписи, но с вопросительным знаком… с вопросительным.
— Ах да! — спохватился парень. — Ничего особенного… Это так, одна знакомая по самодеятельности… Старые дела… Я ее даже позабыл…
— Врешь, осел! — подмигнул Гном, бросив быстрый взгляд в мою сторону. — А третья?
— Какая третья?
— Цветная… С надписью на обороте…
Парень покраснел, его прыщавое лицо вспыхнуло и тут же побледнело.
— Из бухгалтерии… глупое увлечение… Я и забыл про нее.
— Первомайский привет с поцелуями… Хорошо. Хорошо. Посмотрим!
Директор вынул портмоне, повертел им перед лицом парня и с ухмылкой сказал, что это портмоне, было забыто в туалете, на прикрытом доской ведре, в котором раньше держали хлорку. Оно лежало прямо на этой доске.
Услышав о хлорной извести, я подумал, что надо бы поднять вопрос о гигиене, но понял, что в этой ситуации неуместно компрометировать директора, и замолчал. Тем более что в этот момент парень его благодарил.
Закончив объяснения с молодым человеком, директор повернулся ко мне и сказал, что меня вызывают для наведения справки по одному вопросу в завком. Сначала я не понял, что это значит, но он мне объяснил, в чем дело. Меня до глубины души взволновали его слова. Недаром в народе говорится, что в доме повешенного о веревке не говорят. Нечто похожее случилось и со мной. «Для наведения справки» — для меня это было чем-то вроде веревки, многократно обвившейся вокруг моей шеи. Но я в деланным спокойствием ответил:
— Отчего же не пойти, пойду. Только вот рабочее время сейчас будет.
— Все равно, — сказал директор, — нужно идти.
Чорба давно была съедена. Я спустился по лестнице, ни на кого не обращая внимания. Из подвала все так же тянуло брынзой. В окошечке кухни показался повар. Он что-то мне крикнул, но я его не услышал. Может быть, он хотел сказать, что чорба уже кончилась.
Почему и у меня нет какой-нибудь Виолеты, фотографию которой я тоже мог бы носить у сердца? И розовой расчески, и зеркальца, пусть даже и разбитого?..
3
Прежде всего я направился на автобазу предупредить, что меня вызывают в завком, сказав, что это в связи с моим поступлением на работу, чтобы на меня не смотрели подозрительно. Я невольно и сам становился подозрительным. Я предпочитал идти по жизни незаметно. Совсем не нужно, чтобы обо мне гремела слава. Не знаю, как себя чувствовали известные люди, но, наверное, они были очень несчастны. Я стал «знаменитым» в 1951 году, и может быть, вам будет интересно узнать хотя бы в самых общих чертах, как началась моя «слава». Похоже, что отзвуки того далекого дела все еще гуляют по свету. Но что делать? Скромные люди всегда становятся центром внимания.
В те годы жизнь в селах была сложной и напряженной, и вряд ли стоило завидовать партийным инструкторам, перед которыми околийскии комитет каждый день ставил одни и те же задачи. Я инструктировал, разумеется по молодежной линии, но это было ничуть не легче работы партийных инструкторов.
Как известно, некоторое время я работал в госхозе. И поскольку руководство решило, что я разбираюсь в проблемах сельской жизни — а по происхождению я был из крестьян, — меня сразу же направили на работу, связанную с коллективизацией. Впрочем, речь не шла ни о коллективизации, ни о колхозах. Говорили о трудовых кооперативных земледельческих хозяйствах. Я выучил наизусть устав и старался соблюдать «принцип добровольности». В нашей жизни существует много принципов, рассуждал я тогда, но мы как-то чересчур часто надоедаем с ними людям, потому что, наверное, недостаточно убеждены в эффективности их действия. Я, например, не был тогда уверен, что принцип добровольности заставит крестьян вступать в ТКЗХ, и сказал на одном из инструктивных совещаний, что нужно прибегнуть к диктатуре пролетариата. Некоторым стало смешно от этого моего высказывания, а секретарь по пропаганде и агитации, который учил нас, как убеждать народ, даже воспринял это как личное оскорбление. Видимо, он подумал, что я над ним подшучиваю, и сделал неожиданные выводы, обвинив меня неизвестно почему в преклонении перед мелкобуржуазной стихией. Я снова взял слово. Развил тезис о том, что наш крестьянин еще не созрел для коллективной жизни, следовательно, мы вряд ли добьемся того процента коллективизации, который нам был поставлен околийским комитетом, если не прибегнем к диктатуре пролетариата. Коллеги мои снова засмеялись. Я был обижен их поведением. Должны же мы, в конце концов, говорить откровенно?! Лицемерие не присуще коммунистам. И я повел речь против лицемерия.
Сколько я говорил, не помню, но меня прервали, сказав, что я напутал в терминологии. Нужно было говорить не «яловые коровы», а как-то по-другому; вместо слова «наряд» надо было говорить «государственные поставки» и так далее. Одним словом, на этом собрании меня назвали капитулянтом. И так как я замолк от смущения, а физиономия моя была, как обычно, «вызывающей», когда я молчал, то всем стало ясно, что я виноват. Начались выяснения. Оказалось, что и в прошлом я позволял себе подобные высказывания… Снежный ком сомнений стал расти и превратился в лавину. Через месяц меня уволили из госхоза, исключили из партии и направили на низовую работу в авторемонтную мастерскую, где я постиг профессию слесаря-ремонтника и получил право водить любого вида легковые и грузовые машины. Технику я любил и с новой профессией освоился быстро. Может быть, и здесь я смог бы выдвинуться, но однажды в мастерской возник пожар. Подозрение сразу же пало на меня. Припомнили мне и яловых коров, и наряды, и исключение из партии… Я устал от того, что без конца мне приходилось писать свою автобиографию, и решил молчать. А поскольку моя физиономия… Потом меня выдворили на принудительную работу, где все работали молча. Вот в это самое время моя жена и развелась со мной «в связи с целесообразностью»… Во многих семьях случилось такое…
И вот сейчас я снова должен был писать свою автобиографию. Я не знал, выдержу ли это испытание, но решил сказать им прямо, что не желаю больше заниматься своей собственной персоной.
Я оставил машину на автобазе и предупредил бригадира Иванчева, что иду в завком. Он посмотрел на меня подозрительно, и я, чтобы рассеять его подозрения, сказал, что скоро вернусь, поскольку речь идет всего лишь о самой обыкновенной справке. Иванчев скептически усмехнулся.
— Чего ухмыляешься? — спросил я его довольно зло.
Однако не следовало бы мне так с ним разговаривать. Он все же мой начальник, а я на автобазе работаю недавно.
— Я вовсе не ухмыляюсь, — ответил он мне, — а ты почему такой нервный?
— Я не нервный. Наоборот!
— Что-то не видно!
— Что ты этим хочешь сказать?
— Ничего.
Я больше не стал с ним задираться, но было похоже, что гнев его еще не прошел, потому что он тут же подошел ко мне и сказал, что «график надо соблюдать…»
— Все остальное — работа на дурака! — закончил он.
Я подумал, что он хочет упрекнуть меня в том, что я не соблюдаю законов нашей страны, или еще в чем-то, и громко засмеялся, сделав вид, что мне весело от сказанной им глупости, и тут же отвернулся, чтобы не дать ему возможности продолжить разговор. Потом сразу направился к административному корпусу, где находится завком.
От автобазы до администрации путь не очень долгий, но достаточный для того, чтобы показать, что я не дам и ломаного гроша за мнение какого бы то ни было начальника. Шел я довольно уверенно, хотя на сердце у меня было неспокойно. Шел и думал о прошлом, от которого никак не мог оторваться. Пересек небольшую площадку и направился к парадному входу. К дирекции завода вели мраморные ступени. Я поднялся по ним, держась за гладкие перила. Какая всюду красота! Стены коридоров увешаны стендами с диаграммами. Но у меня не было времени любоваться всем этим. Наконец я добрался до третьего этажа, где находился завком, и начал искать нужную комнату. И тут я заметил, что у меня неладно с глазами. Плакаты читаю, а номеров не вижу. Неожиданно я наткнулся на комнату, которую искал. Остановился перед дверью и постучал по ручке. Она была желтая, литая, очень большая и тяжелая, и мне пришлось стучать дважды, чтобы меня услышали. Изнутри донесся женский голос, приглашающий меня войти. Я нажал на ручку и вошел.
Передо мной в просторной, залитой солнцем комнате за большим, ослепительно блестящим, полированным столом сидела женщина. Довольно полная, русая, с бледным лицом. Мне показалось, что она что-то ела — может быть, грецкие или лесные орехи, — потому что, увидев меня, сразу же выбросила скорлупу в корзинку. Я сделал вид, что ничего не заметил. Женщина сразу повернулась ко мне:
— Заходи, Масларский!
Я испугался, услышав свою фамилию.
— Заходи, заходи! — продолжала она улыбаясь.
Я приблизился к столу. Она предложила мне сесть в кресло, которое стояло возле круглого столика в углу.
— Почему не садишься? Прошу, пожалуйста!..
Я сел в кресло.
— А ты изменился… Да и я, судя по всему, тоже. Ничего удивительного… Годы… Значит, ты меня забыл… — Она села в другое кресло рядом со мной и рассмеялась. Увидев ее зубы — между двумя передними была широкая щель, — я сразу же вспомнил эту женщину.
— Гергана! — воскликнул я, хлопнув себя по колену.
Она продолжала смеяться, а я не отрывал взгляда от ее зубов, в которые был когда-то влюблен до безумия.
— Ковачева! — повторил я. — Гергана Ковачева!
— Нет, теперь уже Бояджиева, — сказала она с легкой грустью в голосе, или, может быть, мне это показалось.
— А почему Бояджиева?
— По мужу.
— Извини, я сразу не сообразил.
— Да ничего, жизнь течет, люди меняются…
Она вдруг сразу стала серьезной и деловой, и как раз в тот момент, когда на меня нахлынули воспоминания. А может быть, она специально поторопилась мне сказать, что она Бояджиева, а не Ковачева? Тем не менее я продолжал удивляться:
— Гергана!.. Как не помнить?.. Гергана — птенчик разноцветный, Гергана — пестрый ягненок!.. Как не помнить!
Наверное, я выглядел очень смешно, потому что она покраснела и что-то пробормотала, чтобы вывести меня из состояния дурацкого восторга, который я не в силах был удержать. Согласитесь, меня можно понять, ведь это была моя первая любовь, женщина, ради которой я перевез триста тачек щебенки на шоссе Марино — Раковский, когда мы строили этот город. И сейчас я ее видел такой же гордой и недоступной, как и прежде. Гергана… Это имя тогда звучало так же величественно, как Феодора, Елизавета, Виктория Английская… И вот сейчас, спустя более чем десять лет, я снова встретил ее. Теперь она стала начальником. Кто бы мог подумать? При этом она уже не Ковачева, а Бояджиева. Я почувствовал, как в глубине моего сердца просыпается старая ревность, и невольно возвратился к тем далеким теперь годам, когда я ждал, что она заметит меня.
Мы сидели рядышком и выглядели, наверное, как должники, которые простили один другому старые долги и могут снова нормально общаться.
Она была полная, бледная, постаревшая. Как ей живется среди этих папок? Письма, папки, дела… Все это не для нее. Самое меньшее — она могла бы стать женой посла, быть украшением дипломатических приемов и встреч!.. Могла бы стать директором, или главой политической партии, или председателем комитета женщин!
Мне очень хотелось узнать, кто такой этот Бояджиев. Я был уверен, что он ее не достоин. Уже заранее мысленно я настроил себя на это и ждал, что она сейчас подтвердит мое мнение. Спросил ее без обиняков:
— Кем работает твой муж, Гергана?
— Начальником инструментального цеха. Разве ты его не знаешь? — удивилась она. — Его все знают… Иванчо… Все его так и называют по-свойски — Иванчо Бояджиев… Начальник…
Я попытался вспомнить, кто такой этот Иванчо Бояджиев, но не смог. На комбинате работают четыре тысячи человек. Конечно, не каждый из них начальник, но тем не менее четыре тысячи есть четыре тысячи…
— Наверное, его все любят, если называют так, — сказал я и пристально посмотрел на нее.
Она усмехнулась:
— Да, наверное… — Потом встала с кресла и, снова усевшись за стол, открыла одну из папок. — Вот какое дело, Марин, — начала она серьезно, — в твоих бумагах отсутствуют кое-какие данные, которые нужно восполнить… Прошу тебя…
— Какие данные? — прервал я, удивленный ее тоном.
— Нужно заполнить вот это… — Она подала мне чистый бланк и указала на чернильницу, стоявшую у нее на столе.
— Нельзя ли это сделать потом? — спросил я.
— А почему не сейчас? — удивленно подняла она брови. — Простое дело: имя, отчество, фамилия… дата рождения, место рождения…
— Нет, сейчас не могу, — сказал я и сложил анкету. Я не любил, чтобы на меня смотрели, когда я заполняю анкеты. Она будет сидеть по ту сторону стола и наблюдать за мной… Нет!.. Да и воспоминания у меня об этих анкетах неважные!
— Все-таки, если можно, потом…
— Хорошо, хорошо.
— Есть еще ко мне что-нибудь?
Она встала, подошла к полке, на которой стояли папки с делами, и вытащила оттуда одну папку.
— Твоя бывшая жена, урожденная Вакафчиева, подала заявление о приеме на работу на комбинат… — сказала Гергана. — Она библиотекарь одной из читален в городе, а сейчас хочет работать в нашей библиотеке… с целью большего сближения с рабочим классом, как она пишет в своем заявлении, и чтобы по возможности овладеть какой-нибудь новой профессией… Раньше она участвовала в художественной самодеятельности, играла на музыкальных инструментах, разбиралась в театральном искусстве. Нам такой человек нужен, чтобы наладить культурно-массовую работу. Что скажешь? Это бывшая твоя жена, ты же ее помнишь, ведь правда?
— Да, да, — промямлил я. — Как же мне ее не помнить? Она человек способный. Конечно, помню.
— Знаешь, здесь у нас много разных кружков, которые нуждаются в талантливом руководителе… Есть и читательские группы… А она ведь человек искусства.
— Да, она человек искусства, это бесспорно.
— А мы совсем запустили этот участок на нашем комбинате. Как ты думаешь, сможет ли она сочетать два дела — работать в библиотеке и руководить художественной самодеятельностью?
— Виолета все сможет, — ответил я немного насмешливо.
— Ты что, смеешься?
— Нет, просто шучу… Слов нет, она человек способный… Но все же десять лет прошло с тех пор.
— Нет, данные о ней неплохие… Скиталась, страдала, искала работу… Это естественно для разведенной женщины… Для нас самое главное, чтобы она работала как следует. Она назвала тебя как поручителя. Напиши, пожалуйста, несколько строк о ней, сколько сможешь… Чтобы оформить приказ о ее назначении…
— Что, этот приказ от меня зависит? Но я не знаю, какой она специалист.
— Нам надо знать ее прежде всего как человека… Нужна рекомендация. Разумеется, и трудовые качества, насколько ты ее знаешь… Она славная женщина и с работой справится. Надо ей помочь.
— Когда нужна эта бумага?
— Через два-три дня, не позже.
Вот так испытание мне устроили! Надо же было так унизить меня! Пришлось согласиться и поскорее убраться из этой канцелярии. Больше мне ничего не оставалось. В спешке я забыл на столе анкету.
4
Два дня я был в поездке, развозил материалы, бил рекорды, а обыкновенную рекомендацию не мог написать. Пытался оправдать себя собственной ленью и закоренелой ненавистью ко всякого рода «сведениям». Сколько в свое время люди извели чернил, чтобы выставить меня в дурном свете!
В конце концов я все же решил, что напишу рекомендацию. Была не была!.. Важно оказать услугу человеку, который ищет работу. Зачем нам быть мстительными?
Когда мои коллеги пошли в закусочную выпить мастики, а мой тезка Масларский запылил на какую-то танцевальную забаву, я взял бумагу и чернила. Во всей ведомственной гостинице было тихо и как-то тягостно-скучно в эти вечерние часы. Лампочки в коридоре едва мерцали. Из туалетов несло хлоркой. И вдобавок ко всему — этот нестерпимый запах испорченной брынзы. В нашей комнате с четырьмя пружинными кроватями тоже было душно. Директор не разрешал открывать окна по вечерам, боясь, как бы ветром и дождем не разбило стекла.
Стоящий в комнате единственный столик был покрыт пожелтевшей газетой, мокрой и грязной. До сих пор никто не догадался ее сменить. Даже уборщица и та не обращала на нее никакого внимания. Как-то раз уборщица в сердцах обозвала нас шоферами. Что она хотела этим сказать? Ведь мы действительно шофера, и никто из нас не стыдится своей профессии. Может быть, она хотела подчеркнуть: мы настолько грязны, что незачем тщательно убирать нашу комнату?.. Впрочем, я не требовал, чтобы стол покрыли белой скатертью, но все же небрежность гостиничной прислуги меня возмущала. Особенно чувствовалась она в этот вечер, когда мне предстояло написать характеристику.
Я решил быть справедливым. «С Виолетой Вакафчиевой, — вывел я старательно, — я знаком десять лет, а может, и больше…»
В сущности, что такое эти десять лет? Наша семейная жизнь длилась только два года. А если из них отбросить десять месяцев, ушедших на командировки инструктора околийского комитета по селам, то останется всего год с небольшим.
Виолета начала меня перевоспитывать с самых первых месяцев. Решила внести в наши отношения равноправие. Прежде всего она сказала, что мужчина, когда его подруга занята общественной работой, должен сам пришивать себе пуговицы. Время мещанских интересов кончилось. При этом она ссылалась на Георгия Димитрова. Затем она сказала, что посуду нужно мыть так, как это делает один критик из литературного кружка, — по очереди: один вечер она, другой вечер я. И снова кого-то процитировала. Кажется, Клару Цеткин. Потом Виолета приучила меня самому гладить брюки и спокойно ждать ее по вечерам, когда она задерживалась в Доме пионеров. А задерживалась она постоянно: то на спевке, то на летучке, то на разборе стихов, которые читали молодые поэты из местного литературного кружка. Предупредила меня, чтобы я не ревновал. Часто говорила мне о мещанстве, которое, дескать, завладевает мужчинами в моем возрасте, а в конце снова напоминала о турках и чалмах и этим обезоруживала меня окончательно. Я решил смириться с судьбой и покорно соглашался с ней во всем. Однако она начала злоупотреблять моим терпением. Как-то утром она заставила меня почистить ей туфли. И тут я не выдержал — вышвырнул ее туфлю в открытое окно. Правда, потом вынужден был идти и искать ее во дворе. На мое несчастье, туфля упала в соседний колодец — неимоверно глубокое сооружение из бетонных колец. Пришлось мне спускаться в колодец, обвязавшись веревкой, чтобы не утонуть. Кто-то дал мне и железный крюк. Хорошо, что воды в колодце было немного, и я сравнительно легко нашел туфлю. С тех пор я перестал поддаваться своим чувствам, но и Виолета как будто присмирела. Потом на повестку дня встала культура. Оказалось, что у меня нет общей культуры, я не разбираюсь ни в музыке, ни в литературе. Виолета предложила мне записаться в местный хор и даже затащила меня два раза на спевку, но, как выяснилось, у меня нет слуха. Я весь извелся, ей было стыдно, и она все удивлялась, как могла в меня влюбиться. Только выйдя за меня замуж, она вдруг обнаружила, что вокруг нее полно интеллигентных и развитых молодых людей. В отчаянии она иногда пыталась меня даже ударить, но я всегда уворачивался, чтобы не поставить ее в неловкое положение.
Да, сейчас, когда я вспоминал нашу семейную жизнь, все это выглядело смешно, даже наивно, но тогда мне так не казалось. Порой я думаю: не к лучшему ли было то, что меня арестовали, освободив тем самым от Виолеты? Не знаю. Счастье и несчастье — их на весы не положишь, не взвесишь. Одно меня только удивляло — откуда этот инстинкт самосохранения у двадцатилетней девушки? Она упорно не хотела иметь ребенка. Говорила, что еще рано, что некому за ним смотреть, что нужно его воспитывать, а мы еще сами невоспитанны. И я пасовал перед этими доводами. Логика была сильным оружием Виолеты, и я всегда отступал посрамленный. И насколько она оказалась права! Что бы мы сейчас делали, если бы у нас тогда родился ребенок? Это было бы сущим несчастьем. А сейчас все нормально, мне даже приятно, что я свободен и могу думать о ней объективно.
Я завидовал ее памяти. Она знала много стихов, помнила отрывки из романов, крылатые фразы. Читала бог знает зачем биографию композитора Бетховена.
Иногда я думал: не потерял ли я умного товарища? Мне было тяжело без нее. Даже сейчас, стоило мне прикрыть глаза, и я видел ее и только острее ощущал свое тупое и безысходное одиночество. Помнится, я смотрел на нее и не мог нарадоваться. Она была изящным, неспокойным существом с большими жадными глазами, которые, казалось, хотели увидеть весь мир. Она непрестанно куда-то торопилась, что-то рассказывала и много знала. Лицо ее было маленьким, нежным и могло уместиться в моих ладонях. Плечики у нее были хрупкие, талия тонкая, но низкая, ноги короткие, полноватые, мускулистые от непрерывного хождения. Мужчины заглядывались на нее, когда она шла по улице, и это меня злило. Часто я просил ее держаться поскромнее, а она отвечала, что у нее походка такая и она в этом не виновата. Одевалась она модно и всегда подчеркивала свою талию поясками, от этого походка ее становилась еще более вызывающей. Я избегал ходить с ней по улице, потому что на нас все смотрели. Даже со мной она ходила так, словно шла одна, словно меня не существовало. Часто, поглощенная своими делами, она забывала обо мне.
Я нервничал, подолгу не видя ее, и успокаивался лишь тогда, когда мы приходили домой и я мог сгрести со в свои объятия. В такие минуты я испытывал свое превосходство над нею. Она меня целовала с благодарностью. Это, пожалуй, была единственная ситуация, когда она прощала мне мою неотесанность…
— Какой ты плохой, — кривилась она, высвободившись из моих объятий.
— Почему, Виолета?