В ту ночь, устроившись на своей маленькой лежанке, он слушал, как бабушка ходит по двору туда-сюда. Звук её шагов и шелест гаоляна в поле переплетались в спутанные сновидения отца. Он и во сне слышал ржание тех двух прекрасных больших чёрных мулов.
На рассвете отец проснулся, голышом побежал на улицу отлить и увидел, что бабушка всё ещё стоит посреди двора и зачарованно смотрит в небо. Он окликнул её, но она не отозвалась. Отец помолился, а потом взял бабушку за руку и повёл в дом. Бабушка шла за ним на ватных ногах. Только они оказались внутри, как услышали какой-то шум, который волной докатился с юго-востока, после чего грянул выстрел, резкий, словно острое лезвие разрывало туго натянутый шёлк.
На том месте, где сейчас находился отец, в тот момент лежала груда белых камней и каменных блоков, а кучи крупного песка на насыпи напоминали ряды высоких могил. В прошлом году в начале лета гаолян под насыпью тревожно замер. Контуры шоссе, которые проложили катками по гаоляну, тянулись строго на север. Тогда большой каменный мост ещё не построили, а маленький изнемогал от множества ступавших по нему ног и копыт и совсем расшатался от ударов. Запах свежескошенной травы, исходивший от придавленного катками гаоляна, увлажнился ночным туманом и стал на рассвете ещё сильнее. Целое поле гаоляна горько плакало. Вскоре после того, как отец и бабушка услышали выстрел, японские солдаты пригнали их сюда вместе с жителями деревни, включая всех старых и немощных, женщин и детей. В тот момент солнце только-только выглянуло над верхушками гаоляна. Отец, бабушка и их односельчане стояли на южном берегу реки, на западном отрезке шоссе, и топтали останки гаоляна. Все они смотрели на огромный загон, похожий на коровник или на конюшню, а за ним жалась толпа крестьян в лохмотьях. Потом два солдата марионеточной армии перегнали этих крестьян на другую сторону дороги, они встали рядом с отцом и его односельчанами, образовав единое целое. Перед ними находилась площадка, где привязывали мулов и лошадей, та самая, при виде которой впоследствии прохожие бледнели от ужаса. Люди безучастно стояли неизвестно сколько времени, пока наконец из палатки не вышел японский генерал с худощавой физиономией, на плечах у него красовались красные знаки отличия, на перевязи болталась длинная сабля, он был в белых перчатках и тащил за собой овчарку на поводке. Овчарка трусила за ним, высунув ярко-красный язык, вслед за ней два солдата марионеточных войск волокли окоченевший труп японского солдата, а завершали процессию два японца, сопровождавшие двух солдат марионеточных войск, которые тащили по земле окровавленного и растерзанного дядю Лоханя. Отец прильнул к бабушке, и бабушка его обняла.
Японский генерал с овчаркой остановился на пятачке неподалёку от места, где были привязаны мулы и лошади. Полсотни белых птиц взлетели над Мошуйхэ, громко хлопая крыльями, и взмыли над толпой людей в ярко-синее небо к солнцу, напоминавшему золотой слиток. Отец увидел потрёпанных животных с грязными мордами, а на земле лежали два наших больших чёрных мула. Один мул умер, из его головы всё ещё торчала лопата. Тёмная кровь перепачкала ошмётки гаоляна и гладкую морду животного. Окровавленный хвост второго мула подметал землю, на которой он сидел, было слышно, как дрожит его живот, а ноздри раздуваются со свистом. Отец и сам не знал, как сильно любил этих двух чёрных мулов. Бабушка, бывало, садилась верхом на мула, гордо выпятив грудь, а отец устраивался перед ней. Мул с матерью и сыном на спине нёсся по тропе, которую удерживал в плену гаолян, покачиваясь из стороны в сторону, отчего бабушка и отец тряслись так, что даже подпрыгивали. Тонкие копытца мула поднимали облако пыли. Отец от волнения начинал кричать. Редкие крестьяне, стоявшие посреди гаолянового поля с мотыгами или каким другим инструментом, пялились на припудренное очаровательное личико хозяйки винокурни, и на их физиономиях застывали зависть и ненависть. А теперь один из мулов лежал мёртвый, открыв пасть и вгрызаясь в землю белоснежными крупными зубами, а второй сидел и страдал даже пуще мёртвого. Отец сказал бабушке:
— Мамка, наши мулы…
Бабушка закрыла ему рот рукой.
Труп японца положили перед генералом, который опирался на саблю и держал собаку на поводке. Два солдата марионеточных войск подтащили окровавленного дядю Лоханя к высокому столбу, где привязывали лошадей. Отец даже не сразу узнал его. Он увидел лишь какое-то странное избитое чудовище, напоминающее по форме человека. Чудовище подтащили к столбу, голова его болталась из стороны в сторону, струп на голове напоминал блестящую грязь на речной отмели, на солнце он подсох, сморщился и потрескался. Его ноги волочились по земле и чертили замысловатые узоры. Толпа потихоньку сбилась в кучу. Отец ощутил, что мама вцепилась ему в плечо. Все вокруг словно уменьшились в росте, у некоторых лицо словно превратилось в желтозём, а у других и вовсе стало цвета чернозёма. Внезапно повисла гробовая тишина: ни воробьиного чириканья, ни карканья вороны, слышно только, как дышит огромная овчарка и как командующий с поводком в руке звонко выпускает газы. На глазах отца солдаты марионеточных войск подтащили чудище к коновязи, отпустили, и оно рухнуло на землю кучей мяса без костей.
Отец испуганно воскликнул:
— Дядя Лохань!
Бабушка снова зажала ему рот.
Дядя Лохань медленно пошевелился под столбом, сначала высоко задрал зад, так что издали напоминал арочный мост, поднялся на колени, опершись руками о землю и поднял голову. Его лицо опухло, кожа блестела, глаза превратились в узенькие щёлки, из которых пробивался тёмно-зелёный свет. Отец стоял прямо напротив и верил, что дядя Лохань его непременно увидит. Его сердце глухо колотилось — тук-тук-тук! — он не мог понять, ужас это или гнев. Отцу хотелось кричать что есть мочи, но бабушкина ладонь накрепко зажимала ему рот.
Японский генерал что-то прокричал собравшимся, а короткостриженый китаец перевёл его слова толпе. Что он там говорил, отец не до конца расслышал, бабушкина ладонь давила так сильно, что перед глазами мелькали мушки, а в ушах стоял звон.
Два китайца в чёрной одежде содрали с дяди Лоханя всё до нитки и привязали к столбу. Генерал взмахнул рукой, и всё те же двое китайцев в чёрной одежде выпихнули из загона известного во всём уезде Гаоми мясника Суня Пятого из нашей деревни. Сунь Пятый был маленького роста, толстый, с выпяченным животом, лысый, краснолицый, с близко посаженными маленькими глазками. В левой руке он держал острый нож, а в правой — ведро чистой воды. Трясясь от страха, Сунь Пятый подошёл к дяде Лоханю. Переводчик сказал:
— Генерал велит его освежевать, если не постараешься хорошенько, натравит овчарку, чтоб тебя выпотрошила.
Сунь Пятый повиновался, его веки напряжённо затрепетали. Он зажал нож в зубах, поднял ведро с водой и вылил на голову дяди Лоханя. Тот от холодной воды встрепенулся, резко дёрнул головой, окровавленная вода текла по лицу и шее, смывая грязь. Один из надсмотрщиков притащил ещё ведро воды из реки. Сунь Пятый окунул в воду кусок рваной тряпки и начисто обтёр тело дяди Лоханя, при это он вильнул задом и произнёс:
— Братец…
Дядя Лохань отозвался:
— Братец, проткни меня ножом, у Жёлтого источника[19] вовек не забуду твою доброту.
Генерал что-то рявкнул.
Переводчик сказал:
— Быстрее!
Сунь Пятый изменился в лице, пухлыми короткими пальцами зажал ухо дяди Лоханя и проговорил:
— Братец, у меня нет выбора…
Отец видел, как Сунь Пятый отпиливает ухо дяди, словно пилой по дереву. Дядя Лохань дико кричал без остановки, а между ног у него забила ключом тёмно-жёлтая моча. У отца затряслись ноги. Подошёл японский солдат с белым фарфоровым блюдом и встал рядом с мясником, а тот бросил на блюдо большое мясистое ухо дяди Лоханя. Сунь Пятый отрезал второе ухо, и оно отправилось вслед за первым. Отец видел, как два уха на фарфоровом блюде бойко пульсировали, бились о поверхность с глухим стуком.
Японец торжественно пронёс блюдо перед толпой, медленно пройдя мимо мужчин и женщин, стариков и детей. Отец увидел, какие уши бледные и красивые, а их стук о блюдо, казалось, стал сильнее.
Солдат поднёс уши командующему, тот покивал, после чего солдат поставил блюдо рядом с трупом своего сослуживца, помолчал немного, потом взял тарелку и отнёс овчарке.
Овчарка убрала язык, острым чёрным носом обнюхала уши, покачала головой из стороны в сторону, снова вывалила язык и уселась на задние лапы.
Переводчик прикрикнул на Суня Пятого:
— Продолжай!
Сунь Пятый кружил вокруг столба и что-то лопотал. Отец увидел, что лицо его покрыто липким потом, и он моргает с той же скоростью, с какой курица клюёт рис.
Из тех мест, где раньше у дяди Лоханя были уши, вытекло лишь несколько капелек крови, и теперь, без ушей, голова стала идеально круглой.
Командующий чертей снова рявкнул. Переводчик перевёл:
— Быстрее спускай с него шкуру!
Сунь Пятый нагнулся, одним ударом отрезал дяде Лоханю половые органы и положил на блюдо, которое японский солдат держал на вытянутых руках на уровне глаз, маршируя перед толпой, словно марионетка. Отец чувствовал, как ледяные бабушкины пальцы буквально впиваются в его плечо.
Солдат поставил блюдо перед овчаркой, собака откусила пару раз и выплюнула.
Дядя Лохань истошно кричал, его худое тело ожесточённо извивалось на коновязи.
Сунь Пятый выронил нож, упал на колени и зарыдал в голос.
Командующий отпустил поводок, собака бросилась к Суню Пятому, поставила передние лапы ему на плечи и оскалилась прямо перед его лицом. Сунь Пятый повалился на землю и закрыл лицо руками.
Офицер свистнул, и овчарка с довольным видом прибежала обратно, таща за собой поводок.
Переводчик велел:
— Быстро спускай с него шкуру!
Сунь Пятый поднялся, взял нож и, прихрамывая, поковылял к дяде Лоханю.
Дядя Лохань разразился бранью, все аж головы вскинули.
Сунь Пятый упрашивал:
— Братец… братец… ты потерпи немножко, пожалуйста.
Дядя Лохань харкнул ему в лицо кровью.
— Сдирай… чтоб твоих предков… давай…
Орудуя ножом, Сунь Пятый начал освежёвывать дядю Лоханя с макушки, раздался треск. Сунь Пятый работал очень аккуратно, когда он снял кожу с головы, стали видны синеватые глаза и куски плоти…
Отец рассказывал мне, что после того, как с лица дяди Лоханя сняли кожу, его бесформенный рот продолжал рычать, а по тёмно-коричневой голове струилась ярко-алая кровь. Сунь Пятый уже был сам не свой, работал мастерски, обрезая кожу целыми кусками. После того как дядя Лохань превратился под ножом в груду мяса, стало видно, как пульсируют в животе внутренности, и вокруг него в небе вились скопища мух нежно-зелёного цвета. Женщины в толпе попадали на колени, и от их плача содрогнулось поле. Той ночью небо ниспослало сильный дождь, смыв все следы крови с пятачка, где держали на привязи мулов и лошадей, труп дяди Лоханя и его содранная кожа бесследно исчезли. Слух об исчезновении тела дяди Лоханя разлетелся по деревни, один поведал десяти, десять — целой сотне, рассказ этот передавался из поколения в поколения и превратился в красивую легенду.
— Если он осмелился со мной в игры играть, так я ему башку откручу и сделаю из неё ночной горшок!
Чем выше поднималось солнце, тем меньше оно становилось, раскаляясь добела. Роса на гаоляновых полях испарялась, одна стая диких уток улетела, прилетела другая. Подразделение Лэна так и не появилось, на шоссе кроме случайного проскакавшего дикого кролика не было ни единого живого существа. Чуть позже воровато прошмыгнула огненно-красная лиса. Обругав Лэна, командир Юй крикнул:
— Эй, поднимайтесь! Похоже, мы попались на удочку этого сукиного сына Рябого Лэна.
Люди уже давно устали лежать и только ждали этого приказа. Все тут же вскочили, кто-то уселся на насыпи покурить, другие встали во весь рост и мочились сильной струёй.
Отец запрыгнул на насыпь, но всё ещё думал о случившемся в прошлом году. Перед его глазами беспрерывно покачивался череп дяди Лоханя с содранной кожей. Внезапное появление целой толпы людей напугало диких уток, они взлетели, потом сели на речной отмели неподалёку и ходили там вперевалочку, в траве поблёскивало их изумрудно-зелёное и жёлто-коричневое оперение.
Немой с кинжалом в одной руке и старенькой винтовкой «ханьян» в другой подошёл к командиру Юю. Его лицо было удручённым, глаза остекленели. Он ткнул пальцем в солнце на юго-востоке, потом в пустынное шоссе, показал на живот, заскулил и помахал в направлении деревни. Юй задумался на минуту, а потом гаркнул тем, кто находился на другой стороне шоссе:
— Все сюда!
Члены отряда перешли через дорогу и собрались на насыпи.
— Братцы, — сказал Юй, — ежели Рябой Лэн осмелился с нами шутки шутить, я ему башку оторву! До полудня ещё есть время, давайте подождём ещё немного. Если до полудня машины не появятся, направимся прямиком в ущелье Таньцзя и поквитаемся с Рябым Лэном! Вы пока передохните в поле, а я отправлю Доугуаня за съестным. Доугуань!
Отец задрал голову и посмотрел на командира.
Тот велел:
— Вернись домой, скажи матери, пусть позовёт кого на подмогу, напечёт кулачей, а после полудня принесёт сюда, только пусть сама приходит.
Отец покивал, подтянул штаны, засунул за пояс браунинг и помчался вниз по насыпи, затем пробежал вдоль небольшого участка шоссе в сторону деревни, нырнул в гаоляновое поле и двинулся в северо-западном направлении среди шуршащих стеблей. В море гаоляна он натолкнулся на несколько продолговатых черепов мулов и коней. Пнул один ногой, и оттуда выпрыгнули две короткохвостые мохнатые полёвки, которые без особого испуга посмотрели на него, а потом снова проскользнули в череп. Отец вспомнил их больших чёрных мулов, вспомнил, как долгое время после того, как строительство шоссе было закончено, каждый раз, когда дул юго-восточный ветер, в деревне чувствовался резкий трупный запах. В прошлом году в Мошуйхэ плавало несколько десятков раздувшихся трупов мулов и лошадей, они застревали у берега на мелководье, где густо росла трава, их животы под действием солнца распирало, они лопались, и оттуда, словно распустившиеся цветы, вываливались великолепные кишки, а потоки тёмно-зелёной жидкости потихоньку утекали вместе с речной водой.
5
Только-только моей бабушке исполнилось шестнадцать, как отец распорядился её судьбой и выдал замуж за единственного сына известного на весь Гаоми богача Шань Тинсю по имени Шань Бяньлан. Семья Шань владела винокурней и гнала из местного дешёвого гаоляна превосходный крепкий напиток, славившийся на сто ли вокруг. Дунбэйский Гаоми — это в основном болотистая равнина, частенько подтопляемая во время осеннего паводка. Бороться с подтоплениями помогают высокие стебли гаоляна, а потому его сажают повсеместно и каждый год собирают богатый урожай. Семейство Шань гнало из дешёвого гаолянового сырья вино, получало огромную прибыль и разбогатело. То, что бабушка вышла замуж за Шань Бяньлана, — крупная удача для моего прадедушки. Тогда многие надеялись породниться с семейством Шань, несмотря на слухи, что Шань Бяньлан давно уже болен проказой. Его отец Шань Тинсю был сухоньким старичком, у которого на затылке торчала торчком тоненькая косичка. Хотя у него дома сундуки ломились от денег, одевался он в рваньё и частенько подпоясывался соломенным жгутом. Бабушка вошла в семью Шань действительно по воле небес. Однажды она играла со своими подружками рядом с качелями. У девчонок были длинные косы и острые «лотосовые ножки».[20] Как раз праздновали Цинмин,[21] персики расцвели алыми цветами, зазеленели ивы, шёл лёгкий дождик, лица красавиц соперничали румянцем с персиком.[22] В этот день девочкам предоставляли свободу. Бабушка тогда была ростом метр шестьдесят и весила шестьдесят килограммов. Она нарядилась в куртку из набивного ситца в мелкий цветочек и зелёные атласные брюки, подвязанные на щиколотках тёмно-красными шёлковыми лентами. Поскольку моросил мелкий дождь, бабушка надела вышитые тапочки, их десятки раз вымачивали в тунговом масле, и при ходьбе они поскрипывали. Блестящие длинные волосы бабушка собрала в косу, а на шее болталось тяжёлое серебряное ожерелье — мой прадед изготавливал различные изделия из серебра. Прабабушка была дочерью разорившегося помещика, и она понимала, насколько важно для женщины иметь маленькие ножки. Бабушке не исполнилось и шести, как ей принялись бинтовать ноги, с каждым днём затягивая всё туже. Для бинтования брали лоскут ткани длиной больше чжана,[23] с его помощью прабабушка ломала бабушке косточки, заправляя все пальцы, кроме больших, под ступню. Боль была дикой! У моей матери тоже были маленькие ножки, и каждый раз, когда я их видел, на душе становилось тяжело. Мне так и хотелось гаркнуть во всю глотку: «Долой феодализм! Свободу ногам!» Испив горькую чашу страданий, бабушка в итоге обрела-таки «золотые лотосы в три цуня».[24] В свои шестнадцать лет она уже расцвела, а когда шла, то размахивала руками и выгибалась в талии, словно ива на ветру. В тот день Шань Тинсю с корзиной для сбора навоза расхаживал по деревне, где жил прадедушка, и с первого взгляда заприметил среди девичьего цветника мою бабушку. А через три месяца свадебный паланкин уже вёз её в дом жениха.
Бабушка сидела в душном паланкине, у неё кружилась голова и рябило в глазах. Она ничего не видела из-за алой накидки, от которой шёл кислый запах плесени. Бабушка подняла руку и убрала с лица накидку — хотя прабабушка строго-настрого запретила её трогать, — тяжёлый витой серебряный браслет соскользнул с запястья, бабушка посмотрела на змеевидный узор на браслете, и в душе всё смешалось. Тёплый юго-восточный ветер колыхал изумрудно-зелёный гаолян по обе стороны от узкой тропинки. С гаоляновых полей доносилось курлыканье голубей. С только-только засеребрившихся метёлок гаоляна летела лёгкая пыльца. У бабушки перед глазами была шторка паланкина, вышитая драконами и фениксами.[25] Поскольку паланкин сдавался в аренду уже много лет подряд, красная шторка выцвела, а посередине виднелось большое масляное пятно. То был самый конец лета — начало осени, солнце палило нещадно, носильщики шли быстро, и паланкин трясся, бычья кожа на ручках скрипела, шторка паланкина слегка приоткрывалась, пропуская внутрь солнечные лучи и освежающий ветер. Бабушка вспотела, сердце колотилось, как барабан, она прислушивалась к размеренным шагам и тяжёлому дыханию, и на неё то накатывал сильный холод, гладкий, как галька, то жар, обжигающий, словно перец чили.
После того как Шань Тинсю выбрал бабушку, незнамо сколько народу пришло поздравить прадеда и прабабушку с невиданной удачей. Бабушка хоть и не прочь была жить в достатке, как говорится, спать на золоте, есть на серебре, но ещё сильнее ей хотелось обзавестись образованным, симпатичным, внимательным и заботливым супругом. В девичестве она вышивала свадебное одеяние и вышила прекрасный портрет моего будущего деда. Она очень хотела выйти замуж пораньше, но подружки намекнули, что сын этих Шаней прокажённый. У бабушки внутри всё похолодело, она испытала горькое разочарование и высказала свои тревоги родителям. Прадед ушёл от ответа, а прабабушка принялась поносить бабушкиных подружек: дескать, они как та лиса, что не может попробовать виноград и говорит, что он кислый. После этого прадед заявил, что отпрыск Шаней начитан, просто он всё время сидит дома, а потому у него кожа на лице белая-белая, сразу видно, талант. Бабушка растерялась, не понимала, правда это или нет, ей казалось, что в Поднебесной нет таких жестокосердных родителей, может, и правда подружки наврали. Она снова стала с надеждой ждать дня свадьбы. Бабушка на пике молодости излучала яркую тревогу и бесцветное одиночество; вот она и жаждала упасть в объятия сильного мужчины, чтобы эту тревогу смягчить и избавиться от одиночества. Наконец бабушка дождалась дня свадьбы, её усадили в большой паланкин, который тащили четверо носильщиков, перед паланкином и позади трубачи выдували на маленьких и больших трубах такие скорбные мотивы, что бабушка не могла сдержать слёз. Паланкин подняли, и он покачивался, словно бы парил в облаках и плыл в тумане. Стоило процессии покинуть деревню, как ленивые музыканты перестали играть, а носильщики ускорили шаг. Аромат гаоляна проникал в глубь людских сердец. С гаоляновых полей доносилось пение и щебет диковинных птиц. Когда солнечные лучи проникали в полумрак внутри паланкина, в мыслях бабушки образ мужа постепенно обретал чёткость. Её сердце словно бы пронзали шилом, так сильно оно болело.
— Владыка Неба, спаси и помилуй меня! — Бабушка молилась про себя, и её нежные губы трепетали. Над верхней губой рос нежный пушок. Она была в расцвете своей юности, в самом соку. Её тихий шёпот впитывали без остатка стенки и шторки паланкина.
Бабушка сорвала с головы пахнувшее кислятиной покрывало и положила на колени. По традиции, в день свадьбы, несмотря на сильную жару, её обрядили в три слоя новой одежды, в ватную куртку и ватные штаны. Внутри свадебный паланкин был потрёпанным и грязным, словно гроб; неизвестно скольких в нём перевозили невест, уже обратившихся в бренные останки. Атлас на стенках паланкина загрязнился настолько, что казался жирным, из пяти мух, залетевших внутрь, три жужжали над бабушкиной головой, а две сели на шторку и тёрли чёрными лапками, напоминавшими прутики, свои блестящие глаза. Духота стала невыносимой, и бабушка тихонько выставила вперёд крошечную ножку, похожую на молодой побег бамбука, приоткрыла шторку и тайком выглянула наружу. Она увидела мощные длинные ноги носильщиков, красиво очерченные под чёрными шёлковыми брюками, и их крупные ступни, обутые в туфли из конопляного волокна. При каждом шаге ноги поднимали облачка пыли. Бабушка догадывалась, что у носильщиков должен быть крепкий торс, но, не выдержав, приподняла носок туфельки и подалась вперёд. Она увидела отполированный до блеска фиолетовый шест из софоры и широкие плечи носильщиков. По обе сторон дороги плотной стеной стоял гаолян, словно единый массив, растения теснились друг к дружке, будто бы меряясь ростом, неотличимые серовато-зелёные метёлки ещё не открылись. Гаолян простирался насколько хватало глаз, напоминая журчащую реку. Местами дорога становилась совсем узкой, и листья, влажные от липкой жидкости, оставленной тлёй, шурша задевали боковые стенки паланкина.
От тел носильщиков шёл кисловатый запах пота, бабушка зачарованно вдыхала мужской аромат, а в душе, разумеется, расходилось кругами чувство влюблённости. Когда носильщики несли паланкин по дороге, то обычно шагали широко и слегка косолапили — это называлось «топтать улицу», — чтобы понравиться заказчику и тот побольше заплатил, а ещё они так проявляли свой высокий профессионализм. Когда «топчешь улицу», нельзя сбиваться с ритма и нельзя вцепляться в шесты-ручки. Настоящие профессионалы упирали обе руки в бока и шагали в ногу, паланкин покачивался в том же ритме, что и мелодия, которую играли музыканты, напоминая всем, что за любым счастьем кроется такая же доля страданий. Когда паланкин вынесли на равнину, то носильщики стали безобразничать и раскачивать его: во-первых, спешили к месту назначения, во-вторых, хотели помучить новобрачную. Некоторых невест укачивало так, что их рвало прямо на роскошный наряд и вышитые туфельки; девушек выворачивало наизнанку, а носильщикам эти звуки приносили радость — ведь эти молодые крепкие парни несли жертву в чужие покои для новобрачных, на душе кошки скребли, вот и хотелось помучить невесту.
Из четырёх носильщиков, что тащили мою бабушку, один стал впоследствии моим дедом. То был будущий командир Юй Чжаньао. В ту пору ему было всего двадцать, он был лучшим среди носильщиков гробов и свадебных паланкинов во всём дунбэйском Гаоми. Молодые люди его поколения обладали таким же ярким характером, что и гаолян в этих местах, не сравнить с нами, их хилыми потомками. По тогдашним обычаям носильщики в дороге подтрунивали над новобрачной, так же как работники винокурни пробовали вино своего производства, это незыблемое правило, и они мучили бы даже невесту самого императора.
Листья гаоляна шелестели, задевая о стенки паланкина, и внезапно из глубин гаоляна донёсся жалобный плач, нарушив монотонность происходящего. Плач этот очень напоминал мелодию, которую исполняли музыканты. Бабушка подумала, что и это музыка, и силилась представить, что же за инструмент держат в руках музыканты. Она ножкой отодвигала шторку до тех пор, пока не увидела взмокшую от пота поясницу одного из носильщиков, но куда внимательнее бабушка изучала свои обутые в красные вышитые туфельки ножки — заострённые, худенькие, печальные, в упавшем на них дневном свете они напоминали два лепестка лотоса, а ещё больше — двух крошечных золотых рыбок, спрятавшихся на дне прозрачного пруда. Две розоватые хрустальные слезинки, похожие на зёрнышки гаоляна, скатились с бабушкиных ресниц, побежали по щекам и достигли уголков рта. На сердце у бабушки было тоскливо и горько, нарисованный ею образ статного и элегантного мужа приятной наружности, в высокой шапке и с широким поясом, как обычно изображают героев на сцене, затуманился слезами и исчез, она с ужасом увидела покрытое язвами лицо больного проказой Шань Бяньлана и похолодела. Бабушка подумала: неужто эти золотые лотосы, нежное, как персик, личико, всё её тепло и очарование достанутся прокажённому? Если так, то лучше уж умереть.
Долгий плач в гаоляновом поле перемежался со словами через запинку: «Небо чистое-е-е, небо сине-е-е, небо пёстрое-е-е, братик мой родной, братик мой дурной, преставился-я-я, небо для сестрёнки обрушилося-я-я».
Должен сказать вам, что у нас в дунбэйском Гаоми женщины голосят по покойникам так же красиво, как поют. В первый год Республики[26] профессиональные плакальщики из Цюйфу, родины Конфуция, приезжали сюда учиться, как правильно оплакивать покойников. Бабушка почувствовала, что в такой радостный день встретить женщину, оплакивающую умершего мужа, — дурной знак. На сердце стало ещё тяжелее. В этот момент один из носильщиков подал голос:
— Эй, девушка в паланкине, поговори с нами! Дорого дальняя, скучно до ужаса!
Бабушка поспешно схватила красное покрывало, накинула на голову и потихоньку убрала ножку, придерживающую шторку. В паланкине снова воцарилась непроглядная тьма.
— Спой-ка нам песенку, мы же тебя несём!
Музыканты словно бы пробудились ото сна и яростно задудели; взвыла большая труба.
— Ту-у-у-у… — Кто-то из носильщиков впереди передразнил трубу, и с обеих сторон от паланкина раздался грубый хохот.
Бабушка истекала потом. Перед тем как она села в паланкин, прабабушка много раз повторила, что в дороге ни в коем случае нельзя болтать с носильщиками, мол, носильщики и музыканты — представители низких профессий, лживые странные типы, которые могут выкинуть любую гадость.
Носильщики с силой раскачивали паланкин, бабушкин зад ёрзал туда-сюда, а обеими руками она крепко держалась за сиденье.
— Даже не пикнешь? Трясите, ребята! Коли не вытрясем из неё ни звука, то хоть мочу выжмем!
Паланкин уже напоминал маленькую лодочку, попавшую в шторм. Бабушка мёртвой хваткой вцепилась в сиденье, в животе бултыхались два яйца, съеденных утром, мухи жужжали под ухом, горло сжалось, тошнотворный яичный запах ударил в нос. Бабушка закусила губу. Нельзя, чтобы тебя вырвало, нельзя! Бабушка приказывала себе: «Нельзя, чтобы тебя стошнило, Фэнлянь, говорят, что, когда невесту рвёт в свадебном паланкине, — это самый дурной знак, тогда всю жизнь счастья не видать…»
Носильщики стали говорить ещё грубее: некоторые поносили моего дедушку, малодушный, мол, человечишка, про каких говорят «при виде денег и у слепого глаза открываются», некоторые намекали, дескать, свежий цветок воткнут в навозную кучу,[27] а третьи заявляли, что Шань Бяньлан — прокажённый, истекающий гноем, мол, даже если просто встать за двором Шаней, то можно учуять смрад гниющей плоти, а во дворе у них толпами вьются зелёные мухи…
— Невестушка, ты не позволяй Шань Бяньлану до себя дотрагиваться, а не то сгниёшь заживо!
Трубы и соны выли и всхлипывали, яичная вонь становилась сильнее, бабушка ещё сильнее закусывала губу, в горло словно кто-то бил кулаком, и она не выдержала, стоило открыть рот, как из него фонтаном вырвалась рвота прямо на шторку паланкина. Пять мух пулей метнулись к рвоте.
— О, затошнило её! Трясите! — заорали носильщики. — Трясите! Рано или поздно растрясём её на разговоры!
— Братцы… пощадите… — горестно вымолвила бабушка в перерыве между рвотными спазмами, а потом заревела в голос. Бабушке было очень обидно, она понимала, что впереди её ждёт нечто опасное и до конца жизни не вырваться ей из моря страданий. Папа, мама… падкий на деньги отец, жестокосердная мать, вы мою жизнь сломали!
От бабушкиного рёва гаолян содрогнулся. Носильщики перестали раскачивать паланкин, музыканты, создававшие своими инструментами бурю и поднимавшие волны, перестали дудеть. Остался лишь бабушкин горестный плач, да вступила одинокая грустная сона, которая рыдает даже красивее, чем любая из женщин. Услыхав эти звуки, бабушка резко прекратила плакать, как будто бы прислушалась к голосу природы, внимая музыке, доносившейся словно с небес. Бабушкино припудренное личико увяло, покрытое жемчужинами слёз, в этой горестной мелодии она уловила звуки смерти, почуяла дыхание смерти, увидела смеющееся лицо божества смерти с такими же тёмно-красными, как гаолян, губами и кожей золотисто-жёлтого цвета зрелой кукурузы.
Носильщики замолчали, шаги их стали тяжёлыми. Завывания жертвы в паланкине под аккомпанемент соны разбередили их души — так весло нарушает покой ряски или дождь бьёт по траурному флагу с заклинаниями, призывающими душу. Процессия, двигавшаяся по узкой тропинке в гаоляновом поле, перестала напоминать свадебную, а походила теперь на похоронную. У носильщика, что был ближе всех к бабушкиным ножкам — моего будущего дедушки Юй Чжаньао, — душа озарилась странным предчувствием, которое вспыхнуло внутри, как пламя, и осветило дорогу впереди. Бабушкин плач пробудил в глубинах его души давно сокрытую там любовь.
Носильщики решили устроить в пути короткую передышку и поставили паланкин на землю. Бабушка от долгого плача была словно в тумане и сама не заметила, как выставила наружу маленькую ножку. При виде этой изящной, бесподобно красивой крошечной ножки носильщики забыли обо всём на свете. Тогда Юй Чжаньао подошёл, наклонился, легонько взял бабушкину ножку, словно неоперившегося птенчика, и осторожно вернул в паланкин. А в паланкине бабушка растрогалась от этого нежного жеста, ей безумно хотелось откинуть шторку и посмотреть, как выглядит носильщик, которому принадлежит эта огромная молодая ласковая рука.
Мне кажется, влюблённые, которым небо уготовило быть вместе, связаны навеки невидимой нитью и через тысячу ли, и это непреложная истина. Когда Юй Чжаньао взял бабушкину ножку, то в его душе пробудилось огромное желание построить новую жизнь, которое в корне изменило его судьбу, как и судьбу моей бабушки.
Паланкин снова подняли, сона издала протяжный звук, похожий на крик обезьяны, а потом умолкла. Подул северо-восточный ветер, на небе скучились облака, заслоняя солнечный свет, внутри паланкина стало ещё темнее. Бабушка слышала, как гаолян шелестел на ветру, шелест этот накатывал волнами и уходил вдаль. Где-то на северо-востоке загрохотал гром. Носильщики ускорили шаг. Сколько ещё оставалось до дома Шаней, бабушка не знала; так чувствует себя связанный ягнёнок: чем ближе смертный час, тем он спокойнее. За пазухой она спрятала острые ножницы, возможно, припасла их для Шань Бяньлана, возможно, и для себя самой.
Важную роль в истории моего рода играет ограбление свадебного паланкина, в котором ехала моя бабушка, в Жабьей яме. Жабья яма — это низина посреди низины, земля там особенно тучная, воды достаточно, и гаолян растёт особенно густо. Когда паланкин с бабушкой дотащили до Жабьей ямы, на северо-востоке небо пронзила кроваво-красная молния, обломки абрикосовых солнечных лучей с воем устремились к тропинке, пробиваясь сквозь густые облака. Носильщики запыхались и обливались горячим потом. Когда они оказались в Жабьей яме, воздух налился тяжестью, гаолян вдоль обочины потемнел, блестел как вороново крыло, гаоляновое море казалось бездонным, а дорога почти сплошь заросла дикой травой и цветами. Среди травы тянули тонкие длинные стебли васильки, распускались их фиолетовые, синие, розовые и белые цветы. В глубине гаоляна горестно квакали жабы, печально стрекотали кузнечики и жалобно подвывали лисы. Бабушка в паланкине внезапно ощутила порыв холодного воздуха, отчего кожа покрылась мурашками. Она ещё не успела сообразить, что происходит, как услышала громкий окрик снаружи:
— Хотите пройти — откупайтесь!
Бабушкино сердце ёкнуло, она не знала, то ли расстроиться, то ли обрадоваться. О небо! Им повстречался любитель кулачей!
В дунбэйском Гаоми разбойников было как грязи, они шныряли в гаоляновых зарослях, словно рыбы, сбивались в банды, чтобы грабить, похищать людей с целью выкупа, они без конца чинили всякие злодеяния, позабыв о добрых делах. Ежели испытывали голод, то ловили пару человек, одного оставляли в заложниках, а второго отправляли обратно в деревню, чтобы потребовать определённое количество тонких лепёшек по две пяди в длину, в которые заворачивали яйца и зелёный лук. Поскольку разбойники упихивали лепёшку с начинкой в рот обеими кулаками, то такие лепёшки стали именовать кулачами.
— Откупайтесь! — взревел разбойник.
Носильщики остановились и уставились на мужика, который стоял посреди дороги, широко расставив ноги. Он был невысок, лицо вымазано чёрной тушью, на голове широкополая коническая шляпа, сплетённая из стеблей гаоляна, а одет разбойник был в просторный дождевой плащ, распахнутый на груди, под которым виднелась чёрная рубаха с множеством пуговиц и широким поясом, а за поясом торчал какой-то предмет, завёрнутый в красную шёлковую тряпицу, который разбойник придерживал одной рукой.
У бабушки тут же мелькнула мысль, что при любом раскладе пугаться-то нечего, смерть ей не страшна, а чего ещё бояться? Она отдёрнула шторку и посмотрела на любителя кулачей.