Кристи Агата
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ТОМ ОДИНАДЦАТЫЙ
СМЕРТЬ ПРИХОДИТ В КОНЦЕ
Death Comes as the End 1944 © Перевод Емельянникова H., 1990
ПРИМЕЧАНИЯ АВТОРА
Профессору С. Р. К. Гленвиллу Дорогой Стивен,
Вы первый подали мне эту идею — написать детективный роман из жизни Древнего Египта. Без вашей помощи и поддержки эта книга не была бы написана:
Хочу поблагодарить Вас за книги, которые Вы мне давали и за терпение, с коим отвечали на мои вопросы, жертвуя своим временем и покоем. Но Вы ведь знаете, с каким интересом и удовольствием я работала над этой книгой…
Описанные в этой книге события происходят за 2000 лет до нашей эры в Египте, а точнее, на западном берегу Нила возле Фив, ныне Луксора[1]. Место и время действия выбраны автором произвольно. С таким же успехом можно было назвать другие место и время, но так уж получилось, что сюжет романа и характеры действующих лиц оказались навеяны содержанием нескольких писем периода XI династии, найденных экспедицией 1920–1921 годов из нью-йоркского музея «Метрополитен»[2] в скальной гробнице на противоположном от Луксора берегу реки и переведенных профессором Баттискоумбом Ганном для выпускаемого музеем бюллетеня.
Читателю, возможно, будет небезынтересно узнать, что получение должности жреца «ка»,[3] а следует отметить, что культ «ка» являлся неотъемлемым признаком древнеегипетской цивилизации, — было, по сути дела, весьма схоже с передачей по завещанию часовни для отправления заупокойной службы в средние века. Жреца «ка» — хранителя гробницы — наделяли земельными владениями, за что он был обязан содержать гробницу того, кто там покоился, в полном порядке и в праздничные дни совершать жертвоприношения, дабы душа усопшего пребывала в мире.
В Древнем Египте слова «брат» и «сестра», обычно обозначавшие возлюбленных, часто служили синонимами словам «муж» и «жена»[4]. Такое значение этих слов сохранено и в этой книге.
Сельскохозяйственный год Древнего Египта, состоявший из трех сезонов по четыре тридцатидневных месяца в каждом, определял жизнь и труд земледельца и с добавлением в конце пяти дней для согласования с солнечным годом считался официальным календарным годом из 365 дней. Новый год традиционно начинался с подъема воды в Ниле, что обычно случалось в третью неделю июля по нашему календарю. За многие столетия отсутствие високосного года произвело такой сдвиг во времени, что в ту пору, когда происходит действие нашего романа, официальный новый год начинался на шесть месяцев раньше, чем сельскохозяйственный, то есть в январе, а не в июле. Чтобы избавить читателя от необходимости постоянно держать это в уме, даты, указанные в начале каждой главы, соответствуют сельскохозяйственному календарю того времени, то есть Разлив — конец июля — конец ноября, Зима — конец ноября — конец марта и Лето — конец марта — конец июля.
Глава 1
Второй месяц разлива, 20-й день
Ренисенб стояла и смотрела на Нил.
Откуда-то издалека доносились голоса старших братьев, Яхмоса и Себека. Они спорили, стоит ли укрепить кое в каких местах дамбу. Себек, как обычно, говорил резко и уверенно. Он всегда высказывал свое мнение с завидной определенностью. Голос его собеседника звучал приглушенно и нерешительно. Яхмос постоянно пребывал в сомнениях и тревоге по тому или иному поводу. Он был старшим из сыновей, и, когда отец отправлялся в Северные Земли[5], все управление поместьем так или иначе оказывалось в его руках. Плотного сложения, неторопливый в движениях, Яхмос в отличие от жизнерадостного и самоуверенного Себека был осторожен и склонен отыскивать трудности там, где их не существовало.
С раннего детства помнились Ренисенб точно такие же интонации в спорах ее старших братьев. И от этого почему-то пришло чувство успокоения… Она снова дома. Да, она вернулась домой.
Но стоило ей увидеть сверкающую под лучами солнца гладь реки, как душу опять захлестнули протест и боль. Хей, ее муж, умер… Хей, широкоплечий и улыбчивый. Он ушел к Осирису[6] в Царство мертвых, а она, Ренисенб, его горячо любимая жена, так одинока здесь. Восемь лет они были вместе — она приехала к нему совсем юной — и теперь, уже вдовой, вернулась с малышкой Тети в дом отца.
На мгновенье ей почудилось, что она никуда и не уезжала…
И эта мысль была приятна…
Она забудет восемь лет безоблачного счастья, безжалостно прерванного и разрушенного утратой и горем.
Да, она их забудет, выкинет из головы. Снова превратится в юную Ренисенб, дочь хранителя гробницы Имхотепа, легкомысленную и ветреную. Любовь мужа и брата жестоко обманула ее своей сладостью. Она увидела широкие бронзовые плечи, смеющийся рот Хея — теперь Хей, набальзамированный, обмотанный полотняными пеленами, охраняемый амулетами, совершает путешествие по Царству мертвых. Здесь, в этом мире, уже не было Хея, который плавал в лодке по Нилу, ловил рыбу и смеялся, глядя на солнце, а она с малышкой Тети на коленях, растянувшись рядом, смеялась ему в ответ…
«Забудь обо всем, — приказала себе Ренисенб. — С этим покончено. Ты у себя дома. И все здесь так, как было прежде. И ты тоже должна быть такой, какой была. Тогда все будет хорошо. Тети уже забыла. Она играет с детьми и смеется».
Круто повернувшись, Ренисенб направилась к дому. По дороге ей встретились груженные поклажей ослы, которых гнали к реке. Миновав закрома с зерном и амбары, она открыла ворота и очутилась во внутреннем дворе, обнесенном глиняными стенами. До чего же здесь было славно! Под сенью фиговых деревьев в окружении цветущих олеандров и жасмина блестел искусственный водоем. Дети, а среди них и Тети, шумно играли в прятки, укрываясь в небольшой беседке, что стояла на берегу водоема. Их звонкие чистые голоса звенели в воздухе. Тети держала в руках деревянного льва, у которого, если дернуть за веревочку, открывалась и закрывалась пасть, — это была любимая игрушка собственного детства Ренисенб. И снова к ней пришла радостная мысль: «Я дома…» Ничто здесь не изменилось, все оставалось прежним. Здесь не знали страхов, не ведали перемен. Только теперь ребенком была Тети, а она стала одной из матерей, обитающих в стенах этого дома. Но сама жизнь, суть вещей ничуть не преобразились.
Мяч, которым играл кто-то из детей, подкатился к ее ногам. Она схватила его и, смеясь, кинула назад ребенку.
Ренисенб поднялась на галерею, своды которой поддерживали расписанные яркими красками столбы, вошла в дом и, миновав главный зал, — его стены наверху были украшены изображением лотоса[7] и мака[8],— очутилась в задней части дома, на женской половине.
Громкие голоса заставили ее застыть на месте, чтобы вновь насладиться почти забытыми звуками: Сатипи и Кайт — ссорятся, как всегда! И, как всегда, голос Сатипи резкий, властный, не допускающий возражений. Высокого роста, энергичная, громкоголосая Сатипи, жена Яхмоса, — по-своему красивая, но деспотичная женщина. Она вечно командовала в доме, то и дело придиралась к слугам и добивалась от них невозможного злобной бранью и неукротимым нравом. Все боялись ее языка и спешили выполнить любое приказание. Сам Яхмос восхищался решительным и напористым характером своей супруги и позволял ей помыкать собою, что приводило Ренисенб в ярость.
В паузах между пронзительными возгласами Сатипи слышался тихий, но твердый голос Кайт. Кайт, жена красивого, веселого Себека, была широка в кости и непривлекательна лицом. Она обожала своих детей, и все ее помыслы и разговоры были только о детях. В своих ежедневных ссорах со свояченицей она стойко держала оборону одним и тем же незатейливым способом, невозмутимо и упрямо отвечая первой пришедшей ей в голову фразой. Она не проявляла ни горячности, ни пыла, но ее ничто не интересовало, кроме собственных забот. Себек был очень привязан к жене и, не смущаясь, рассказывал ей обо всех своих любовных приключениях в полной уверенности, что она, казалось бы, слушая его и даже с одобрением или неодобрением хмыкая в подходящих местах, на самом деле все пропускает мимо ушей, поскольку мысли ее постоянно заняты только тем, что связано с детьми.
— Безобразие, вот как это называется, — кричала Сатипи. — Будь у Яхмоса хоть столько храбрости, сколько у мыши, он бы такого не допустил. Кто здесь хозяин, когда нет Имхотепа? Яхмос! И я, как жена Яхмоса, имею право первой выбирать циновки и подушки. Этот толстый, как гиппопотам, черный раб обязан…
— Нет-нет, малышка, куклины волосы сосать нельзя, — донесся низкий голос Кайт. — Смотри, вот тебе сладости, они куда вкуснее…
— Что до тебя, Кайт, ты совершенно невоспитанна. Не слушаешь меня и не считаешь нужным отвечать. У тебя ужасные манеры.
— Синяя подушка всегда была у меня… Ой, посмотрите на крошку Анх: она пытается встать на ножки…
— Ты, Кайт, такая же глупая, как твои дети, если не сказать больше. Но просто так тебе от меня не отделаться. Знай, я не отступлю от своих прав.
Ренисенб вздрогнула, заслышав за спиной тихие шаги. Она обернулась и, увидев Хенет, тотчас испытала привычное чувство неприязни.
На худом лице Хенет, как всегда, играла подобострастная улыбка.
— Ничего не изменилось, правда, Ренисенб? — пропела она. — Не понимаю, почему мы все терпим от Сатипи. Кайт, конечно, может ей ответить. Но не всем дано такое право. Я, например, знаю свое место и благодарна твоему отцу за то, что он дал мне кров, кормит меня и одевает. Он добрый человек, твой отец. И я всегда стараюсь делать для него все, что в моих силах. Я вечно при деле, помогаю то тут, то там, не надеясь услышать и слова благодарности. Будь жива твоя ненаглядная мать, все было бы по-другому. Она-то уж умела ценить меня. Мы были как родные сестры. А какая она была красавица! Что ж, я выполнила свой долг и сдержала данное ей обещание. «Возьми на себя заботу о детях, Хенет», — умирая, завещала мне она. И я не нарушила своего слова. Была всем вам рабыней и никогда не ждала благодарности. Не просила, но и не получала! «Она всего лишь старая Хенет, — говорят люди. — Что с ней считаться?» Да и с какой стати? Никому нет до меня дела. А я все стараюсь и стараюсь, чтоб от меня была польза в доме.
И, ужом скользнув у Ренисенб под локтем, она исчезла во внутренних покоях со словами:
— А про те подушки, ты прости меня, Сатипи, но я краем уха слышала, как Себек сказал…
Ренисенб отвернулась. Она почувствовала, что ее давнишняя неприязнь к Хенет стала еще острее. Ничего удивительного, что все они дружно не любят Хенет из-за ее вечного нытья, постоянных сетований на судьбу и злорадства, с которым она раздувает любую ссору.
«Для нее это своего рода развлечение», — подумала Ренисенб. Но ведь и вправду жизнь Хенет была безрадостной, она действительно трудилась как вол, ни от кого никогда не слышала благодарности. Да к ней и невозможно было испытывать благодарность — она так настаивала на собственных заслугах, что появившийся было в сердце отклик тотчас исчезал.
Хенет, по мнению Ренисенб, принадлежала к тем людям, которым судьбою уготовано быть преданной другим, ничего не получая взамен. Внешне она была нехороша собой, да к тому же глупа. Однако отлично обо всем осведомлена. При способности появляться почти бесшумно ничто не могло укрыться от ее зоркого взгляда и острого слуха. Иногда она держала то что обнаружила, при себе, но чаще спешила нашептать это каждому на ухо, с наслаждением наблюдая со стороны за произведенным впечатлением.
Время от времени кто-нибудь из домочадцев начинал уговаривать Имхотепа прогнать Хенет, но Имхотеп даже слышать об этом не желал. Он, пожалуй, единственный относился к ней с симпатией, за что она платила ему поистине собачьей преданностью, от которой остальных членов семьи воротило с души.
Ренисенб постояла еще с секунду, прислушиваясь к ссоре своих невесток, подогретой вмешательством Хенет, а затем не спеша направилась к покоям, где обитала мать Имхотепа Иза, которой прислуживали две чернокожие девочки-рабыни. Сейчас она была занята тем, что разглядывала полотняные одежды, которые они ей показывали, и добродушно ворчала на маленьких прислужниц.
«Да, все было по-прежнему», — думала Ренисенб, прислушиваясь к воркотне старухи. Старая Иза чуть усохла, вот и все. Голос у нее тот же, и говорила она то же самое, почти слово в слово, что и тогда, когда восемь лет назад Ренисенб покидала этот дом…
Ренисенб тихо выскользнула из ее покоев. Ни старуха, ни две маленькие рабыни так ее и не заметили. Секунду-другую Ренисенб постояла возле открытой в кухню двери. Запах жареной утятины, реплики, смех и перебранка — все вместе. И гора ожидающих разделки овощей.
Ренисенб стояла неподвижно, полузакрыв глаза. Отсюда ей было слышно все, что происходило в доме. Скрежет и гомон, доносившиеся из кухни, скрипучий голос старой Изы, решительные интонации Сатипи и приглушенное, но настойчивое контральто Кайт. Хаос женских голосов — болтовня, смех, горестные сетования, брань, восклицания… И вдруг Ренисенб почувствовала, что задыхается в этом шумном женском обществе. Целый дом крикливых вздорных женщин, никогда не закрывающих рта, вечно ссорящихся, занятых вместо дела пустыми разговорами.
И Хей, Хей в лодке, собранный, сосредоточенный на одном — вовремя поразить копьем рыбу.
Никакой зряшной болтовни, никакой бесцельной суетливости.
Ренисенб выбежала из дому в жаркую безмятежную тишину. Увидела, как возвращается с полей Себек, а вдалеке к гробнице поднимается Яхмос.
Тогда и она пошла по тропинке к гробнице, вырубленной в известняковых скалах. Это была усыпальница великого и благородного Мериптаха, и ее отец состоял жрецом — хранителем этой гробницы, обязанным содержать ее в порядке, за что и дарованы были ему владения и земли.
Не спеша поднявшись по крутой тропинке, Ренисенб увидела, что старший брат беседует с Хори, управителем отцовских владений. Укрывшись в небольшом гроте рядом с гробницей, мужчины склонились над папирусом[9], разложенным на коленях у Хори. При виде Ренисенб оба подняли головы и заулыбались. Она присела рядом с ними в тени. Ренисенб любила Яхмоса. Кроткий и мягкосердечный, он был ласков и приветлив с ней. А Хори когда-то чинил маленькой Ренисенб игрушки. У него были такие искусные руки! Она запомнила его молчаливым и серьезным не по годам юношей. Теперь он стал старше, но почти не изменился. Улыбка его была такой же сдержанной, как прежде.
Мужчины тихо переговаривались между собой.
— Семьдесят три меры[10] ячменя у Ипи-младшего…
— Тогда всего будет двести тридцать мер пшеницы и сто двадцать ячменя.
— Да, но предстоит еще заплатить за лес, за хлеб в колосьях мы расплачивались в Пераа маслом…
Разговор продолжался, и Ренисенб чуть не задремала, убаюканная тихими голосами мужчин. Наконец Яхмос встал и удалился, оставив свиток папируса в руках у Хори.
Ренисенб, помолчав, дотронулась до свитка и спросила:
— Это от отца?
Хори кивнул.
— А о чем здесь говорится? — с любопытством спросила она, развернув папирус и глядя на непонятные знаки, — ее не научили читать.
Чуть улыбаясь, Хори заглянул через ее плечо и, водя мизинцем по строчкам, принялся читать. Письмо было написано пышным слогом профессионального писца Гераклеополя[11].
—
— Бедный Яхмос! — засмеялась Ренисенб, — Он и так старается изо всех сил.
Слушая это напыщенное послание, она ясно представила себе отца: тщеславного и суетливого, своими бесконечными наставлениями и поучениями он замучил всех в доме.
Хори продолжал:
—
— Отец ни капельки не изменился, — с удовольствием заметила Ренисенб. — Как всегда уверен, что без него все будет не так, как следует. — Свиток папируса соскользнул с ее колен, и она тихо добавила: — Да, все осталось по-прежнему…
Хори молча подхватил папирус и принялся писать. Некоторое время Ренисенб лениво следила за ним. На душе было так покойно, что не хотелось даже разговаривать.
— Хорошо бы научиться писать, — вдруг мечтательно сказала она. — Почему учат не всех?
— В этом нет нужды.
— Может, и нет нужды, но было бы приятно.
— Ты так думаешь, Ренисенб? Но зачем, зачем это тебе?
Секунду-другую она размышляла.
— По правде говоря, я не знаю, что тебе ответить, Хори.
— Сейчас даже в большом владении достаточно иметь несколько писцов, — сказал Хори, — но я верю, придет время, когда в Египте потребуется множество грамотных людей. Мы живем в преддверии великой эпохи.
— Вот это будет замечательно! — воскликнула Ренисенб.
— Вовсе не обязательно, — тихо отозвался Хори.
— Почему?
— Потому что, Ренисенб, записать десять мер ячменя, сто голов скота или десять полей пшеницы не требует большого труда. Но, возможно, кому-то покажется, будто самое важное уметь написать это, словно существует лишь то, что написано. И тогда те, кто умеет писать, будут презирать тех, кто пашет землю, растит скот и собирает урожай. Тем не менее на самом деле существуют не знаки на папирусе, а поля, зерно и скот. И если все записи и все свитки папируса уничтожить, а писцов разогнать, люди, которые трудятся и пашут, все равно останутся, и Египет будет жить.
Сосредоточенно глядя на него, Ренисенб медленно произнесла:
— Да, я понимаю, что ты хочешь сказать. Только то, что человек видит, может потрогать или съесть, только оно настоящее… Можно написать: «У меня двести сорок мер ячменя», но если на самом деле у тебя их нет, это ничего не значит. Человек может написать ложь.
Хори улыбнулся, глядя на ее серьезное лицо.
— Ты помнишь, как чинил когда-то моего игрушечного льва? — вдруг спросила Ренисенб.
— Конечно, помню.
— А сейчас им играет Тети… Это тот же самый лев. — И, помолчав, доверчиво добавила: — Когда Хей ушел в царство Осириса, я была безутешна. Но теперь я вернулась домой и снова буду счастлива и забуду о своей печали — потому что здесь все осталось прежним. Ничто не изменилось.
— Ты уверена в этом?
Ренисенб насторожилась.
— Что ты хочешь сказать, Хори?
— Я хочу сказать, что все меняется. Восемь лет — немалый срок.
— Все здесь осталось прежним, — твердо повторила Ренисенб.
— Тогда, возможно, перемена еще грядет.
— Нет, нет! — воскликнула Ренисенб. — Я хочу, чтобы все было прежним.
— Но ты сама не та Ренисенб, которая уехала с Хеем.
— Нет, та! А если и не та, то скоро буду той.
— Назад возврата нет, Ренисенб. Это как при подсчетах, которыми я здесь занимаюсь: беру половину меры, добавляю к ней четверть, потом одну десятую, потом одну двадцать четвертую и в конце концов получаю совсем другое число.
— Я та же Ренисенб.
— Но к Ренисенб все эти годы что-то добавлялось, и потому она стала совсем другой!
— Нет, нет! Вот ты, например, ты остался прежним Хори.
— Думай как хочешь, но в действительности это не так.
— Да, да, и Яхмос как всегда чем-то озабочен и встревожен, а Сатипи по-прежнему помыкает им, и они с Кайт все так же ссорятся из-за циновок и бус, а потом, помирившись, как лучшие подруги, сидят вместе и смеются, и Хенет, как и раньше, бесшумно подкрадывается и подслушивает и жалуется на свою судьбу, и бабушка ворчит на рабынь из-за кусков полотна! Все, все как было! А когда отец вернется домой, он поднимет шум, будет кричать: «Зачем вы это сделали?», «Почему не сделали того?», и Яхмос будет оправдываться, а Себек только посмеется и скажет, что он тут ни при чем, и отец будет потакать Ипи, которому уже шестнадцать лет, так же, как потакал ему, когда тому было восемь, и все останется прежним! — выпалила она на одном дыхании и умолкла, обессиленная.
Хори вздохнул и тихо возразил:
— Ты не понимаешь, Ренисенб. Бывает зло, которое приходит в дом извне, оно нападает на виду у всех, но есть зло, которое зреет изнутри, и его никто не замечает. Оно растет медленно, день ото дня, пока не поразит все вокруг, и тогда гибели не избежать.
Ренисенб смотрела на него, широко раскрыв глаза. Хори говорил как-то странно, словно обращался не к ней, а к самому себе, размышляя вслух.
— Что ты хочешь сказать, Хори? — воскликнула она. — От твоих слов мне становится страшно.
— Я и сам боюсь.