Вышло так, что статья о происхождении славян разрослась в обширный труд о славянах, истории их культуры, их связях и отталкиваниях, их значении в общем хоре европейских народов. И само собою, исподволь, отдаваясь течению своих мыслей, углубляясь в изучение источников, Владимир Петрович нашел свое оружие в общей борьбе, и с каждым днем это оружие делалось острее и разило более метко.
Баженов ушел в работу целиком, всеми своими помыслами, но залегшая в глазах его печаль не стиралась. Он тосковал по жене. Он писал ей письма и, долго не получая ответа, томился. И хотя жена его была далеко на Востоке, Владимир Петрович каждый раз, читая о немецких зверствах в оккупированных областях, переживал их как личное оскорбление, как тревогу за жену.
В такие минуты, скомкав газету, он надевал шубу и выбегал на улицу, на мороз, большими шагами отмеривал тротуары, заваленные снегом, взыскательным, строгим взглядом оглядывал противотанковые заграждения на Садовом кольце или железные надолбы в прилегающих к Садовой переулках, заиндевевшие аэростаты, заснувшие в глубине бульваров…
По улицам разъезжала конная милиция, на перекрестках стояли постовые, у подъездов, переминаясь с ноги на ногу, поеживаясь от холода, разгуливали дежурные жильцы. Москва, скованная морозом, по-необычному молчаливая, стояла незыблемо.
И Владимир Петрович, впитывая в себя эту незыблемость, возвращался домой, в подвал к Афанасию Анисимовичу, с запасом сил и нетерпеливым желанием поскорее засесть за работу. «Да, все правильно, — казалось, говорил он себе, придвигая чернильницу и берясь за добрую старую ручку, стертую до блеска его сильными пальцами, — и то, что я остался в Москве, и то, что я живу с Анисимовичем, и то, что именно сейчас пишу о славянах…»
А однажды, поздним вечером, Владимир Петрович, оторвавшись от рукописи, услышал задыхающийся от радостного возбуждения крик Афанасия Анисимовича:
— Скорее… Владимир Петрович! Слушайте… сейчас экстренное сообщение Информбюро!
Баженов выключал радио во время работы. Афанасий Анисимович торопливо включил его. Старики подошли к репродуктору.
Владимир Петрович слушал, прикрыв глаза, ухватившись рукою за бороду, не шевелясь. Афанасий Анисимович, напротив того, непрестанно переминался с ноги на ногу, шевелил усами, подергивал плечами, лукаво и радостно поглядывал на Баженова, нетерпеливо ожидая, что он на все это скажет. Губы его шепотком повторяли названия городов.
— Слышите? Слышите? — наконец, не в силах сдержаться, вскрикнул он.
«Возвращено 400 населенных пунктов, в том числе города: Истра, Михайлов, Епифань, Солнечногорск, Сталиногорск, Клин…»
Радио замолкло. Владимир Петрович поднял глаза. Взгляды стариков встретились. И внезапно, весь полный слов, восклицаний, трепета, Афанасий Анисимович затих. Голубые глаза профессора излучали такое тихое, ровное сияние, какого еще никогда не видел у него его сожитель.
Владимир Петрович сильным движением протянул руку и наклонился. Оба, не ожидая того, поцеловались.
И только поздно ночью, в потемках, лежа на диване, прикрытый шубой, Баженов сказал:
— Большое счастье всегда приходит с болью… — И, помолчав: — Вы спите, Афанасий Анисимович?
— Нет, — тотчас же ответил тот.
— Помнится, лет десять тому назад тяжко заболела Надежда Васильевна. Я очень испугался сперва за нее… потом как-то приноровился к ее болезни в повседневных хлопотах. И вот однажды ночью в полудреме я услышал ее голос. Я вскочил, она звала меня, голос ее был… Я не знаю, как это выразить… точно умытый свежей водой… это после нескольких дней забытья, хрипа и ужасающей температуры… Она смотрела на меня светло и ясно… Я понял всем существом, что кризис миновал, что смерть отошла, и вот тут… у меня так сжалось сердце, такой суеверный ужас охватил меня, что я едва устоял на ногах… и, только сев у ее изголовья, почувствовал всю полноту счастья…
Владимир Петрович смолк. Долго плотная тьма вокруг оставалась безмолвной и нерушимой. Но вот скрипнула кровать и вспыхнул огонек. В его зыбком свете Баженов увидел лицо Афанасия Анисимовича. Тот озабоченно огляделся, держа над головою зажженную спичку, нашел глазами на стуле восковую свечечку и зажег ее.
— Электричество опять не действует, — сказал он и, накинув на плечи овчинный полушубок, зашаркал в глубину комнаты.
— Вы что это? — спросил недоуменно профессор.
— Тут я приберег… — из затемненного угла прозвучал ответ. — А сегодня выдали нам по карточкам рыбным кетовую икру…
Он уже возвращался обратно, плотно прижимая к груди стеклянную банку и прихватив одной рукой тарелку с хлебом и двумя стаканами, а другой бутылку вина.
— Портвейн белый, высший сорт, Армения, — объяснил он деловито и сел на край дивана у ног Владимира Петровича. — Подкрепиться не мешает, как вы находите? Я что-то очень проголодался…
Баженов готовно поднялся на локоть, пододвинул стул, принял из рук старика вино и хлеб.
— Представьте себе, я тоже голоден, только никак понять не мог, чего мне хочется…
— Ну, выпьем, — сказал Афанасий Анисимович и поднял на уровень глаз полный медовой влаги стакан.
— Выпьем, — ответил Баженов.
И они чокнулись.
Надежда Васильевна писала мужу, что у них в Ашхабаде уже весна, цветут абрикосы, на базаре продают редиску и розы-примеры, в полях идет посевная, что в институте развернулась интересная работа по изучению солончаковых подпочв.
«Дело в том, — писала она, — что, как ни парадоксально, бесплодная сама по себе почва может служить, при известной обработке, прекрасным туфом для истощенных земель, повышающим их урожайность… Ты представляешь, какую бодрость вселяют в меня эти исследования, и не только потому, что я люблю подымать целину, а потому, что сейчас особенно животворно сознание всепобеждающей жизни…»
Читая эти письма, Владимир Петрович живо представлял себе жену такой, какой она и поднесь осталась для него: с белозубой улыбкой на круглом, румяном лице, с тяжелым узлом волос цвета спелого каштана, цветущей женщиной, полной здоровья, энергии и неисчерпаемой любознательности.
Но он не верил тому, что она с ним сейчас до конца искренна. Не в своих делах, чувствах, переживаниях и мыслях, а в том, что вокруг нее весна и что торжество этой весны точно заслонило от нее отсветы пожарищ. «Это она меня подбодрить хочет, чудачка, — думал он. — Какая там, к черту, весна, розы-примеры!»
Когда в один солнечный, уже по-настоящему весенний день Афанасий Анисимович объявил ему, что во всех профсоюзных организациях и учреждениях пошел разговор об огородах и о том, что и Владимиру Петровичу следует подумать о получении участка, семян, а главное картошки, Баженов сначала не понял, что от него хотят, потом посмеялся над вздорностью затеи и, наконец, по-настоящему разозлился:
— Ну, что вы, Афанасий Анисимович, в самом деле! Ведь это же анекдот! И преглупейший к тому же! И даже оскорбительный! Какая-то картошка! Я не умею копать землю. Я не мешочник, не скопидом! Мне не нужны, мне противны запасы! Мне хватает того, что дают по карточке.
— И очень прекрасно, — терпеливо и ласково усовещивал его Афанасий Анисимович, — и даже неудивительно ничуть, что вы не мешочник и там еще как! Но ведь картошка нужна! Всем нужна.
Афанасий Анисимович не обижался на резкость. Владимир Петрович отходил быстро. И не успевал багрянец сойти с его щек и лба, как он говорил примиренно:
— Вы правы тысячу раз, и все это вполне разумно… но мне не по душе… ничего не поделаешь. Вы уж как-нибудь без меня обойдитесь — урон невелик… И знаете что: есть у меня по Казанской на 42-м километре дача и участок земли, так вот и валяйте… в полном вашем распоряжении…
— Ну, что же, спасибо, — добродушно соглашался Афанасий Анисимович, — надо будет съездить, взглянуть…
И спустя недолго он объявил:
— Отменный участок, солнечный! Можно вполне обработать лопатой. В воскресенье поедем.
— Но я вам сказал…
— А кто же вас неволит? Помилуйте! Но разве можно копать, не оформив? Вы хозяин участка, вам следует в поселковом Совете заявить обо мне…
— Я не поеду. Доверенность получите в письменной форме.
— Напрасно… погода чудесная, одно удовольствие!
— У меня спешная работа.
Работы у Владимира Петровича, и точно, к весне стало значительно больше. Наладились занятия со студенческой группой, возобновилась подборка и подготовка к печати материала по «Истории культуры», доклады в красноармейских частях, так замечательно излагающие борьбу русского народа с врагами, посягавшими на нашу родную землю.
И это обилие интересной, поглощающей его целиком работы тем более радовало Владимира Петровича, чем меньше оставалось свободного времени для сторонних размышлений. Он уходил от всего, что могло ему напомнить мирные дни, что выбивало его из того «казарменного положения», в какое он сам себя поставил, и никогда не признался бы, что попросту боится снять свой походный рюкзак.
Но Афанасий Анисимович с непонятным для Баженова упорством стоял на своем.
— Вам обязательно надо поехать, — повторял он все чаще, и мягкая улыбка шевелила его усы. — Там же воздух какой — сосновый!
Владимир Петрович уже перестал возражать.
— Скажите мне честно, — наконец, спросил он его, — почему вам нужно тащить меня с собою? Ну, какой я помощник?
Афанасий Анисимович ответил не сразу. Надев очки, он возился с иголкой и ниткой, лицо было сосредоточенно и серьезно.
— А вот почему, — внезапно раздался его несколько напряженный голос, — потому, что это вам не высокогорная экспедиция какая-нибудь, а жизнь… И надо, как полагается, все делать
Голос смолк так же неожиданно, как и раздался. Владимир Петрович оглянулся и увидал: сидит Афанасий Анисимович за столом, поднял к свету лампы руки, старательно пытается вдеть нитку в иголку и никак не может.
Тогда Баженов решительным шагом подошел к старику, взял из его рук иголку и нитку и, вдев нитку в игольное ушко, подал ее ему.
— Я, собственно, не совсем ясно понял вашу мысль, — молвил он, — но вы меня переупрямили, — так и быть — едем.
И они поехали.
Когда, вооруженные лопатами, оба старика вынырнули из метро у прохода на Казанский вокзал и, подталкиваемые толпой, протиснулись мимо контроля в застекленный зал ожидания, Владимир Петрович едва не повернул обратно.
— Это что же такое? — крикнул он, остановись у загородки. — Как вы проверяете документы, гражданин милиционер? Вам предъявляют паспорт и справку! Специальную справку на право проезда, а вы ее даже не развернули!
— Да проходите, гражданин, не задерживайте! — закричали сзади возмущенные голоса.
Но Баженов потрясал бумажонкой перед озадаченным контролером, прекрасный в своем наивном гневе, с развеянной копной серебряных волос над покрасневшим лбом.
— А если я жулик? Мешочник? Спекулянт? А если я еще того хуже — немецкий шпион? Надо читать документы!
Уже за спиною Баженова ругались и толкали в спину локтями, и смущенный Афанасий Анисимович пытался оттащить его в сторону, а Владимир Петрович все не унимался:
— Я не уйду отсюда, пока не прочтете!
И тогда случилось не жданное никем и всех развеселившее: контролер широко улыбнулся и, взяв под козырек, молвил с учтивой готовностью:
— Мне вашу справку читать незачем, товарищ профессор Баженов! А у кого
И так сказаны были три этих последних слова, и так многозначительно весело глянули молодые глаза в голубые глаза Владимира Петровича, что тот не мог удержаться и, просияв, схватил подтянутую к козырьку руку милиционера и крепко пожал ее.
Вагон был переполнен. Электричка уносила их все дальше от города, в простор весенних полей. Ветер ворвался в приспущенные окна. Воздух казался прозрачно-зеленым, как счастливый камень александрит. Из этого камня Владимир Петрович когда-то в первый год женитьбы подарил жене ожерелье. И, вспомнив об этом, Баженов взгрустнул.
Очарованье ранней весны всегда кажется грустным городскому человеку, впервые попавшему на вольную волю. Свежее дыхание земли и молодых трав пьянит и клонит ко сну, тело наливается сладкой и безвольной истомой. Призакрыв веки, опираясь всем грузом своих шестидесяти лет на рукоятку лопаты, Владимир Петрович следил за мимобегущими строениями пригорода, за уносящимися назад сизыми грядками огородов, ржавыми кучками железного лома, сквозь который уже пробивалась трава.
Три года назад они жили на даче с женой все лето. Почему им пришло в голову построить эту дачу? Им — завзятым бродягам, каждую весну уезжавшим на далекие окраины?.. Тогда все спешили обзавестись дачами, квартирой, — казалось, надолго и прочно вживались в счастливую, тороватую жизнь… И как гром с ясного неба — война… И вот — брошены, обезлюдели или разбиты еще необжитые квартиры и дома, кинуты на произвол судьбы дачи… И в дачном поезде едут в воскресный день не веселые дачники, а горожане, чтобы потрудиться над клочком земли…
Давно уже отстучала убегающая от них электричка. Они медленно шли по широкой лесной просеке. Рыжая хвоя, влажная от росы, приятно пружинила под затекшими ступнями, скипидарный дух щекотал ноздри, какие-то птахи чувикали и суетились в сосновых ветвях.
Они шли мимо заколоченных дач.
— Вот она — моя собственность, — сказал Баженов.
Он остановился у калитки, но не распахнул ее. Он ухватился обеими руками за зубчатые колышки забора и глядел на выкрашенный охрой фасад своей дачи с печальным безразличием. Окна были забиты фанерой, над столом на балконе висел унылый электрический шнур без патрона. К шнуру была привязана и болталась под дуновением ветра какая-то ярко раскрашенная игрушка.
— Видите? Попка! — произнес Владимир Петрович и усмехнулся: — Все, что осталось от былого уюта и мира…
Резким движением он дернул калитку с крючка, тяжелым шагом поднялся на балкон, сорвал со шнура попугая, кинул его далеко прочь от себя и только тогда успокоение опустился на отсыревшее плетеное кресло.
Потом они копали грядки. Впереди шел Афанасий Анисимович, за ним едва поспевал профессор. И казалось странным, что маленький, щуплый, кособокий человечек куда проворнее и сильнее большого, широкоплечего, крепко упирающегося ногами в землю старика.
Со лба Владимира Петровича катился пот, серебряные пряди волос потемнели от влаги на широком лбу, голубые глаза точно выцвели и ослепли, руки механическим движеньем то подымали лопату, то опускали ее, земля не давалась, скрипело тугое сплетенье корней, бурый дерн с нежным зеленым пухом молодой травы, как упругая кожа, упрямо сползал с лопаты. Тяжело дыша, Владимир Петрович молчал, отдавался бездумью. Зато Афанасий Анисимович становился все веселей и говорливей.
— Земля не дается сразу, — объяснял он, — с ней повозись… Чем глубже лопатой, тем легче ее брать… так-то вот…
И, приговаривая, он вкусно, как нож в головку сыра, погружал лезвие лопаты в сырой ком земли и одним уверенным движением выбрасывал лоснящийся, дышащий кусок.
— Без злости нельзя, — внезапно продолжая начатое давеча Владимиром Петровичем, говорил он. — Это вы правильно… жить хочет всякое, а жизни достойно — по строгому выбору. Я всегда уважал огородников или там садоводов вроде Мичурина. Вы только гляньте — год не прошел, как не был здесь человек, а так заросло! Чем подлее трава, тем скорее растет. В ином месте, говорят, от нее только огнем и спасешься.
Он подкинул на лопате, как блин на сковороде, кусок дерну, отряхая с него землю, внимательно разглядывая сплетенье тонких, как нити, корней.
— Ведь как хитро заплели! Попробуй тут, приживись какое-либо доброе семя! Черта с два!
И, откинув дерн, впервые разогнул спину и глянул в упор на Баженова:
— Я вот так и смотрю, Владимир Петрович: если мы взаправду хотим доброму семени жизни, так нам только одно и остается — жечь! Огнем выжигать до последнего!
Нежданная сила, с какой были сказаны эти слова, внезапность гнева, вспыхнувшего в добрейших маленьких глазках Афанасия Анисимовича, поразили Баженова. Он слушал до этого бойкую речь друга краем уха, радуясь усталости, прогнавшей печальные мысли и воспоминанья.
— А вы думаете, лопатой нельзя? — спросил он недоуменно.
Афанасий Анисимович поймал его растерянный взгляд и рассмеялся.
— Да нет, Владимир Петрович, управимся.
И снова взялся за лопату.
Так проработали они до полудня. В полдень Афанасий Анисимович поставил на плиту чайник и достал из рюкзака хлеб, пайковую селедку и головку чесноку, сбереженную им с прошлой осени.
Владимир Петрович пил, обжигаясь, из кружки чай, ел черный хлеб с селедкой, потом лег на балконе, спиною на жесткой садовой скамейке, смотрел вверх на небо, слушал густое пенье аэропланов, все тело его ныло, на ладонях вскочили пузыри, но, пожалуй, это было даже приятно, напоминало высокогорную экскурсию, бездумье далеких стоянок. Он так и не вошел в дачу, не заглянул в свою комнату, не полюбопытствовал, все ли осталось на месте.
Он проснулся, разбитый физически, но легкий духом, помолодевший. Он жмурился на солнце и улыбался.
— Теперь мне совсем не поднять лопаты…
Но не только поднял ее, но и начал копать и копал уже не машинально, как раньше, а с любопытством, с задором, потом разозлился, стиснул зубы и почти что догнал в проворстве Афанасия Анисимовича. На этот раз молчали оба, мысленно отмеривая расстояние до того места, когда можно будет распрямить спину и передохнуть. Отдыхали коротко, строго, выравнивая дыханье, занятые только одним — до вечера кончить, с тем чтобы завтра по росе можно было бы сажать.
С заходом солнца поднялся туман, тучей налетели комары, пришлось уйти в комнаты, не зажигая огня, в темноте ощупью найти кровать и завалиться спать. Спать хотелось смертельно, но сон не пришел.
— Афанасий Анисимович, что вы этим хотели сказать: «Только одно остается — жечь»?