В отличие от отца мать всегда экономила. Впрочем, наверно, и правильно. Я знал, что денег у родителей вечно не хватало.
Но это было не баловство. Две недели подряд я ездил в парк культуры. Возвращался в снегу, с синяками и шишками.
Родители поражались моему рвению.
— Спорт — полезная штука, — говорил отец, больше матери, чем мне. — Пусть занимается.
И вот я решил проявить инициативу сам:
— Наташа, поедем на каток в выходной? Или завтра? А?
— Ты знаешь, я почти не катаюсь, — сказала Наташа. — Да и зима скоро кончается. Не сердись. Давай лучше на будущий год. А вот плаваю я неплохо. Поедем летом? — предложила она.
Этого я не ожидал. Неужели мне теперь записываться в школу плавания?
Чудесный день — зимний и уже не зимний, мартовский, с щедрым солнцем и подтаивающим снежком на московских улицах. Дворники скребли тротуары. Радио гремело маршами на улицах и площадях, как в дни праздников. Закончилась война на Карельском перешейке. Она прошла как-то мимо меня. Но она не прошла мимо других…
Наша огромная квартира ликовала. Огромная потому, что в ней, помимо нас, жило сорок шесть жильцов, или восемнадцать семей. Они, то есть все мы, занимали целый четвертый этаж дома, когда-то принадлежавшего кондитерской фирме Абрикосовых. Этой фирмы давно не было, а мы — четвертый этаж, надстройка над этой некогда существовавшей фирмой, — жили в одном коридоре, с двумя кухнями, одной уборной и одним телефоном, в общем, дружной семьей! И вот сейчас все поздравляли одну из соседок, Евгению Ивановну, а она целовала всех, и плакала, и смеялась, и без конца говорила:
— Господи, неужели теперь вернется! Живой вернется!
А во дворе у ворот стоял Боря Скворцов, стоял, по-моему, с самого утра, и сообщал всем, что его отец награжден медалью «За отвагу».
— Вот придет скоро — сами увидите! — говорил Боря для большей убедительности. Вдруг, в самом деле, ему кто-то не поверит!
Вечером, когда я шел в Дом пионеров, у газетных киосков стояли длинные очереди за «Вечеркой».
Я тоже радовался, но думал сейчас совсем о другом. Может, зря ей написал? Как все просто и хорошо было до этого! А сейчас… Мало мне этих танцев! Смотри, еще плавать придется!
Конечно, зря! И все этот Боря. Посоветовал. Правда, сегодня не надо на него сердиться. Он счастливый. Медаль «За отвагу». Теперь в нашем доме есть еще один настоящий герой! Первый — полковник из третьего подъезда — имеет медаль «XX лет РККА». А «За отвагу», пожалуй, даже повыше?
Наташу я встретил после занятий в раздевалке. Как всегда, спросил:
— Ты идешь?
— Только недолго. Ладно?
Дошли до остановки трамвая, и она сама предложила:
— Пройдем дальше? Через Красную площадь?
— Конечно.
Молчали почти до самой Красной площади. Кто-то из нас должен был заговорить первым. Я не знал, что сказать…
— Ты давно не читал мне ничего, — сказала наконец она. — Почитай.
Что же прочесть? Я читал ей много-много раз. Кажется, все перечитал, что было можно. Я не читал ей только то, что было написано о ней. Но сейчас? Нет! Нет! Хватит записки!
— А что? — растерялся я.
— Что хочешь. — Она сказала это почти без интереса, словно думала сейчас совсем о другом.
И, кажется, я вспомнил:
— Хочешь, прочту самое-самое первое? Только не смейся! Мне и самому сейчас смешно. Это давно, когда мне десять лет было…
Она кивнула головой.
И я начал:
Правда, смешно и глупо? — спросил я ее. И сам засмеялся.
Но что это? Я посмотрел на ее лицо — она плакала.
— Не сердись, — сказала она сквозь слезы. — У меня папу убили… Там, под Выборгом…
Это был день окончания войны с Финляндией. Это был чудесный мартовский день, принесший людям радость. Играла музыка. По Красной площади ходили толпы людей. Люди веселились в домах — мы слышали сквозь окна их смех, и песни, и шумные голоса.
Но сейчас я понял, что не видел всех окон. Я не видел Наташиного окна. Не видел и других — таких же. А они были.
Выборг! Я не представлял себе этого города. Я никогда не был в нем. Я слышал слово «Выборг» по радио, читал его в «Пионерской правде» и еще раньше знал это слово от отца.
— Вон Выборг, — говорил он, когда мы купались в Финском заливе под Сестрорецком.
Мы провели там с отцом неделю в тридцать шестом. Выло тепло, и вокруг шумели сосны, и песок под ногами был усыпан шишками и иголками. Иногда иголки вонзались в голые ноги, но я бежал к воде, и отец кричал мне:
— Смелей! Смелей!
Он хотел научить меня плавать.
Выборг был где-то рядом.
И вот теперь я опять услышал — Выборг. Там убили ее отца. Убили. Я старался представить себе это и не мог. Сосны, шишки, иголки, камни, море, и вдруг — убили…
Наверно, его сейчас там хоронят. Хоронят, как героя, с военным оркестром и салютом. А Наташа — его дочь. Дочь настоящего героя!
Боре Скворцову — хорошо! Его отец тоже герой, он вернется с медалью «За отвагу». И полковнику из третьего подъезда хорошо!
А что я! И сам ничто, и отец у меня самый обыкновенный служащий. Занимается какими-то там мотопомпами. И еще обезвоживанием торфа. И нарядами на спецодежду…
Правда, мой отец летом был на сборах комсостава. Мы с матерью ездили к нему по выходным в лагерь, в Покровское-Стрешнево, и я очень гордился, что отец в форме, что в петлицах у него шпалы, как у настоящего военного…
Ночью, во сне, я взял ее за руку. Я никогда еще не держал так долго ее руку — маленькую, теплую, с длинными пальцами. Когда мы здоровались и прощались, это были секунды. А сейчас — не отпустил. Нагнулся, кажется неловко, и поцеловал ее в лоб.
«А еще?» — попросила она.
И я снова поцеловал ее.
«А еще! А еще!»
Мне хотелось, чтоб было так.
Она плакала, а может быть, смеялась и повторяла:
«Так нечестно! Нечестно! Я же первая тебя спросила!»
Теперь она меня целовала в губы.
«А еще! А еще!» — просил я.
Вдруг я почувствовал, что она действительно плачет.
«Не надо, Наташ! Не надо!»
Но она плакала и бормотала:
«Нечестно! Нечестно! А я и не знала, что так кончаются войны…»
ГОД 1941-й
Воскресенье — выходной день. И вообще хороший день. Мы уезжали в пионерский лагерь. Уезжали весьма кстати. В Москве уже было жарко и душно, да и школьный год давно закончился. Я изнывал от безделья.
Мы уезжали в восемь утра с Белорусского вокзала. Уезжали без оркестров и прочих почестей, с которыми отбывали обычно пионеры. У нас не было даже особого поезда, а так просто — два вагона в составе Москва — Смоленск. Матери, отцы, бабушки и дедушки провожали нас, стоя на платформе, словно мы были рядовыми отъезжающими.
Да и лагерь наш не походил на обычный пионерский лагерь. Как сказала моя мать, это был лагерь какого-то санаторного типа для таких тощих и бледных существ, как я.
Прежде я никогда не бывал в пионерских лагерях. Маленьким отправлялся с детским садом на дачу, но этого я почти не помню. А потом, когда учился в первом классе, родители снимали дачу в Ильинке, кажется, а потом… Потом мы ездили по разным деревням — снимали комнаты. Месяц со мной проводила мать, второй — отец. Или наоборот. Таким же «диким способом» были мы два года назад в Крыму, в Судаке. Всюду я находил ребят, с которыми можно было дружить, ходить по лесам и играть. И все же я всегда завидовал тем, которые вставали по горну, и купаться бежали по горну, и выступали в какие-то интересные военные походы, и плясали по вечерам возле яркого пионерского костра. Мысль о моей нынешней поездке в лагерь принадлежала, как это ни странно, именно матери, которая окончательно потеряла надежду добиться соответствия между моим ростом и весом.
— Там все-таки санаторное питание и режим особый. Ведь это не просто лагерь, — говорила она отцу, не то оправдываясь, не то убеждая в чем-то себя.
Я и в самом деле был очень похож на ощипанного цыпленка. Правда, меня это вовсе не угнетало, а когда я попал в вагон, заселенный такими же цыплятами, то и вовсе воспрянул духом. Подумаешь! Есть еще длиннее и тощее меня.
Все было отлично: и то, что я впервые уезжаю один в лагерь, и то, что уезжаю далеко, куда-то под Смоленск, на неизвестную реку Вопь, и то, что пробуду там все лето, а значит, не поеду с матерью в какую-нибудь деревню, где она опять будет пичкать меня с утра до вечера парным молоком и следить за каждым моим шагом.
Я даже Наташе рассказал про реку Вопь. И про красоту тех мест, куда я еду на лето, хотя сам я не видал этой красоты. Но там красиво — в этом я был уверен.
— Там у нас какие-то родственники, — уверял я Наташу.
Не мог же я ей сообщить, что еду в пионерский лагерь! Ей, которая бросила школу и пошла работать, как взрослая!
Плохо только, что поезд так долго не трогается, и я уже устал от расставания с родителями и от маминых советов, которые я слышу, по крайней мере, пятидесятый раз:
— Зубы не забудь чистить!
— Не забуду.
— Смотри голову от солнца прикрывай!
— Ладно.
— Немецкий повторяй, слышишь! Когда вернешься, Эмилия Генриховна проверит. Учти! Она сама мне сказала…
— Хорошо.
— По вечерам свитер надевай!
— Знаю.
— Как приедете, сразу напиши!
— Напишу…
Мне было стыдно. Я не любил маменькиных сынков и сам, кажется, никогда им не был. А вот оказывается, и я такой же, по крайней мере в глазах ребят, слушающих мои разговоры с матерью. Или это оттого, что я впервые уезжаю один?
И вообще я терпеть не мог вокзалов с их непонятной сутолокой и нервозностью. Почему бы не уезжать людям спокойно, без провожающих: пришел на вокзал, сел в поезд, занял место и поехал? Почему бы и не приезжать так же спокойно? Ведь все равно все, кто уезжает, возвращаются. И те, кто возвращается, все равно приезжают домой.
А тут шум, гам, беготня, суета у окон вагонов, цветы, наставления, слезы, улыбки. Чего только нет! А к чему?
Хорошо хоть, что отец не давал никаких советов. Он ходил по платформе, курил и лишь изредка улыбался мне в окно.
Но вот наконец паровоз протяжно загудел, и мы двинулись. В окна полетели последние наставления, которые я уже, к счастью, не слышал.
— Пока! Пока! Пока!
— Дети, садитесь! И, пожалуйста, не высовывайтесь в окна! Садитесь! — Женщина в синем берете и с красным галстуком на белой кофте покрикивала на нас, как на маленьких. Может быть, сопровождавшей нас немолодой, лет под тридцать, вожатой мы и в самом деле казались маленькими. Но малышей среди нас не было. Все мои ровесники или около того.
Поезд медленно полз мимо неприглядных московских окраин. Бессистемное скопище разнокалиберных полуразвалившихся сараев, ветхие домишки и бараки, свалки и грязные лужи, какие-то жалкие склады и заводишки — все это так не вязалось с городом, от которого мы только что отъехали. Словно город взял да и выбросил за свою черту весь мусор, всю дрянь, да и свалил здесь в кучу.
Старый вагон ходил ходуном, колеса скрипели и охали на стыках. Смешно, что нам приходится ехать в таком вагоне — тесном, приспособленном для дальних путешествий с ночевками. Наше путешествие закончится скоро — до наступления вечера мы должны прибыть на станцию Ярцево, а оттуда уже двинемся в лагерь. Пойдем пешком целых восемь километров!
Вот почему вожатая сейчас опять придирается, осматривая нашу обувь. Сколько разговоров было про эту обувь! Мать чуть ли не ежедневно говорила о ней перед нашим отъездом. И все из-за этих несчастных восьми километров, которые мы пройдем от станции до лагеря. Подумаешь, детишки — четырнадцать лет! Меньше были и то пробирались в Тушино пешком на авиационный парад! И обратно — тоже пешком! И никакой специальной обуви!
Постепенно мы перезнакомились. С соседями и с обитателями соседних отсеков. Труднее всего было вожатой. Она без конца бегала по вагонным клетушкам, уговаривала кого-то раздеться, а кого-то одеться, советовала кому-то закрыть окно, а кому-то открыть, спорила с кем-то по поводу слишком громкого разговора и прикладывалась ладонью к чьим-то лбам — нет ли температуры?