Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Раннегреческий полис (гомеровский период) - Юрий Викторович Андреев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юрий Викторович Андреев

Раннегреческий полис (гомеровский период)

Издательство Ленинградского Университета

Ленинград, 1976

ОТ АВТОРА

Среди множества вопросов, стоящих перед историками античного мира, особое, можно сказать ключевое положение занимает вопрос о полисе, его происхождении, характере и исторической роли. От его решения во многом зависит правильное понимание целого ряда важных моментов в истории античной (греко-римской) цивилизации. Само слово «полис» имело в греческом языке, из которого оно перешло в языки современных европейских народов, три различных значения: 1) город, 2) государство; 3) гражданская община. В сознании греков все эти три понятия, как правило, сливались в единое понятие города-государства.

Возникнув на заре греческой истории, полис сразу же стал мощным фактором дальнейшего экономического и культурного прогресса рабовладельческого общества. Объединившись в полисные общины, греки сумели далеко опередить в своем развитии соседние «варварские» народы. Полисный строй блестяще оправдал себя в тяжелую годину греко-персидских войн, наглядно продемонстрировав свое превосходство над громоздкой и неуклюжей машиной восточной деспотии. Только в условиях полисной демократии стал возможен тот расцвет культуры и искусства, который составляет отличительную черту так называемого «классического» периода греческой истории (V— IV вв. до н. э.). Являясь оптимальной формой политической организации класса рабовладельцев, полис обладал большим запасом жизнестойкости и, постепенно видоизменяясь, продолжал оставаться неотъемлемым элементом античной цивилизации на всех этапах ее исторического развития.

Среди советских историков интерес к проблеме полиса особенно оживился в последние годы. Можно назвать целый ряд интересных и содержательных работ на эту тему, опубликованных в недавнее время. Среди них статьи и книги С. Л. Утченко, К. Μ. Колобовой, Ε. Μ. Штаерман, Л. Μ. Глускиной, Э. Д. Фролова и других авторов. В их исследованиях убедительно раскрыта специфика полиса как особой формы античного государства, дан всесторонний марксистско-ленинский анализ основных факторов, обусловивших кризис полисного строя в Греции и Риме и его последующий упадок и вырождение.

Необходимо, однако, отметить, что разработка круга вопросов, связанных с полисом, идет пока очень неравномерно. Сконцентрировав все свое внимание на поздних, хорошо освещенных в источниках этапах развития города-государства, советские исследователи сравнительно редко обращаются в своих работах к гораздо менее ясному для нас периоду его становления. Между тем в чисто теоретическом плане для правильного понимания природы полиса проблема генезиса имеет не меньшую значимость, чем вопросы кризиса и упадка.

Предлагая вниманию читателя книгу, посвященную остродискуссионному вопросу о происхождении раннегреческого полиса, автор надеется, что ему удастся в какой-то мере восполнить весьма ощутимый в настоящее время недостаток в специальных исследованиях по этой важной теме. Настоящая монография не претендует на всестороннее и исчерпывающее раскрытие всего комплекса проблем, связанных с эпохой становления полиса. Хронологические рамки нашего очерка ограничиваются XII—VIII вв. до н. э. Этот период почти не освещен в позднейшей исторической традиции. Поэтому в своей работе мы опирались главным образом на археологический материал и свидетельства гомеровских поэм.

ВСТУПЛЕНИЕ. ГОМЕР И ИСТОРИЯ

Для каждого исследователя, изучающего раннегреческое общество и его институты, источником первостепенной важности являются две поэмы Гомера «Илиада» и «Одиссея». Источник этот в высшей степени сложен, специфичен и требует поэтому сугубой осторожности в обращении. Перевод поэзии на язык конкретной политики или экономики всегда таит в себе немало трудностей для историка. Историческая интерпретация гомеровских поэм помимо обычных затруднений, возникающих в таких случаях и вытекающих из условности и обобщенности поэтического языка, из избирательности поэтического видения мира, отсутствия строгой логической последовательности в поэтическом повествовании и других чисто художественных особенностей произведения такого плана, встречает на своем пути и еще одно трудно преодолимое препятствие. Дело в том, что ученые до сих пор еще не могут сказать со всей определенностью, на какую историческую реальность ориентировался Гомер, изображая Троянскую войну и другие связанные с ней события, и что следует понимать под так называемым «гомеровским периодом».[1] Сам этот вопрос возник в конце прошлого века в непосредственной связи с великими археологическими открытиями Г. Шлимана.

Побуждаемый искренней любовью к Гомеру и азартом прирожденного кладоискателя Шлиман сумел реабилитировать «Илиаду» и «Одиссею» в глазах европейской науки, показав, что наряду с элементами вымысла, мифа в них есть и элемент саги, т. е. подлинной исторической традиции. Раскопки Шлимана наглядно продемонстрировали историческую подлинность важнейших политических центров, фигурирующих в эпосе: Трои, Микен, Тиринфа, Орхомена, после чего появилась возможность говорить и о реальности запечатленных в поэмах событий из истории «Героического века» и прежде всего о реальности самой Троянской войны.[2] В ряде случаев обнаруживалось удивительное сходство между отдельными эпическими реалиями и предметами, найденными во время раскопок. Так, знаменитый в рост человека щит Аякса оказался изображенным ка клинке бронзового кинжала из IV шахтовой могилы в Микенах, украшенном сценой охоты на львов. Остатки шлема из клыков вепря, обнаруженные в той же могиле, живо напомнили описание такого же шлема в X песни «Илиады», а найденный здесь же золотой кубок с двумя ручками, украшенными фигурками голубей, невольно ассоциировался с воспетым поэтом «двоедонным» кубком Нестора.[3]

Аналогии такого рода, а их число при желании можно было и увеличить, заключали в себе немалый соблазн для историка, предлагая, казалось бы, простой и ясный ответ на вопрос о историческом «подтексте» гомеровской эпопеи. Держась за ниточку археологических ассоциаций, нетрудно было прийти к выводу, что открытая Шлиманом микенская или, как позднее ее стали называть, крито-микенская культура это и есть гомеровская культура в собственном значении слова, а сам Гомер, если и не был современником Троянской войны, то жил во всяком случае спустя короткое время после нее и как придворный бард воспевал для ахейских или ахейско-ионийских владык славные подвиги их отцов и дедов, идя, как принято говорить, «по горячим следам» недавних событий. В нарочито парадоксальной форме эта мысль была сформулирована А. Эвансом в его известном высказывании о Гомере: «Гомер, собственно говоря, был переводчиком, и иллюстрированное издание его оригинала недавно вышло в свет на Крите и в Микенах; коротко говоря, он обрабатывал более древний минойский эпос».[4]

Романтическая погоня за микенскими реминисценциями в эпосе, которой со страстью отдавались многие, в особенности английские, исследователи Гомера, в конце концов должна была- уступить место трезвому и всестороннему анализу текста поэм во всеоружии современной историко-филологической критики. Систематическое изучение материальной культуры и быта гомеровских героев сквозь призму археологии, начатое в конце прошлого века основополагающими трудами немецких ученых Гельбига и Рейхеля, было продолжено в нынешнем столетии М. Нильссоном, Шадевальдтом, Лоример, Уэбстером и др"[5] и в настоящее время уже принесло свои ощутимые плоды. Благодаря проделанной этими исследователями скрупулезной работе стала ясна историческая сложность, многосоставность той культурной среды, в которой развивается действие обеих гомеровских поэм. Наряду со сравнительно немногочисленными предметами, бесспорно, микенского происхождения, вроде щита Аякса или шлема Мериона, эта среда включает в себя и много других элементов, не находящих никаких аналогий среди микенского археологического материала и, следовательно, принадлежащих более позднему времени. Сюда можно отнести упоминания об оружии и орудиях, изготовленных из железа, метательные копья, по-видимому, еще неизвестные в микенское время, упоминания о храме и о статуе божества, исполненной в натуральную величину. Несомненно позднего происхождения безраздельно преобладающий в эпосе обычай кремации умерших, а также те пассажи Одиссеи, в которых фигурируют финикийцы (они едва ли могли появиться в водах Эгейского моря ранее IX в. до н. э.).[6] С другой стороны, такие важные элементы микенской цивилизации, без которых мы теперь не можем себе ее представить, как обнесенные мощными циклопическими стенами цитадели ахейских династов, их монументальные усыпальницы с купольным сводом, фресковая живопись, водопровод и канализация во дворцах, мощеные дороги с мостами, наконец, линейное слоговое письмо остаются вообще вне поля зрения эпического поэта, как если бы он ничего не знал о их существовании. «Гомер и археология быстро расходятся, — замечает современный англо-американский исследователь Финли. — В целом ему было известно, где процветала микенская цивилизация, а его герои жили в больших дворцах эпохи бронзы, неведомых во времена самого Гомера. И это фактически все, что он знал о микенской эпохе...».[7]

В полной мере это расхождение между свидетельствами эпоса и показаниями микенской археологии было осознано лишь после того, как были прочитаны первые таблички пилосского и кносского архивов. Вырисовывающиеся в этих документах контуры бюрократического государства с его централизованной экономикой, иерархией сословий, широко разветвленным фискальным аппаратом резко контрастируют, с почти первобытной простотой жизни и нравов гомеровских героев. Элементарные житейские ситуации, в которые поэт ставит своих персонажей: публичная ссора двух царей; препирательство царя с простолюдином на народном собрании; пиры, участники которых сами готовят свою трапезу, а затем вкушают ее за одним столом с рабами и нищими; царь, лично надзирающий за работой на своем наделе или даже сам работающий на нем, — все это, конечно, не имеет ничего общего с тем приподнятым над обыденностью, насквозь ритуализированным бытом микенской дворцовой элиты, который угадывается за скупыми текстами табличек. Зато сцены такого рода были бы вполне уместны в патриархальной среде той примитивной семейно-родовой общины, которая, судя по всему, оставалась господствующей формой социальной и политической организации на протяжении всего так называемого «Темного века» греческой истории (XI—IX вв. до н. э.). Очевидно, микенская цивилизация как Целое была чужда и непонятна эпическому поэту, как давно забытое прошлое. Чисто автоматически воспроизводя в своем повествовании отдельные и, можно сказать с уверенностью, случайные приметы этой эпохи, он обнаруживает явную неспособность постичь ее специфику, ее историческое своеобразие.[8]

В свете всех этих фактов концепция «микенского Гомера», время от времени всплывающая на страницах как зарубежной, так и отечественной литературы, должна быть отнесена к разряду научных курьезов со всеми вытекающими отсюда последствиями.[9] Абсолютное большинство специалистов по «гомеровскому вопросу» склоняется в настоящее время к тому мнению, что известные нам «Илиада» и «Одиссея» не могли сложиться ранее VIII в. до н. э. или, говоря археологическим языком, до начала периода зрелого геометрического стиля (эпоха дипилонских ваз), что не исключает, впрочем, и отдельных вкраплений, относящихся к еще более позднему ориентализирующему периоду.[10] Признавая все это за очевидную истину, мы не можем, однако, игнорировать и наличие в тексте поэм ряда ранних элементов, восходящих частью к «Темному веку», частью к еще более ранней микенской эпохе, и должны так или иначе объяснить их происхождение. В своем понимании природы гомеровского эпоса и характера его генезиса почти все современные филологи независимо от их «партийной» принадлежности как представители лагеря «разделителей», так и последовательные «унитарии» исходят из одной общей посылки, которую можно определить как «концепцию устного поэтического творчества» (oral poetry).[11] Согласно этой концепции Гомер[12] является замыкающим звеном в длинной цепи поэтов-сказителей (аэдов), с незапамятных времен воспевавших подвиги героев Троянской войны, не прибегая к письменному тексту. Есть основания считать, что устная поэтическая традиция, образующая фундамент гомеровских поэм, ту питательную среду, в которой они обе возникли и сформировались, уходит своими корнями в глубь веков, достигая того времени, когда, согласно подсчетам археологов, должна была погибнуть реальная Троя (примерно, середина XIII в.), а возможно, и еще более отдаленного прошлого.[13] Подобно мощному насосу, героическая поэзия в своем развитии извлекала из глубин греческой истории и выносила на поверхность отложившиеся в тексте поэм и образующие его древнейшие исторические пласты формулы, образы, мотивы.

Определенный процент в этом «осадке» должны, по-видимому, составлять формулы и мотивы микенского происхождения.[14] Однако несмотря на то, что теоретически вероятность сохранения в эпосе исторической информации, восходящей к микенской эпохе, несомненно, существует, на практике всегда бывает достаточно трудно выявить ее в тексте поэм и отделить от материала, привнесенного в другое более позднее время. Ясно выраженные микенские реминисценции, вроде уже упоминавшегося шлема из клыков вепря, встречаются у Гомера крайне редко как своеобразные поэтические окаменелости, чудом уцелевшие в чуждой им культурной среде. Как правило, эксперименты по расчленению гомеровского текста на разновременные культурно-исторические слои наталкиваются на упорное сопротивление самого языка поэм, в котором старые (ахейско-эолийские) и новые (ионийские) формы слов тесно связаны между собой, образуя, по определению английского филолога Кёрка, своего рода лингвистическую амальгаму.[15] Но амальгама лингвистическая предполагает как свое естественное дополнение сплав разновременных культурных слоев — cultural amalgam, по выражению того же Кёрка.[16] Действительно, внимательный анализ показывает, что элементы материальной и духовной культуры, религиозные верования и политические воззрения, принадлежащие к различным историческим эпохам, постоянно переплетаются в эпосе, порождая сложные, а подчас причудливые и парадоксальные комбинации. При этом более ранние напластования трансформируются под. воздействием более поздних, до известной степени уподобляясь им.

Эпическая картина мира заключает в себе немало анахронизмов. Иногда один и тот же предмет соединяет в себе, казалось бы, несоединимые черты и признаки, заимствованные у совершенно различных и в разное время существовавших предметов.[17] Так, микенский «башнеподобный» щит (body-shield) в. некоторых случаях сливается с более поздним круглым щитом (например, щит Гектора в Il. VI, 117 сл.). Одиночное копье для ближнего боя в одних и тех же сценах варьируется с парой метательных (так, в Il. XXII, 273 слл.). Явной печатью анахронизма отмечено описание дворца Одиссея во второй гомеровской поэме. С типичной для микенских дворцов Пелопоннеса (прежде всего Пилоса и Тиринфа) планировкой в нем мирно уживаются такие, безусловно, поздние детали, как земляной пол и деревянные стены.[18] Догадываясь о расположении комнат в царском жилище, Гомер явно неспособен представить, себе его внешний облик. Поэтому он нигде не упоминает о настенной живописи и мозаичных полах, о домашних святилищах и водопроводе. Ему неизвестно, что дворец микенского царя не мог стоять прямо на городской улице, как дом Одиссея, а был отделен от внешнего мира мощным кольцом циклопических стен. Такое соединение точного знания о прошлом с абсолютным невежеством способно поставить в тупик человека, незнакомого с формульной техникой народной эпической поэзии.

Именно формула, т. е. стандартная, неизменно повторяющаяся в сходных условиях группа слов (иногда даже целый Кусок текста), является основным структурным элементом эпического повествования и вместе с тем выполняет функцию конденсатора и передатчика исторической информации, поступающей таким образом из «нижних этажей» устной поэтической традиции в самые верхние.[19] При этом, однако, эпическая формула, как это было отмечено в ряде недавно опубликованных специальных работ по вопросам поэтической техники Гомера, вовсе не является чем-то абсолютно застывшим и однозначным. Во многих случаях она обнаруживает удивительную пластичность, легко приспосабливаясь к совершенно чуждому для нее контексту и меняя тем самым свой первоначальный смысл.[20] Конечно, точная подгонка формулы к месту не всегда оказывается возможной. Отсюда многочисленные логические неувязки и противоречия в тексте поэм, в том числе и анахронистического характера. Переходы с одного временного уровня на другой постоянно происходят в эпосе по ходу развития сюжета, и сам поэт, по-видимому, далеко не всегда отчетливо сознает это. Тем не менее, несмотря на свою внутреннюю гетерогенность картина жизни «Героического века» в поэмах оставляет впечатление чего-то цельного, монолитного. Разнородность используемого поэтом фольклорного материала, как правило, ускользает от внимания читателя, что находит свое объяснение прежде всего в искусной компановке и строгом отборе этого материала, а также и в известной его переработке. Во всем этом проявляется авторское вмешательство самого Гомера в стихийный и, казалось бы, неуправляемый процесс эпического стихосложения, его организующая творческая воля.[21]

Отбор традиционного материала в поэмах идет по двум основным направлениям, которые условно можно определить как «архаизирующее» и «модернизирующее». Для того чтобы создать у слушателя или читателя ощущение исторической дистанции, отделяющей его от описываемых событий, Гомер отчасти по собственному усмотрению, отчасти следуя, вероятно, унаследованной от предшественников системе поэтических запретов, упорно избегает всего, что могло нарушить совершенно обязательную в рассказе о героическом прошлом иллюзию отстраненности. Так можно объяснить почти полное исключение из обихода героев поэм железного оружия, рыбной и молочной пищи, верховой езды и т. д. Среди племен и народов, фигурирующих в эпосе, дорийцы и ионийцы упоминаются лишь эпизодически, как новопришельцы, не имеющие прямого отношения к поколению героев. Почти совершенно игнорируются в поэмах такие очевидные (для VIII в. до н. э.) новшества, как Олимпийские игры, рост влияния Дельфийского оракула, изобретение нового алфавитного письма, основание новых колоний на Западе и т. п.[22]

Однако эта нарочитая архаизация уравновешивается и даже перевешивается в гомеровской эпопее тенденцией противоположного характера, выражающейся в бессознательном «осовременивании» прошлого, в постоянном переосмыслении и наполнении новым содержанием традиционных тем и образов древней героической поэзии.[23] Несмотря на встречающиеся в эпосе элементы исторической рефлексии, мышление Гомера в целом антиисторично. Прошлое в сознании поэта никогда не бывает резко отделено от настоящего. Вместе они образуют некий временной континуум, в котором весь мир, за исключением самих героев, отличающихся во многом от своих отцов и дедов, пребывает в более или менее статичном состоянии. Иначе говоря, история воспринимается Гомером только как смена человеческих поколений, но не как процесс социального и культурного развития.[24] Собственно исторические факты, находящиеся за рамками повседневного опыта современников поэта и, следовательно, не «вписывающиеся» в созданную им картину неизменного мира, либо просто устраняются из эпического рассказа, либо получают в нем совершенно иное освещение, приближенное к понятиям современной аудитории. Поэтому на карте гомеровского мира мы не находим, например, давно исчезнувшего Хеттского царства, хотя в микенских сагах о Троянской войне оно, вероятно, упоминалось неоднократно.[25] Зато Египет, который продолжал оставаться для греков неотъемлемой частью окружающей их ойкумены, является местом действия нескольких любопытных эпизодов «Одиссеи». Вероятно, по этой же причине в эпосе отсутствуют развернутые описания сражений на колесницах (герой обычно только подъезжает на колеснице к месту боя, сражается же, сойдя на землю), хотя в микенской поэзии сцены колесничных схваток были, по-видимому, одним из широко распространенных общих мест.[26] Да и вся эпоха Троянской войны предстает перед нами в «Илиаде» и «Одиссее» не в сложных до вычурности формах реальной микенской цивилизации, о которой поэт, судя по всему, почти ничего не знает, а как спроецированная в «Героический век» модель современного ему ионийского полиса.[27] По существу прошлое для Гомера это то же настоящее, но улучшенное, облагороженное, приподнятое над житейской прозой современности. Серьезных качественных различий между тем и другим он не замечает или не хочет замечать. В этом отношении историческое мышление Гомера находится примерно на том же уровне развития, на котором стоят, например, создатели таких шедевров средневекового европейского эпоса, как «Песнь о Роланде», «Песнь о Нибелунгах», «Беовульф» и т. д. Во всех этих случаях к событиям далекого прошлого «привязывается» обобщенная и идеализированная, но все же достаточно определенная в своих основных очертаниях картина современной поэту исторической действительности.[28]

В своей последней посмертно опубликованной книге «Вопросы языкового развития в античном обществе» замечательный советский филолог и лингвист И. М. Тронский писал:[29] «Гомеровской "эпохи" как некоей синхронной реальности, изображаемой в эпосе, не существует; в эпосе отражена не отдельная эпоха, а огромная перспектива исторического развития. Это справедливо и по отношению к содержанию поэм и в плане их языка». Глубоко верная в своей основе эта мысль нуждается, однако, в некоторых коррективах. Вполне естественно было бы ожидать, что стоящий в самом конце «огромной перспективы исторического развития» поэт будет всего яснее и лучше различать в этой перспективе хронологически наиболее близкие к нему явления, лишь смутно догадываясь о более удаленных. Сопоставление материала поэм с данными археологии и микенской письменности вполне подтверждает это предположение. Как было уже замечено, древнейшие микенские элементы в их чистом виде составляют не очень значительную долю в общем культурно-историческом контексте «Илиады» и «Одиссеи». Доминирующее положение в этом контексте занимают, безусловно, сравнительно поздние элементы, либо современные самому поэту, либо относящиеся к тому недавнему прошлому, которым были для него последние столетия «Темного века».[30] Таким образом, хронологическими рамками гомеровского периода, если признать, что за этим понятием все же скрывается некая объективная историческая реальность, а не просто вневременная поэтическая фикция, могут считаться, с одной стороны, конец эпохи миграций (конец XI — начало X в.), с другой — ранняя стадия так называемой «архаической революции» (вторая половина VIII в.), начало которой, по-видимому, еще застал Гомер.[31] С некоторыми из наиболее существенных аспектов социальной и политической жизни Греции на этом отрезке ее истории читатель сможет познакомиться в следующих далее главах настоящей монографии.

ГЛАВА I. ОТ МИКЕНСКОЙ ЦИТАДЕЛИ К ГОРОДУ-ГОСУДАРСТВУ (АРХЕОЛОГИЧЕСКАЯ КАРТИНА ПЕРИОДА)

В конце XIII в. до н. э. на богатые и процветающие микенские государства Средней Греции и Пелопоннесса обрушилось страшное бедствие.[32] Их важнейшие жизненные центры: дворцы и цитадели, а также многие мелкие поселения сельского типа подверглись нападению, были сожжены и разрушены. Зона разрушения покрывает широкую полосу, включающую Беотию, Западную Аттику, Истм, Западную Арголиду, Северную Лаконию и Мессению. Многие из разрушенных поселений были навсегда покинуты своими обитателями.[33] В этот печальный список входят Пилос, Нихория, Менелайон, Зигуриес, цитадель Гла в Беотии, Криса и др. Кое-где ахейскому населению удалось удержаться в разрушенных цитаделях (или, может быть, оно вернулось на прежние места спустя некоторое время). Такая ситуация наблюдается, например, в Микенах и Тиринфе — двух крупнейших культурных центрах Арголиды. О масштабах и последствиях катастрофы можно судить по таким цифрам. Общее число мест, где обнаружены следы микенской культуры ПЭIIIВ периода на территории Арголиды (с Коринфом), составляет 44 наименования. В следующий за катастрофой период — ПЭIIIС их число сокращается более чем вдвое — до 19 наименований. Для Мессении аналогичное соотношение составляет 41 к 8, для Лаконии 30 к 7, для Беотии 28 к 5.[34] Контраст, как видим, разительный! Некоторые области Средней и Южной Греции, как следует из этих данных, лишились большей части своего населения и почти совершенно обезлюдели. С другой стороны, в это же самое время наблюдается Приток населения, очевидно, за счет беженцев из опустошенных районов в места, не затронутые катастрофой. Такими «зонами убежища» (refugee areas) становятся, например, Восточная Аттика, Элида, Ахайя, острова Ионического моря.

Первое, что приходит в голову, когда пытаешься осмыслить все эти драматические события и спрашиваешь себя о вызвавших их причинах, это, конечно, вторжение. Последнее столетие микенской истории (XIII в. до н. э.) было временем крайне тревожным и неспокойным. Обитатели дворцов и цитаделей жили в атмосфере страха и ожидания какого-то бедствия. Об этом совершенно недвусмысленно говорят такие факты, как реставрация старых и возведение новых укреплений в Микенах, Тиринфе, Афинах и других местах, постройка массивной циклопической стены на Истме, явно рассчитанной на то, чтобы оградить Пелопоннесе от нападения с севера, документы пилосского архива, свидетельствующие о военных приготовлениях, наконец, сравнительно недавно опубликованные фрески из того же дворца в Пилосе, изображающие кровавую схватку между ахейскими воинами и какими-то варварами, одетыми в звериные шкуры.[35] Можно предположить, что катастрофа, которой с такой тревогой ожидало население ахейской Греции и к, которой оно давно уже начало готовиться, действительно, разразилась в конце XIII в., когда на страну обрушились дикие орды северных пришельцев, опустошая все на своем пути.[36] Однако если принять это, пока еще гипотетическое, нашествие за подлинный исторический факт, возникает ряд трудностей, главная из которых состоит в том, что варвары, разрушившие микенские твердыни, не оставили нам своих «визитных карточек», т. е. каких-либо предметов или памятников, по которым мы могли бы судить о их культуре. В сущности мы ничего не знаем ни о их происхождении, ни о маршруте, по которому они пришли в Грецию, ни о том, наконец, куда они исчезли, после того как разграбили и опустошили страну. «Нет ни одного наконечника стрелы, — пишет американская исследовательница Э. Вермьюл, — ни одного ножа или детали вооружения среди вещей, найденных в развалинах, которые не был» бы предметами сугубо микенского происхождения».[37] К ней присоединяется Десборо: «Нет ни одного предмета или обычая, которые можно было бы связать с завоевателями в каком-либо из пройденных ими районов».[38] Очевидно, этот загадочный: народ, если он, действительно, был виновником катастрофы, по какой-то причине не захотел остаться в опустошенной им Греции и спустя короткое время ушел в неизвестном направлении, оставив после себя только руины и пожарища.[39]

Дальнейший ход событий во многом неясен. Не подлежит сомнению, однако, что непосредственным результатом страшного потрясения, пережитого греческим миром в конце XIII в., был общий упадок микенской культуры на всей его территории. Об этом свидетельствует исчезновение таких важных ее элементов, как монументальная архитектура и тесно связанная с ней монументальная фресковая живопись. По-видимому, единственный из микенских дворцов, не затронутых катастрофой,— дворец в Иолке — (совр. Воло) был разрушен в конце XII в. [40] Примерно этим же временем датируются и последние следы обитания на акрополях Микен, Тиринфа, Афин.[41] Агония крупнейших микенских цитаделей, таким образом, продолжалась еще около ста лет. Ни в это время, ни поздней ни одной новой постройки этого типа мы во всей Греции уже не находим. Одновременно совершенно сходит на нет высокое искусство микенских ювелиров, резчиков по кости и мастеров; глиптики. В позднемикенских погребениях их изделия почти совсем не встречаются. Керамическое койне, существовавшее до катастрофы конца XIII в. и охватывавшее практически весь-микенский мир, теперь распадается. На смену почти стандартному единообразию орнаментальных форм, отличающих микенскую керамику ПЭIIIВ периода, приходит множество локальных школ вазовой росписи, что, несомненно, указывает на разрыв экономических и культурных связей между отдельными районами Греции. В это же время почти полностью прекращается приток импортных изделий из стран Востока. Начинается длительная культурная изоляция Эгейского бассейна.[42] Вместе с дворцами исчезают и дворцовые архивы. Выходит из употребления и забывается линейное слоговое письмо. Все эти факты говорят о резком снижении жизненного уровня и культуры ахейского населения, уцелевшего в период катастрофы, о крайнем упадке ремесла и торговли, наконец, о распаде микенских дворцовых государств с их сложным бюрократическим аппаратом.[43]

Окончательное изживание, или, может быть, лучше было бы. сказать, перерождение микенской культуры, приходится наконец XII—XI вв. до н. э. или согласно принятой в настоящее-время археологической периодизации на субмикенский период. В это время продолжается и, по-видимому, еще более возрастает отток населения из материковой и островной Греции. Общее число мест, где были сделаны находки керамики и других: предметов, позволяющие предполагать наличие поселений, сокращается до минимума. В Арголиде, например, зафиксировано всего семь таких пунктов, в Мессении шесть, в Аттике четыре, в Беотии два и в Лаконии только один.[44] Характерно, что теперь массовая эмиграция начинается также и в тех районах, которые, по всей вероятности, не были затронуты катастрофой: конца XIII в. и в течение некоторого времени служили приютом для беженцев из зоны разрушений. Сюда относятся, как мы уже говорили, Восточная Аттика, Ахайя, острова Ионического и южной части Эгейского моря. Многие из расположенных в этих местах поселений были покинуты своими обитателями без всяких видимых к тому причин (никаких следов разрушений в этих районах не находят).

Вместе с тем именно в эту глухую пору в развитии материальной культуры Балканской Греции и островов Эгеиды наметились определенные сдвиги, свидетельствующие, как думают многие, о появлении первых, пока еще очень слабых ростков цивилизации нового (эллинского) типа. Так, заметно меняется характер погребений, а вместе с ним, очевидно, и форма заупокойного культа. На смену микенским камерным гробницам-, в которых людей хоронили обычно целыми семьями, приходят теперь так называемые «ящичные» могилы (cist tombs), рассчитанные, как правило, только на одного человека. Ближе к концу СМ периода старый обычай трупоположения во многих местах начинает вытеснять кремация, а вместе с ней появляется и еще один новый способ погребения — в урнах.[45] В это же самое время широко распространяются некоторые новые виды бронзовых изделий, например фибулы в форме лука, и появляются первые образцы железного оружия (в основном, мечи и ножи).[46] В конце этого периода (около 1025 г. до н. э., а по другой датировке еще раньше около 1050 г.) субмикенский стиль вазовой росписи — последний слабый отголосок микенских художественных традиций — уступает свое место новому протогеометрическому стилю,[47] который в дальнейшем (примерно 150 лет спустя) перерастает в зрелый геометрический стиль, в основных своих проявлениях совершенно чуждый микенскому искусству.

Если не все, то по крайней мере некоторые из этих новшеств могут быть связаны с проникновением в Грецию каких-то новых этнических элементов. Вполне возможно, что это были дорийцы И другие родственные им «северо-западные» народности.[48] Очень трудно точно датировать это событие, имевшее столь важные последствия для дальнейшей истории греческого народа. В отличие от предшествующего периода в Греции в это время не наблюдается каких-либо катастроф крупного масштаба. Разрушения хотя и встречаются, носят, скорей, эпизодический местный характер и могут проистекать из каких-то случайных причин. Так, примерно в середине XII столетия была разрушена так называемая «житница» в Микенах.[49] Это событие, после которого микенский акрополь был, судя по всему, окончательно заброшен, трудно связать с каким-нибудь значительным передвижением племен. Первые «ящичные» могилы, в которых некоторые археологи видят главный симптом присутствия дорийцев, появляются в окрестностях Микен и вообще на территории Арголиды спустя приблизительно пятьдесят лет после гибели «житницы».[50] Очевидно, расселение новой волны северных племен по Пелопоннесу и Средней Греции носило характер постепенного просачивания в эти районы небольших разрозненных групп пришельцев и шло сравнительно мирным путем.[51] Результатом этого расселения была ассимиляция остатков местного (микенского) населения вторгшимися племенами, хотя в других местах (например в Аттике) они сами могли быть поглощены более многочисленными автохтонами. В любом случае процесс этот был, несомненно, медленным и постепенным, на что указывает длительное сосуществование привнесенных извне культурных новшеств («ящичные» могилы, новые типы фибул и пр.) с пережитками культурных традиций микенской эпохи (субмикенская керамика) .

Таковы основные факты, на которых в настоящее время базируются наши представления о заключительной стадии в истории микенской цивилизации и началах новой античной культуры. Именно в это время, на стыке бронзового и железного веков, по мере того как шла на убыль бурная череда племенных миграций и социальных катастроф, в Греции начал формироваться новый тип общества и государства, позднее вошедший в историю человечества под именем города-государства или полиса. Для выяснения начальных этапов в процессе становления полиса принципиальное значение имеет вопрос о формах и типах поселения, существовавших на территории Эгеиды на протяжении так называемого «Темного периода» греческой истории (с XI по IX вв. до н. э.). К сожалению, приходится признать, что материал, добытый археологами до последнего времени, слишком скуден и не дает возможности раскрыть стоящую перед нами проблему во всей ее полноте. Тем не менее уже имеющиеся данные позволяют сделать ряд интересных наблюдений, которыми нам хотелось бы поделиться с читателем.

В своем капитальном труде «Греческий полис, как историко-географическая проблема Средиземноморья» немецкий историк Кирстен решительно утверждает, что полис как особый тип поселения сложился уже в микенскую эпоху. Его древнейшей формой была цитадель — ахейский Herrenburg. Дорийцы при своем вторжении в южную Грецию просто переняли у своих предшественников этот способ поселения и приспособили его к своим нуждам. Они вытеснили ахейскую знать из ее укрепленных гнезд и сами в них обосновались. Вследствие этого «зона распространения полиса в I тыс. до р. х, совпадает с зоной микенского типа поселения; там, где была жива микенская традиция, развился полис также в... политическом смысле слова».[52] К сожалению, Кирстен не приводит в своей книге ни одного засвидетельствованного археологически случая такой преемственности. В действительности археология говорит как раз об обратном. В течение XII—XI вв. до н. э. практически все как большие, так и малые микенские цитадели были заброшены. Расположенные на их территории дворцы и другие постройки были разрушены и лежали в развалинах. Судя по всему, в них никто уже больше не жил. Несомненно, прав Ленцман, писавший по этому поводу: «В этом плане особенно важен не столько факт разрушения дворцов Микен и Пилоса, сколько захирение сохранившегося Тиринфского дворца, и, возможно, существовавшего дворца микенского времени на афинском акрополе. Следовательно, дело было не в самом акте разрушения, а в коренном несоответствии дворцового уклада новым условиям жизни».[53] Следы вторичного заселения покинутых микенских цитаделей (отдельные дома и погребения) встречаются лишь эпизодически и, по-видимому, не могут считаться характерным признаком сложившейся в это время ситуации. Не исключено, конечно, что в отдельных случаях, например в Афинах, Фивах, может быть, также в Тиринфе, заброшенная цитадель использовалась пришельцами или вернувшишимся на свои пепелища местным населением как убежище (refugium) или как священный участок (темен), хотя прямых подтверждений этой догадки археология пока не дает. В то же время она совершенно ясно показывает, что новые поселения, возникшие в послемиграционный период, располагаются, как правило, или у подножия микенского городища (Афины), пли даже на значительном от него удалении (Спарта, Аргос).[54]

В огромном большинстве случаев между поселениями микенского времени и сменяющими их поселениями геометрического периода наблюдается значительный хронологический разрыв, составляющий в некоторых случаях до двухсот лет и больше. Первые признаки обитания на месте таких дорийских городов, как Спарта, Аргос, Коринф и др., относятся уже к X в.[55] Вообще же следы поселений, которые можно было бы датировать субмикенским или протогеометрическим периодом (1100—900 гг. до н. э.), на территории Балканской Греции, равно как и большей части островов Эгейского моря, чрезвычайно редки. Лишь кое-где археологам удается обнаружить остатки стен или фундаменты домов. Единичные находки такого рода можно пересчитать буквально по пальцам. На всем Пелопоннесе от этого времени сохранилось лишь несколько домов на акрополе Азины, да один «квартал» в Мальти-Дорионе, во всей Аттике один-два дома в Элевзине, во всей Фессалии один длинный дом в Иолке.[56] Правда, в ряде случаев на близость поселения указывают большие скопления керамики или крупный некрополь, — например субмикенский и протогеометрический некрополь афинского Керамика.[57] Но чаще всего отсутствуют даже и такие ориентиры. Нам не кажется поэтому слишком смелой догадка, высказанная Старром, который полагает, что после крушения микенской цивилизации население многих областей Греции на какое-то время вернулось к полукочевому образу жизни, чем и объясняется, в его понимании, отсутствие следов постоянных поселений.[58]

На этом фоне всеобщего обезлюдения и упадка выделяются как своеобразные культурные оазисы два острова: Крит и Делос. По сравнению с остальной Грецией этого времени оба они производят впечатление очагов довольно интенсивной строительной деятельности. Микенский храмовый город на Делосе, существовавший с XV в. н. э., пережил смутную пору катастроф и миграций и продолжал существовать также и в протогеометрический период без сколько-нибудь заметного перерыва в его культурном развитии.[59] Город, судя по всему, сохранил свое старое микенское население. На это указывает продолжающееся использование микенских святилищ и домов, а также постройка новых домов на микенском фундаменте. К сожалению, ни размеры, ни планировка этого поселения не поддаются точному определению ввиду недостаточности археологической документации. Лучше изучены поселения переходного периода на Крите. В отличие от материковой Греции здесь в целом ряде случаев наблюдается вторичное заселение старых минойско-микенских центров после небольшого перерыва пли вообще без него.[60]

Наиболее интересный в этом отношении материал дали раскопки в Фесте. Работавшей здесь итальянской экспедиции под руководством Д. Леви удалось установить, что строительство новых зданий и перестройка старых не прекращались на этом месте на протяжении по крайней мере пяти столетий, начиная с субминойского периода и кончая позднегеометрическим.[61] Открытая часть поселения состояла из нескольких кварталов пли блоков прямоугольных домов, примыкающих вплотную друг к другу, а иногда просто имеющих общую стену, вследствие чего не всегда можно с уверенностью отличить целую постройку от ее части. Эта так называемая «конгломератная» или «нанизывающая» застройка составляет отличительную черту как городов минойского Крита, вроде Гурнии или Пале-Кастро, так и многих микенских поселений материковой Греции (Кораку, Зигуриес, Бербати и др.).[62] Раскопки Феста позволяют, таким образом, говорить о выживании на Крите некоторых важнейших элементов минойско-микенской градостроительной традиции. Это тем более показательно, что в Фесте, судя по всему, произошла смена населения (постройки протогеометрического и субминойского периодов, как правило, игнорируют фундаменты более раннего времени).[63] Чрезвычайный интерес представляет открытая итальянскими археологами оборонительная стена толщиной в 2,8 м. Это первый известный образец сооружения такого рода в Греции послемикенского времени. Хотя полная протяженность стены пока еще не установлена, по сохранившейся ее части можно предполагать, что она опоясывала не все поселение, а лишь его центр, расположенный на возвышенности, на том месте, где когда-то стоял Фестский дворец.[64] Судя по большим количествам протогеометрической керамики, аналогичные поселения должны были существовать и в других местах равнинной части Крита, например в Кноссе, Маллии, Агиа-Триаде, на акрополе Гортины.[65] Однако во всех этих пунктах пока не удалось обнаружить ничего, кроме единичных построек.

С приходом на Крит дорийцев часть коренного населения острова (очевидно, это были в основном минойцы, хотя и с некоторыми ахейскими «примесями») перебралась в глухие труднодоступные места в горах и там еще долгое время продолжала отстаивать свою самобытность. Археологи открыли несколько таких горных убежищ, или «разбойничьих гнезд», как их называет Пендлбери,[66] относящихся к субминойскому и протогеометрическому периодам и расположенных преимущественно в восточной части острова. Наиболее известны среди них Карфи, Кавуси, Врокастро. Все эти поселения имеют типично минойскую «нанизывающую» застройку. Кварталы, отделенные друг от друга узкими улицами-тропинками, лепятся по горным склонам, занимая расположенные друг над другом террасы. Как правило, поселение не имеет ясно выраженного геометрического центра, хотя некоторые дома выделяются среди всех прочих своими размерами и конструкцией (например, «дом правителя» в Карфи).[67] В отдельных случаях, например в Карфи, удалось обнаружить остатки примитивных укреплений — какое-то подобие палисада, перегораживающего свободное пространство между двумя скалами.[68] При некотором усилии воображения в Карфи и других подобных поселениях восточного Крита можно увидеть сильно деградировавший «город» минойской эпохи типа Палекастро, или Гурнии, с характерной для него «конгломератной» планировкой и «дворцом правителя» в центре.[69]

Итак, переходный период (XI—X вв. до н. э.) в целом отмечен весьма существенным разрывом микенской градостроительной традиции. На это указывает почти полное исчезновение сколько-нибудь значительных поселений на территории как материковой, так и островной Греции. Можно предполагать, что основная часть населения страны в это время или постоянно кочевала с места на место или ютилась по незначительным «хуторам» и деревушкам, от которых не осталось никаких следов. Однако разрыв этот не был абсолютным. В отдельных пунктах на территории Эгеиды продолжали существовать разрозненные очаги урбанистической или скорее квазиурбанистической культуры бронзового века.[70] К ним можно причислить острова Крит, Делос, возможно, также Аттику, по крайней мере район Афин. Не исключено, что в будущем раскопки вскроют и некоторые другие центры того же рода, пока что ускользающие от внимания археологов. Эти своеобразные «резервации» могли сыграть немаловажную роль в последующем возрождении и распространении на греческой почве «городского» уклада жизни.

Первые шаги в этом направлении были сделаны, судя по ряду признаков, уже в течение геометрического периода, т. е. в IX—VIII вв. до н. э. Относящийся к этому времени археологический материал и прежде всего, конечно, находки керамики позволяют говорить о довольно быстром росте населения как в Европейской, так и в Азиатской Греции. Особенно заметным этот процесс становится начиная с VIII в., что находит свое выражение как во внешней, так и во внутренней колонизации,[71] а также в постепенном разрастании уже существующих поселений. Несмотря на то, что общее число уже открытых поселений геометрического периода невелико (оно пока еще не превышает десятка), мы уже сейчас, опираясь на добытый раскопками материал, можем говорить о многообразии форм и типов новой полисной культуры и неравномерности ее развития в различных районах.

Наиболее интересным памятником греческого градостроения геометрического периода, бесспорно, является Смирна, открытая в 1949—1952 гг. англо-турецкой экспедицией, возглавляемой Куком и Акургалом.[72] Само расположение Смирны на полуострове у входа в удобную, защищенную от ветра бухту позволяет считать ее первым образцом нового типа поселения, характерного для колонизационной зоны Малой Азии. Греческая колония возникла здесь еще в X в. до н. э. В следующем IX столетии она была обнесена стеной из кирпича-сырца на каменном цоколе (площадь расположенного в черте стен поселения в это время составляла 3,2 га). Стены Смирны в дальнейшем неоднократно перестраивались: второе оборонительное кольцо было возведено во второй половине VIII в., третье — самое мощное из всех незадолго до разрушения города лидийцами во второй половине VII в. Открытие городской стены Смирны, восходящей к столь раннему времени, для многих было полнейшей неожиданностью, так как опровергало прочно утвердившееся в науке представление, согласно которому первые укрепления такого типа появились в Греции лишь в конце VI в., до этого же единственной, формой фортификационных сооружений были стены акрополей.[73] Дома Смирны II и III (т. е. IX—VIII вв. до н. э., согласно периодизации Акургала) представляют собой в высшей степени примитивные постройки из кирпича-сырца с соломенной или тростниковой крышей прямоугольной или овальной формы и очень небольшие по размерам (как правило, однокомнатные).[74] Судя по сохранившимся фундаментам и остаткам стен, расположение этих домов до кардинальной перестройки города во второй половине VII в. не было подчинено никакому определенному плану и этим близко напоминает беспорядочную застройку Карфи и других критских поселений более раннего времени. Так же как и там, дома Смирны лепятся вплотную Друг к другу, образуя подобие пчелиных сот или колонии кораллов. Здесь нет места ни для приусадебного участка, ни даже для порядочного двора. Улицы представляют собой узкие проходы между блоками домов, рассчитанные от силы на одного человека.[75] В целом городская застройка древней Смирны отличается поразительным однообразием и свидетельствует о Довольно низком жизненном уровне массы граждан (по удачному выражению Ганфмана, она — вполне «демократична»).[76] Никаких сооружений общественного характера, ничего похожего на царский дворец или пританей среди построек этого времени не обнаружено.[77] Возможно это объясняется тем, что раскопки не были доведены до конца: вся юго-западная часть поселения осталась необследованной. По этой же причине мы не можем сказать в настоящее время ничего определенного о местонахождении смирнинской агоры. Уже сейчас ясно, однако, что в городе не было акрополя в обычном понимании этого слова. Храмы и другие общественные здания, если они были в Смирне геометрического периода, должны были стоять прямо среди домов горожан.

В какой-то мере пробелы, имеющиеся в наших представлениях об этом типе раннегреческого поселения, позволяет восполнить открытое сравнительно недавно (1960) городище Загора на о. Андрос, относящееся примерно к тому же времени, что и Смирна (IX—VIII вв. до н. э.).[78] Здесь на небольшом (площадью приблизительно в 6,2 га) плато, защищенном с трех сторон крутыми обрывами, а с четвертой (восточной) стеной, было найдено 33 прямоугольных помещения различной величины. В южной части раскопа, где, по предположениям, археологов, должен был находиться центр поселения, обнаружен фундамент небольшого храма, стоявшего особняком в некотором отдалении от других построек. Расположенный напротив жилой комплекс, напоминающий в плане букву Н, возможно, был когда-то царским «дворцом». Такого мнения придерживается, например, Дреруп, который проводит довольно убедительные сопоставления отдельных частей этой постройки с основными элементами дворца Одиссея в его описании у Гомера.[79] Особый интерес представляет центральное квадратное в плане помещение этого комплекса. Вдоль его стен были устроены каменные скамьи, на которых, очевидно, восседали царские сотрапезники во время пиршеств столь обычных в гомеровской поэзии. Если эта догадка в какой-то мере оправдана, то можно считать, что Загора дает нам первый и пока единственный образец постройки дворцового типа за весь гомеровский период.[80] Основная часть поселка, расположенная к северу от дворца, представляет конгломерат жилых домов, построенных без всякой видимой системы, вплотную друг к другу, вследствие чего практически невозможно определить, где кончается один и начинается другой. В сущности это тот же самый ульевидный тип застройки, что и в Смирне, рассчитанный на размещение возможно большего числа годных для жилья помещений на крайне ограниченной площади. Различие между Загорой и Смирной вытекает лишь из разницы в местоположении этих двух поселений: если первое занимало надежно укрепленную самой природой возвышенность, и для того, чтобы обеспечить его обитателям полную безопасность, потребовалось лишь минимальное вмешательство человеческих рук (постройка стены на восточном краю поселка), то второе, находясь на открытом со всех сторон пологом мысу, нуждалось в более основательной системе оборонительных сооружений, каковой и стала опоясывающая весь город кирпичная стена с башнями и воротами.

Совершенно иной тип поселения, пока что не находящий себе прямых аналогий среди уже известных памятников гомеровской эпохи, представляет открытое в 50-х годах и датируемое временем господства зрелого геометрического стиля (VIII в. до н. э.) городище Эмпорио на Хиосе.[81] Работавшая здесь английская экспедиция под руководством Бордмэна раскрыла фундаменты примерно 50 домов, разбросанных по склонам довольно высокого (230 м над уровнем моря) холма. Вершина холма была обнесена низкой стеной. Здесь были найдены две каменные постройки, своими размерами значительно превосходящие почти все прочие дома городка. В одной из них Бордмэн видит храм Афины, в другой, которую он условно назвал «Megaron Hall», дворец правителя.[82] Эта последняя идентификация представляется нам недостаточно обоснованной. Судя по описанию в статье Бордмэна и приложенным к ней планам, Megaron Hall мог быть чем угодно: пританеем, мужским домом, еще одним храмом. Никаких специальных признаков, которые позволили бы считать ее «царским дворцом», эта постройка, по-видимому, не имела. К тому же среди домов «нижнего города» был обнаружен еще один мегарон, своими размерами едва ли не превосходящий первый.[83] С наибольшей долей вероятности мегарон на акрополе можно трактовать, как святилище.[84] Окруженная стеной площадка, на которой находились оба храма (площадь около 2500 м2), могла использоваться и как священный участок (темен), и как агора, и, конечно, не в последнюю очередь, как убежище для жителей поселка, занимающего склоны холма. По предположению Бордмэна, еще одна агора, выполнявшая чисто коммерческие функции, должна была находиться у подножия акрополя на берегу неподалеку от бухты, служившей в древности местом причала кораблей.[85] Находки английских археологов в Эмпорио представляют тем большую ценность и интерес, что пока еще это — едва ли не единственный для столь раннего времени образец той, по-видимому, достаточно широко распространенной категории поселений, которую Фукидид (I, 5, 2) определяет в своей «Археологии», как πόλεις άτειχίσται και κατά κώμας οίκοuμέναι («города неукрепленные и заселенные по деревням»). До открытия городской стены в Смирне было принято считать, что именно этот тип поселения, представляющий собой комбинацию укрепленной цитадели-акрополя с неукрепленным «нижним городом», безраздельно господствовал на протяжении всего древнейшего периода греческой истории (вплоть до начала греко-персидских войн) как в зоне ионийской колонизации, так и в балканской метрополии.[86] Лишь после раскопок Кука и Акургала стало ясно, что эта гипотеза нуждается в существенных поправках. Эмпорио интересно также и тем, что в отличие от синхронных с ним археологических комплексов в Загоре и Смирне, политический и религиозный центр поселения, которым можно считать свободную площадку с двумя храмами на вершине акрополя, здесь четко обособлен от его жилых «кварталов». Правда, данные раскопок не позволяют говорить с полной уверенностью о функциональном назначении этого пространства. Достаточно определенно здесь выражены лишь оборонительная и религиозная функции. О функции политической, т. е. о том, что это место служило для народных собраний жителей поселка, можно лишь догадываться, используя более известные исторические аналогии.[87]

В связи с этим следует заметить, что среди идентифицированных построек геометрического периода единственным видом общественных зданий являются храмы. Нам известно пока лишь одно, но весьма знаменательное исключение из этого правила. Для того чтобы поближе с ним познакомиться, нам придется опять вернуться на Крит — этот давний очаг и рассадник идей урбанизма в Эгейском бассейне. Здесь, в Дреросе (Восточный Крит) был открыт в 1935—1936 гг. Древнейший на территории Греции памятник гражданской архитектуры, свидетельствующий о зарождении полиса как города и как государства в одно и то же время.[88] Речь идет о своеобразном архитектурном комплексе, основную часть которого образует большая терраса (40x25 м2), занимающая седловину двойного акрополя. В юго-восточном углу террасы было обнаружено семь хорошо сохранившихся широких каменных ступеней, расположенных в виде буквы Π и, очевидно, служивших местами для сидения. Несколько выше этой площадки на склоне восточной вершины акрополя был расположен храм, от которого сохранился фундамент и часть стены. Весь комплекс датируется VIII в. до н. э. Первооткрыватели этого памятника Демарнь и Ван Эффентер вполне резонно заключили, что перед ними дреросская агора. И у нас нет никаких оснований для того, чтобы отвергнуть эту догадку. О том, что именно здесь находился политико-административный центр города, свидетельствуют вырезанные на стене храма декреты VII в. до н. э., в одном из которых впервые в греческой эпиграфике появляется слово «полис».[89] Позднее, хотя не установлено, когда именно, к первоначальному ансамблю, включавшему храм и террасу, было добавлено еще несколько сооружений явно общественного характера. Среди них — здание совета и пританей с общинным очагом. Дальнейшее развитие конструктивной идеи, взятой за основу создателями дреросской агоры, можно наблюдать в несколько более позднем по времени (VII в. до н. э.), но вместе с тем гораздо более монументальном сооружении того же типа, сохранившемся в Лато (Восточный Крит, к югу от Дрероса).[90] Агора со скамьями-ступенями и двумя массивными башнями по сторонам, открытое святилище в центре площади и возвышающееся над ней здание пританея — все это в совокупности образует внушительный ансамбль, символизирующий силу и незыблемость молодого города-государства. До открытия дреросской агоры Лато заслуженно пользовался славой «первого (по времени) греческого полиса».[91] Не исключено, что в будущем археологи сумеют обнаружить аналогичные памятники, восходящие к столь же раннему времени, и за пределами Крита, например на побережье Малой Азии, в одной из древних ионийских колоний.[92] Но пока их нет.

Итак, имеющийся в нашем распоряжении, еще раз подчеркиваем, весьма ограниченный археологический материал позволяет говорить о сосуществовании в Греции геометрического периода двух основных типов поселения. Обозначим их условно для большего удобства в дальнейшем изложении как интравертный и экстравертный. Отличительной чертой первого из них является компактная «ульевидная» застройка территории, с чрезвычайно слабо выраженным внутренним членением всего комплекса, в котором лишь с трудом можно отличить постройки общественного характера, например святилища, от просто жилых домов. Второй тип отличает, напротив, четкое разделение всей площади, занятой поселением, на две основные части: незаселенный акрополь, зарезервированный для всякого рода общественных надобностей, и расположенный у его подножия собственно жилой массив, состоящий из свободно, иногда на большом удалении друг от друга, разбросанных домов. В каждом из этих двух случаев форма застройки обусловлена в первую очередь соображениями стратегического характера и зависит от выбора того или иного принципа защиты населения в момент вражеского нападения. Так, крайняя скученность домов в поселениях интравертного типа была вне всякого сомнения продиктована стремлением обеспечить безопасность как самих обитателей поселка, так и их жилищ и всего находящегося в них имущества. Конечно, к этому мотиву можно присоединить и некоторые другие, вытекающие из таких общеизвестных особенностей греческого ландшафта, как ограниченность земельных площадей, пригодных для обработки, что делало нецелесообразным их использование под жилые постройки, крайняя изрезанность рельефа, при которой трудно найти сколько-нибудь ровную площадку для возведения жилья и хозяйственных построек, наконец, сравнительная Редкость источников питьевой воды, а в прибрежных районах Удобных бухт, пригодных для стоянки судов.

Но на первом месте среди всех этих факторов все же следует поставить потребности обороны. Именно они вынуждали обитателей таких поселений протогеометрического и геометрического периодов, как Карфи или Фест на Крите, Загора на Андросе, тесниться на небольших плато и крутых склонах гор, ставя свои дома вплотную друг к другу, так что внутри городища не оставалось места не только для приусадебного участка, но даже и для простого двора, а улицы имели вид узких тропинок или лестниц, петляющих между глухими стенами домов.[93] В тех случаях, когда поблизости не было возвышенности, пригодной для размещения поселения, или сами поселенцы не хотели слишком удаляться от моря, за которым лежала покинутая ими родина, строительной площадкой становился небольшой полуостров, который легко можно было оградить от враждебного материка поперечной стеной,[94] а если опасность ожидалась и с суши и с моря одновременно, единственным выходом из затруднения была постройка концентрической оборонительной стены, опоясывавшей все поселение. Именно такую ситуацию мы наблюдаем в Смирне и некоторых более поздних поселениях, например во Врулии на Родосе (VII в. до н. э.).[95] Здесь так же, как и в горных поселках-акрополях типа Карфи или Загоры, максимальная концентрация жилых домов на небольшом пространстве, стиснутом стеной и морем, остается наиболее рациональной формой застройки.

Прямо противоположным способом решают по сути дела ту же самую задачу создания оптимальной системы защиты на случай вражеского нападения основатели Эмпорио на Хиосе (к сожалению, пока лишь единственный пример поселения экстравертного типа за весь геометрический период). Основная часть поселения его, если можно так выразиться, — «жилые кварталы» — выносится здесь за пределы укрепленной площадки на вершине холма, благодаря чему каждый домохозяин мог ставить свое жилище, где ему заблагорассудится, не считаясь ни с линией стен, ни с другими стесняющими его свободу факторами, но все же не слишком удалясь от акрополя, где в случае опасности он легко мог укрыться вместе со сво скарбом и скотом, оставив дом на открытом склоне холма на произвол неприятеля. При первом знакомстве такая организация обитаемого пространства производит достаточно странное впечатление. В том же Эмпорио почти 40 процентов всей площади поселения (около 2,5 га) занимает площадка акрополя, на которой, за исключением двух небольших храмов, не было никаких построек и, видимо, никто не жил. Объяснение этого феномена можно искать, с одной стороны, в обычной для религиозной практики греков табуации священного участка — темена, — а акрополь Эмпорио, вероятно, выполнял эту функцию так же, как в более позднее время выполняли ее афинский акрополь и акрополи многих других греческих городов.[96] С другой стороны, весьма возможно, что религиозный запрет служил здесь, как это нередко бывает, лишь «благовидным» прикрытием и оправданием для мотивов вполне «светского», а, точнее говоря, политического свойства. Укрепленный общими силами всего племени акрополь считался коллективным достоянием всех составляющих его общин, независимо от того, где обитала каждая из них — непосредственно у подножия цитадели или на некотором удалении от нее.[97] Захват и монопольное использование акрополя одной из этих общин поставил бы все другие в крайне невыгодное положение. Иначе говоря, табу, ограждавшее цитадель от ее использования под жилую застройку, являлось важнейшей гарантией внутриплеменного единства. Можно, таким образом, предположить, что в каждом отдельном случае выбор типа поселения — интравертный или экстравертный — зависел или от условий местности, или, что еще более вероятно, от размеров социальной группы, обосновавшейся на жительство в данном месте. Такие поселения интравертного типа, как горные деревни Крита вроде Карфи или Кавуси, Загора и даже древнейшая (I—II) Смирна, включающие каждое по нескольку десятков убогих глинобитных домов, в которых едва ли могло разместиться население, превышающее три-четыре сотни человек, конечно, не могли быть не чем иным, кроме обиталища небольшой семейно-родовой общины, т. е. объединения нескольких семей, связанных, а может быть, и не связанных общностью происхождения и группирующихся вокруг главенствующей семьи патриарха-ойкиста, основателя нового полиса.[98] С другой стороны, Эмпорио и другие подобные ему поселения экстравертного типа явно рассчитаны на то, чтобы служить опорной базой для какого-то сообщества более значительного масштаба, скорее всего, племени.

Генетическая связь геометрических поселений интравертного типа с «городскими» культурами бронзового века представляется нам весьма вероятной. Отдаленным прототипом Смирны или Загоры вполне могло послужить, например, среднеэлладское городище Мальти-Дорион в Мессении, продолжавшее существовать вплоть до конца микенской эпохи.[99] Подобно Заторе Мальти было расположено на плоской вершине холма (высота 280 м над уровнем моря). Все городище окружала стена с пятью воротами толщиной от 1,60 до 3,55 м (длина по периметру 420 м). На внутренней площадке городища было открыто в общей сложности 320 различных помещений. Поселение в плане четко делится на три основные части: 1. Центральная терраса, отделенная довольно тонкой, но тщательно построенной стеной от остальной части городища. Здесь находился так называемый «дворец правителя» — комплекс из пяти помещений общей площадью 130 м2 с монументальным очагом-алтарем в самой большой из комнат. Вплотную к «дворцу» примыкали помещения нескольких ремесленных мастерских. 2. Дома и склады, тянущиеся в один-два ряда вдоль оборонительной стены вплотную к ее внутренней стороне. Все постройки этой группы — очень скромны, чтобы не сказать убоги и потому чрезвычайно похожи друг на друга. Здесь по всей видимости жила большая часть обитателей поселка. 3. Три больших открытых площадки, которые могли использоваться как загоны для скота, а также для размещения окрестного населения во время войны. Общий характер городища в свое время удачно определил Б. Л. Богаевский, назвав его «наиболее ярким примером родового поселения на этапе домашней общины».[100] Действительно, сама планировка Мальти, ясно выраженное функциональное назначение отдельных помещений, красноречиво свидетельствует об экономической общности, объединявшей всех жителей поселка в единый родовой коллектив. Так называемый «дворец», отличающийся от хижин рядовых обитателей Мальти только своими размерами, по всей видимости, представлял собой жилище родового вождя, который как настоящий гомеровский ποιμήν λαών жил в окружении своего народа и своих стад.

Многообразные модификации этого типа поселения встречаются в Греции II тыс. до н. э. почти повсеместно. Практически к этой категории можно отнести почти все малые поселения крито-микенской эпохи, включая сюда и укрепленные поселки-акрополи вроде Мальти или Муриатады в Трифилии, Азины и Дендры-Мидеи в Арголиде, Идалиона на Кипре и открытые, расположенные на равнине или на пологом холме аграрные городки типа Палекастро и Гурнии на Крите, Кораку и Зигуриес в Северном Пелопоннессе.[101] Общей чертой всех этих поселений является их типично интравертная структура, т. е. компактная застройка всей площади, занятой поселением. По ним мы можем судить о том, как выглядел греческий полис, или, точнее, протополис, на заре своей истории. Исторически городок-акрополь типа Мальти, несомненно, предшествует классической микенской цитадели типа Микен или Тиринфа и, более того, может расцениваться как исходная форма, с которой началось ее развитие.[102] Однако если цитадели и тесно связанные с ними дворцы сошли со сцены в смутное время крушения микенского общества, предшествующая им первичная форма родового поселка вполне могла пережить эту тревожную пору вместе с такими фундаментальными элементами микенской цивилизации, как гончарный круг, дом типа мегарона, тигель для выплавки бронзы и т. д.

Как мы уже видели, столь характерный для поселений минойско-микенского времени конгломератный тип застройки продолжал существовать в некоторых уголках Эгейского мира на протяжении всего переходного периода. Едва ли случайно, что основной зоной его выживания стали районы, судя по всему, наименее пострадавшие от катастрофических вторжений на рубеже XIII—XII вв. до н. э. и, значит, с наиболее сильными и устойчивыми минойско-микенскими традициями, а именно Крит и острова центральной Эгеиды.[103] В дальнейшем к ним присоединяется также район эолийско-ионийской колонизации, т. е. западное побережье Малой Азии, куда микенские градостроительные идеи могли проникнуть вместе с волной переселенцев из разрушенных культурных центров Балканской Греции. Впрочем, наличие определенной культурной преемственности, связывающей поселения интравертного типа, датируемые геометрическим или протогеометрическим периодом, с аналогичными поселениями более раннего времени, не исключает, как нам кажется, и возможности их спонтанного зарождения и развития в новых условиях и на новых местах. Это тем более вероятно, что сам тип «города-деревни» (Stadt-Dorf), как именует его Кирстен, т. е. поселения с компактной ульевидной застройкой, пользовался широкой популярностью в странах Средиземноморского региона на протяжении чуть ли не всей его истории, являясь, по-видимому, оптимальным вариантом планировки в специфических природных условиях этой зоны.[104]

Труднее решить вопрос о происхождении второй экстравертной разновидности раннегреческого полиса, основанной на соединении укрепленного акрополя-убежища с неукрепленным «нижним городом» (Hangsiedlung) на его склонах. Несомненно, существует определенное сходство между уже упоминавшимся Эмпорио на Хиосе и некоторыми локальными вариантами микенской цитадели. В этой связи приходит на память одно из уникальных сооружений микенской эпохи — знаменитая цитадель Гла (Арне) на Копаидском оз. в Беотии.[105] Занятая ею территория (около 20 га) почти в семь раз превосходит общую площадь Микенской цитадели и в десять раз Тиринфской. Дворец и другие помещения, обнаруженные внутри стен цитадели, занимают лишь незначительную часть этой территории, оставляя совершенно свободным большое пространство. В отличие от Микен и Тиринфа, Гла служила, по всей видимости, не только и не столько местом обитания царской семьи, сколько убежищем на случай военной опасности для жителей соседних селений, совместными усилиями которых она, вероятно, была воздвигнута. Те же принципы планировки, хотя и не в столь грандиозных масштабах, повторяются и в некоторых других цитаделях того же района, например в Евтресисе (Беотия) и в Крисе (Фокида).[106] По сути дела, вокруг аналогичного племенного убежища (refugium) вырос и геометрический городок в Эмпорио, что позволяет говорить о преемственной связи поселений также и этого типа с микенской эпохой. Но для того чтобы убедиться в справедливости этих предположений, нам недостает целого ряда промежуточных звеньев, ибо, если оставить в стороне спорный вопрос о судьбе заброшенных микенских цитаделей, мы не знаем пока ни одного поселения с экстравертной планировкой, которое можно было бы с уверенностью отнести к субмикенскому или протогеометрическому периоду.

В целом путь становления греческого полиса как особого типа поселения трудно уложить в ту или иную стандартную типовую схему. В зависимости от конкретных историко-географических условий процесс этот мог идти одновременно по нескольким иногда параллельным, иногда пересекающимся направлениям (выше мы наметили две возможных линии развития, условно закодированных как поселения интравертного й экстравертного типа, но в действительности их могло быть гораздо больше). В любом случае совершенно очевидна беспочвенность теории Кирстена о непосредственном развитии полиса из микенской цитадели. Древнейший полис отнюдь не был местом обитания аристократической элиты, и первичным зерном, из которого он развился и вырос, была не цитадель в обычном понимании этого слова, т. е, обнесенный стеной дворцовый комплекс, господствующий над лежащей у его подножия сельской округой, а рядовое земледельческое поселение, или в некоторых случаях целое «гнездо» таких поселений, группирующихся вокруг укрепленного самой природой или человеческими руками холма-акрополя. Заметим, что даже там, где структурным ядром нарождающегося полиса, действительно, могла стать старая микенская цитадель, как это, вероятно, было в Афинах, Фивах, а возможно, и в некоторых других местах, она становилась этим ядром уже не в прежней своей функции царской резиденции, а в качестве племенного убежища, обеспечивавшего безопасность всего окрестного населения. Археология свидетельствует, таким образом, не столько о неизменности отношений господства и подчинения в течение переходного периода, разделяющего микенскую и гомеровскую эпохи, что хотелось бы доказать Кирстену, сколько о стабильности элементарных общинных структур на протяжении всего этого времени.

В момент своего появления на исторической сцене греческий полис мало чем отличался от таких разновидностей первобытного поселения, как германский Burg в его древнейшей форме, кельтский oppidum, славяно-русское городище (град). Подобно всем им, он представлял собой в это время частично или полностью укрепленный общинный поселок, родовое селище, обнесенное по периметру валом и частоколом или прижатое к подножию акрополя. В гомеровский период так же, как и за тысячу лет до этого, такие поселки играли роль опорных пунктов в ожесточенной внутри и межплеменной борьбе за землю, воду, скот и другие виды богатства. С городом в собственном смысле слова первичный полис сближают лишь два признака: наличие внутренних или внешних укреплений и компактная, впрочем, как мы уже видели, не везде и не всегда застройка территории поселения. Во всем остальном это — качественно совершенно иное явление. Хозяйственная жизнь полиса носила по преимуществу аграрный характер. Ремесло и торговля играли в ней, судя по всему, ничтожную роль. Раскопки не выявили пока ни одной мастерской или ремесленного помещения, которое можно было бы датировать временем более ранним, чем VII в. до н. э. (к этому столетию относится древнейший комплекс гончарных мастерских в коринфском Керамике).[107] Ни в одном из поселений гомеровского периода не удалось обнаружить чего-либо похожего на рыночную площадь. Впрочем, в жителях таких городков, как Смирна или Эмпорио, близость моря должна была рано пробудить дух наживы и предпринимательства. В политическом отношении ни один из известных нам по раскопкам полисов IX—VIII вв. до н. э., за исключением, может быть, Смирны III и Дрероса, не выходит за рамки весьма еще примитивной семейно-родовой общины. Об этом свидетельствуют и мизерные их размеры и отсутствие в них сколько-нибудь значительных сооружений общественного характера. Правда, некоторые из этих городков, например Эмпорио, могли входить в состав более широких племенных сообществ, образуя, по выражению Страбона (VIII, 337), ανατήματα τών δήμων.[108] Такого рода объединения первичных полисов возникали обычно там, где над целой местностью господствовала созданная самой природой и обладающая исключительными стратегическими достоинствами цитадель с расположенными на ее вершине общеплеменными святилищами (наиболее известные примеры дают здесь афинский Акрополь, Акрокоринф, фиванская Кадмея). В дальнейшем при благоприятных условиях такое сообщество могло консолидироваться уже в настоящий полис, т. е. в город-государство в обычном значении этого термина.[109] Первые шаги в этом направлении были сделаны, насколько можно судить по данным поздних нарративных источников, уже в конце гомеровского периода, т. е. в VIII в. до н. э. Отдельные очаги новой городской культуры возникают в это время в таких районах греческого мира, как Аттика, Северный Пелопоннес, Эвбея, Крит, некоторые пункты на ионийском побережье Малой Азии и прилегающих к нему островах. Город начинает формироваться как экономический, политический и культурный Центр, противостоящий окружающей его сельской местности — хоре. Только теперь квазиурбанизация переходит в подлинную урбанизацию. Археологический материал, свидетельствующий об этих важных переменах, в массе своей находится по ту сторону хронологической грани, отделяющей гомеровский период от следующей за ним архаики (рубеж VIII—VII вв.). Лишь стены Смирны да ступенчатая агора Дрероса возвышаются по сю сторону от этой черты как предвестие начала новой исторической эпохи.

ГЛАВА II. ГОМЕРОВСКИЙ ПОЛИС

Уже давно было замечено, что Гомер знает только одну форму человеческого общежития, которую он сам называет «полисом».[110] Встречающиеся в поэмах термины άστυ и πτολίεθρον при ближайшем рассмотрении оказываются просто синонимами πόλις. Среди народов и племен, фигурирующих в,эпосе, полис имеет, поистине универсальное распространение. Даже дикари вроде киммерийцев и лестригонов живут полисами (Od. X, 105 слл.; XI, 14). Единственное исключение составляют циклопы, каждый из которых живет сам по себе (Od. IX, 114 сл.), но для поэта это — свидетельство их ужасающей дикости. В полисах живут не только люди, но и боги, например Эол со своими сыновьями (Od. X, 13). Обычный вопрос, с которым в «Одиссее» обращаются к чужеземцу: «Кто ты? Откуда родом? Где находится твой город (πόθι τοι πόλις) и твои родители?» (I, 170; X, 325; XIV, 187 и т. д.). Едва ли случайно также, что в «Илиаде» поэт выбирает для изображения на щите Ахилла два города-полиса, а не две деревни (XVIII, 490 слл.). Деревня как таковая в поэмах ни разу не упоминается. Отсюда не следует, конечно, что поселения этого типа вообще были неизвестны Гомеру. Умолчание о них в эпосе может быть такой же поэтической условностью, как и сознательное избегание всяких упоминаний о железном оружии или же об употреблении в пищу рыбы. Однако уже и тот факт, что поэт видит в полисе единственно достойную упоминания форму поселения, его, так сказать, идеальный тип, говорит о многом. Очевидно, полис был уже не только широко распространен в Греции и поэтому хорошо известен Гомеру, но и являлся политически господствующим типом поселения, подчинившим себе все остальные.

Описания городов, встречающиеся в поэмах, в той или иной степени подчинены определенному стандарту, вследствие чего при чтении «Илиады» и «Одиссеи» в нашем сознании постепенно из множества рассеянных в тексте деталей, отдельных фраз, сравнений и т. д. складывается обобщенный образ идеального полиса. Вот некоторые из его наиболее характерных признаков. Типичный гомеровский полис невелик. На это указывает примечательная деталь: источник, из которого жители полиса (πολιται) берут воду, находится обычно за городской стеной (Il. XII, 147 слл.; Od. VI, 292; X, 105 слл.; XVII, 205 слл.; ср. VII, 131). Идеальный полис располагается, как правило, на возвышенности. Об этом свидетельствуют выражения типа, Δίου α'ιπυ πολίεθρον (Il. II, 538); αίπεινή Γονοέσσα (Il. II, 573); "|λιος αίπεινή (Il. XVII, 328); πολλάων πολιών κάρηνα (Il. II, 117). Дома в городе стоят очень тесно, почти вплотную друг к другу. В известном сравнении боя с пожаром (Il. XVII,737слл.) огонь, вспыхнув в одном месте, стремительно пожирает весь город, очевидно, очень плотно застроенный. Компактное расположение жилых домов диктовалось необходимостью экономии места, в свою очередь вытекающей из того, что весь полис был обнесен кольцом стен. Среди городов, фигурирующих в эпосе, стены имеют Троя, город феаков в «Одиссее», полис, изображенный Гефестом на щите Ахилла (Il. XVIII, 514), Калидон в рассказе Феникса о гневе Мелеагра (Il. IX, 383 сл.), Πτολίεθρον τηλέπυλον, в котором обитают лестригоны (Od. X, 82), Фивы Египетские (IX, 383) и Фивы Беотийские (Od. XI, 263 сл.), наконец Тиринф и Гортина (оба города названы в «Каталоге кораблей» — Il. II, 559, 649 — τειχιόεσσα ср. εύτείχεος πόλις о Трое — Il. I, 129; XVI, 57). В сценах на Итаке, в Спарте и в Пилосе стены не упоминаются ни разу, так как здесь этого не требует ни логика сюжета, ни художественная необходимость, хотя в представлении поэта эти три города едва ли существенно отличаются от всех других. Вообще же стены у Гомера являются неотъемлемой принадлежностью всякого полиса. Об этом говорит хотя бы последовательность действий основателя города феаков Навситоя (Od. VI, 4 слл.): сначала он возвел вокруг города стены, затем построил дома, соорудил святилища богов и, наконец, разделил землю на наделы. Аналогично изображается основание Фив Зетом и Амфионом (Od. XI, 263): «Они впервые заложили основание семивратных Фив и окружили их стеной (έπύργωααν), так как не могли жить в просторных Фивах, не укрепив их (άπύργωτον), хоть и были могучи».

В этой связи интересно обратить внимание на некоторые оттенки в употреблении терминов άστυ и πόλις, которые практически, как было уже сказано, являются синонимами и, постоянно чередуясь в тексте, могут обозначать один и тот же город, например Трою (ср. Il. XXII, 198, 251, 464). Характерно, однако, что αστυ чаще всего встречается там, где идет речь о событиях, происходящих внутри города, на его улицах и площадях (так Il. VI, 287: о торжественном шествии троянских женщин к храму Афины; XVIII, 493: о свадебной процессии; Od. VII, 40: об Одиссее, идущем по улицам города феаков). "Αστυ— это место, где распространяются слухи о доблести героя (Il. XXII, 432 сл.) и вообще любая весть. Не случайно, вестник назван άστυβοώτης (Il. XXIV, 701). С другой стороны, πόλις — это тот же самый город, но видимый как бы извне глазами врага или просто постороннего наблюдателя со всеми его укреплениями: стенами, башнями и воротами. Показательно, что такие эпитеты, как εύτείχεος («с хорошими стенами»), όψίπυλος («с высокими воротами»), πύργοις ορχρυΐα («укрепленный башнями»), употребляются Гомером только в связи с πόλις и никогда в связи с άστυ .[111]

Оба эти аспекта гомеровского полиса наглядно представлены в известном изображении двух городов на щите Ахилла (Il. XVIII, 490 слл.). В сущности это — один и тот же город, но воспринимаемый под двумя разными углами зрения: изнутри в сценах мирной жизни (не случайно, здесь снова употреблен термин άστυ) и извне в сцене осады. Важно подчеркнуть, что как в том, так и в другом случае речь идет именно о городе, а не о цитадели или временном убежище.[112] Люди (λαοί), участвующие в массовых сценах первой части этой картины (сцены свадебного шествия и суда на агоре), — это, несомненно, жители самого полиса, а не собравшиеся по случаю обитатели сельской округи. Их же мы видим затем выступающими из ворот с оружием в руках на защиту города, в то время как женщины, дети и старцы, собравшись на стенах, готовятся отразить натиск врага. Эта картина живо перекликается с целым рядом аналогичных сцен в других частях «Илиады» (см. например, VIII, 519: Гектор призывает троянских юношей и старцев нести караул на башнях вокруг города, в то время как мужчины сражаются в поле). Город, изображенный на щите Ахилла, — это как бы моментальная фотография Трои, величественный образ которой лишь постепенно возникает перед нами при чтении поэмы.

Наиболее характерная определяющая черта во внешнем облике гомеровской Трои — это опоясывающее ее, со всех сторон кольцо стен с воротами и башнями. Эта черта прочно зафиксирована в ряде центральных эпизодов «Илиады», принадлежащих, по всей вероятности, к ее первоначальному сюжетному ядру, таких, как сцена «тейхоскопии» в III песни, приступ Патрокла в XVI песни (702 слл.), преследование Гектора Ахиллом, и во многих второстепенных, а также в эпитете εύτείχεος (Il. I, 129; II, 113; XVI, 57 и т. д.). Пространство, обнесенное стеной, здесь, как и в других гомеровских полисах, не могло быть очень большим. Гомеровская формула άστυ μέγα Πριάμοιο άνακτος (Il. II, 373; IV, 18, 290; XII, 11) имеет, конечно, весьма относительное значение. Тем более нельзя принимать всерьез расчеты позднейших критиков текста, по которым выходит, что число троянцев вместе с их союзниками должно было составлять около 50 000 человек.[113] Довольно трудно, опираясь на гомеровский текст, представить себе внутреннюю планировку Трои. Попытки разделить ее на верхний и нижний город, поместив в первом из них дома Приама и его сыновей, а также храмы богов, упоминаемые в «Илиаде», во втором же весь остальной троянский демос, кажутся нам малоубедительными.[114] Четкое противопоставление верхнего города (άκρη πόλις) нижнему (άστυ) имеет место всего лишь в одном случае. Это известный эпизод в VI песни поэмы (286 слл.), где изображается шествие «стариц троянских» во главе с Гекубой на акрополь для того, чтобы принести там дары Афине и молить ее о спасении полиса. Однако сам троянский акрополь представлен здесь как священное место, где находятся только жилища богов и нет жилищ человеческих (по контексту ясно, что Гекуба и сопровождающие ее женщины живут где-то внизу, в городе — άστυ) — ситуация, как мы знаем, типичная для многих греческих полисов послегомеровской эпохи. По-видимому, эта никем не заселенная цитадель и есть тот "священный Пергам", откуда наблюдает обычно за ходом сражения Аполлон и где находится его храм (IV, 508; V, 460; VII, 21; V, 446).

Впрочем, в той же самой VI песни мы сталкиваемся с прямо противоположной концепцией полиса, начисто исключающей первую. Буквально через несколько строк после эпизода с Гекубой (313 слл.) Гектор подходит к дому Париса, о котором сказано, что он находился вблизи от жилищ Приама и самого Гектора опять-таки εν πόλει άκρηι. Отсюда можно заключить, что Приам и его сыновья живут в каком-то особом царском замке, отделенном от домов рядовых граждан стеной (точка зрения Шуххардта). Но это вовсе не обязательно. Ни о какой стене, перегораживающей город изнутри, поэт нигде не упоминает, а само выражение έν πόλει άκρηι, если представить всю Трою как один большой холм, опоясанный у подножия крепостной стеной, может вполне соответствовать нашему «в центре города». В некоторых случаях та же самая формула πόλις άκρη совершенно определенно обозначает всю Трою, а не какую-то отдельную ее часть. Так, (Il. XXII, 383 сл.), Ахилл говорит, что ему хочется узнать, оставят ли троянцы πόλις άκρη, т. е. Трою, после смерти Гектора или же будут продолжать сражаться. Аналогичный смысл имеет выражение "|λιος αίπεινή (Il. XVII, 328). В «Одиссее» в сходном значении употребляется слово ακρόπολις (единственный случай во всей гомеровской поэзии). В песни Демодока о гибели Трои (Od. VIII, 494; 504) троянцы втаскивают деревянного коня в ακρόπολις и оставляют на агоре. По справедливому замечанию А. фон Геркана,[115] этот термин обозначает в данном случае обнесенный стенами город, хотя и очень небольшой, состоящий в сущности из одного акрополя. Иначе говоря, ακρόπολις; и собственно πόλις здесь практически совпадают.

Взятый как целое гомеровский образ Трои достаточно сложен. Очевидно, в нем сплавлены воедино характерные черты и признаки многих поселений, существовавших в разных местах и в разное время. Некоторые из этих признаков все же можно считать доминирующими над всеми остальными. Пытаясь представить Трою как нечто конкретное, мы видим перед собой небольшой, но хорошо укрепленный город на возвышенности (поэтому поэт называет его πόλις άκρη или "|λιος αίπεινή), вершину которой занимает царский дворец или, по другому варианту, храмы главных богов. За городской стеной в Трое, так же как и в городе, изображенном на щите Ахилла, живет все свободное население общины, весь троянский демос, и хотя в древнейшей, догомеровской версии эпической традиции этот демос, возможно, включал в себя лишь одну большую семью Приама (см. ниже, с. 126, пр. 42), это не дает нам права считать «священный Илион» просто цитаделью или, более того, временным убежищем (refugium).[116] В понимании как самого Гомера, так, вероятно, и его более отдаленных предшественников Троя была именно городом, т. е. укрепленным поселением целой общины, во главе с родовым вождем-патриархом.

Говоря о реальных исторических прототипах гомеровского Илиона, мы должны обратиться в первую очередь к поселениям эпохи бронзы, в которую, судя по всему, уходит своими корнями поэтическая традиция, предшествующая нашей «Илиаде». Трудно согласиться с чересчур категоричным мнением Р. Керпентера, который пишет по этому поводу: «Гомер, который знал так мало о реальностях микенской культуры, был знаком с классическим полисом, т. е. с городом, в котором все горожане живут вместе, и ничего не знал о доклассическом, феодальном разграничении между вождем и простыми общинниками, отражением которого была сильно укрепленная цитадель, окруженная незащищенным поселением, в Микенах и Тиринфе. Гиссарлык был элладским Herrenburg, или замком вождя, в котором было достаточно места только для одной правящей династии, в то время как в представлении Гомера (и, следовательно, в «Илиаде») Троя была греческим городом, располагающим достаточным пространством для размещения всего его населения в черте стен.[117] Против этого можно возразить, что Гомер, действительно, ничего не знал о «реальностях микенской культуры», но определенный запас информации об этой уже весьма отдаленной от него эпохе он мог почерпнуть из имевшегося в его распоряжении материала традиционной эпической поэзии. Даже если оставить в стороне слишком смелую догадку Бледжена о том, что гомеровский «портрет» Трои был прямо и непосредственно скопирован с Трои VIIa, открытой в недрах холив Гиссарлык,[118] все же остается вполне реальная возможность отыскать прообраз города Приама среди микенских центров Пелопоннеса или Средней Греции, откуда берет, по всей вероятности, свое начало эпическая традиция о Троянской войне, Керпентер не видит этой возможности, так как меряет все микенские поселения одной и той же меркой. Между тем многие из них явно не укладываются в «феодальную схему» — «царский бург в сочетании с неукрепленным предместьем — обиталищем простого народа», из которой исходит американский историк. Выше (с. 27 сл.) мы уже говорили о укрепленных родовых поселках II тыс. до н. э., типичным образчиком которых можно считать городище Мальти-Дорион в Мессении. Поселения этого типа состоят практически из одного только акрополя без признаков «посада» у его подножия. Все они и по своей планировке и по характеру застройки резко отличаются от таких дворцовых комплексов, как Микены, Тиринф, Пилос, Орхомен, Фивы. Отчетливо выступающие в гомеровском описании Трои черты архаического городища родовой общины (отнюдь не классического греческого полиса) позволяют считать ее обобщенным образом всей этой группы микенских поселений.

Это не означает, однако, что изображение Трои является в общем ионийском контексте «Илиады» каким-то анахронизмом, введенным в него просто как дань традиции наподобие знаменитого шлема из кабаньих клыков, с которым мы сталкиваемся в X песни поэмы. У своих предшественников Гомер мог заимствовать лишь общую схему, зерно образа — город на холме, обнесенный стеной. Это зерно было им развито и обогащено за счёт тех впечатлений, которые давала окружавшая поэта действительность, сама во многом еще пронизанная микенскими традициями. Мы не должны забывать, что укрепленный общинный поселок-полис, во многих отношениях весьма еще сходный со среднеэлладским Мальти, продолжал оставаться типичной деталью греческого ландшафта также и в VIII в. до н. э., т. е. в то время, когда создавалась «Илиада». Очевидно, именно реальное сходство исторических прототипов гомеровской Трои сделало возможным их безболезненное взаимопроникновение и слияние в единый поэтический образ, но оно же и крайне затрудняет точную датировку этого образа.

С иным и, судя по всему, более прогрессивным типом гомеровского полиса знакомит нас «Одиссея». В VI песни поэмы (262 слл.) царевна Навзикайя рассказывает Одиссею о городе феаков: «Затем мы придем в город, который окружает высокая стена (πύργος). С двух сторон город омывает прекрасная гавань с узким проходом, (через который) качающиеся на волнах корабли отыскивают себе дорогу (в гавань). Ведь для каждого из них поставлен на берегу навес (έπίστιον). Там у них и агора вокруг прекрасного святилища Посейдона, устроенная из огромных врытых в землю камней. Там же держат они и снасти своих черных кораблей: канаты и паруса и обтачивают свои весла». В другом месте (Od. VII, 43 слл.) та же самая картина очерчена более скупыми и беглыми штрихами: «Дивился Одиссей, видя гавани и корабли, агору героев и большие, высокие стены (τείχεα), дивные взору». Как мы видим, панорама города в обоих случаях складывается из трех основных элементов: стен, гавани и агоры. Различие только в их последовательности. Ансамбль гавани и непосредственно с ней связанной агоры занимает во всей этой картине центральное место. Феакийская агора представляет собой довольно сложный архитектурный комплекс. В центре ее расположено святилище Посейдона (Пοσιδήιον). Имеет оно вид храма, или же просто огороженного алтаря, остается неясным. Можно поэтому сказать, что агора здесь образует часть священного участка — темена—или даже прямо совпадает с ним.[119] На агоре или рядом с ней размещены также портовые сооружения, в которых стоят корабли феаков и хранятся корабельные снасти. Из контекста трудно понять, каково было назначение находившихся здесь же больших камней. Была это просто вымостка на площади, или ограда вокруг святилища Посейдона, или же, наконец, сидения, на которых располагались граждане во время народного собрания?[120] Последнее предположение кажется довольно правдоподобным, так как помимо археологических параллелей (о которых ниже, с. 39) оно находит подтверждение и в тексте самого Гомера. Так, в начале VIII песни (с. 6) снова упоминаются «гладко отесанные камни» на агоре, служащие сидениями для Одиссея и Алкиноя. В «Илиаде» (XVIII, 503 сл.) на таких же «гладко отесанных камнях», поставленных внутри «священного круга» (ίερωι ένΐ κύκλωι ), восседают старцы, творящие суд в одной из сцен, представленных на щите Ахилла. Народ, окружающий здесь старцев, по-видимому, стоит. Однако у феаков сидят все участники собрания (см. VIII, 16: «Быстро наполнилась собравшимися людьми площадь и сидения — άγοραί τε και εδραι; ср.: Il. II, 211; Od. III, 7 сл.). Агора у феаков служит не только местом для народных сходок и богослужений, но также стадионом и орхестрой для игр и плясок молодежи, как это видно из песни VIII, 109 слл., выполняя, таким образом, по выражению Мартэна, «агональную» функцию наряду с политической и религиозной. В то же время в феакийских песнях «Одиссеи», да и вообще нигде у Гомера нет никаких намеков на то, что агора использовалась так же, как торговая площадь.[121] В этом отношении гомеровская агора вполне соответствует тому, что поздние греческие авторы называли «свободной агорой».[122] Еще одна характерная особенность феакийской агоры состоит в том, что она никак не связана с царским дворцом, дворец Алкиноя расположен где-то в стороне от нее, среди домов других горожан (см. VI, 298 слл.; VII, 29, 46). Этим она отличается от троянской агоры, находившейся прямо перед дверьми дворца Приама (см. Il. II, 788; VII, 346).

В описании острова феаков, несомненно, есть традиционные сказочные элементы. Важнейший из них — чудесный дворец Алкиноя, столь впечатляюще изображенный поэтом в VII песни «Одиссеи».[123] Однако прилегающий ко дворцу оживленный приморский город, эскизно очерченный перед этим, вызывает совсем иные, уже не сказочные, а вполне реальные ассоциации. Его ближайший прототип следует искать, по всей видимости, в зоне ионийской колонизации среди таких городов, как Милет, Колофон, Эфес, Смирна и др. Едва ли случайно, что сами феаки представлены в поэме как мореходы-колонисты, покинувшие свою первоначальную родину — «широкую Гиперею», где они жили в соседстве с дикими циклопами — в поисках лучших мест для поселения (VI, 4 сл.). Уже Э. Роде назвал город феаков «идеальным образом ионийской колонии».[124] Эту догадку немецкого ученого подтверждает поразительное сходство панорамы гомеровской Схерии с недавно открытой архаической Смирной (см. о ней, с. 21).[125] В обоих случаях мы видим перед собой небольшой прибрежный город, опоясанный стеной с башнями и воротами и расположенный на мысу у входа в удобную «двойную» бухту. Правда, для полного тождества здесь не хватает одной существенной детали, а именно городской площади, расположенной прямо на морском берегу рядом с корабельной стоянкой (местонахождение смирнинской агоры, как было уже сказано, пока еще не удалось определить с достаточной точностью). Единственной реальной аналогией феакийской агоры остается пока что своеобразный археологический комплекс, открытый в Дреросе (см. выше, с. 24).[126] Его конструкция помогает понять некоторые неясные детали в гомеровском тексте и, в частности, объясняет назначение больших камней, из которых была сложена, по словам поэта, агора феаков.

Гомеровская коллекция полисов, разумеется, не дает исчерпывающего представления о многообразии форм и типов поселений, существовавших в Греции на протяжении XI— VIII, вв. до н. э. и известных нам даже по пока еще весьма скудным археологическим данным. Некоторые из этих форм вообще не имеют ни одной ясно выраженной эпической параллели. О существовании других можно догадаться лишь по разбросанным в тексте поэм неясным намекам.[127] Тем не менее два типа поселения, соответствующие двум основным стадиям в развитии раннегреческого полиса, очерчены в эпосе достаточно ярко и выпукло. Это — «протополис», или поселение первичной семейно-родовой общины (наиболее характерным его образцом можно считать Трою), и раннеархаический полис, являющийся по существу уже начальной формой города-государства (город феаков). Основное различие между этими двумя типами гомеровского полиса заключается в организации их архитектурного центра. В Трое таким центром является, несомненно, дворец Приама, занимающий вершину городского холма. Дважды упомянутая троянская агора составляет как бы придаток ко дворцу, занимая площадку перед его дверями. В городе феаков мы видим иную картину. Агора с расположенным на ней святилищем Посейдона и каким-то подобием амфитеатра, в котором размещаются участники народного собрания, образует самостоятельный архитектурный ансамбль, никак не связанный с дворцом и в то же время определяющий собой весь силуэт города таким, каким его видит перед собой только что прибывший чужеземец. Наличие в городе постоянного, четко оформленного центра политической и религиозной жизни, равно как и его независимость от царского жилища, — факт сам по себе весьма знаменательный, ибо он свидетельствует о зарождении новой гражданской общины из разрозненных ячеек старого родового общества.[128]

При всей своей ограниченности и условности материал поэм все же позволяет существенно расширить и дополнить информацию, содержащуюся в археологических источниках. Так, в частности, он проливает некоторый свет на весьма темный и неясный вопрос о взаимоотношениях города и деревни в древнейший период греческой истории. Как было уже замечено, деревня в собственном значении этого слова не входит в число эпических реалий. За чертой городских стен, в «поле», поэт не видит никаких человеческих поселений, которые заслуживали бы специального упоминания. Трою, Итаку, Схерию, да и все другие гомеровские города, окружают безлюдные поля и горы. Лишь кое-где мы замечаем разбросанные на большом удалении друг от друга загоны для скота (μέσσαυλα) и пастушьи хижины при них, да одиночные усадьбы (δώματα),

«Поле» противостоит городу не только как чисто территориальное понятие, но и как социальное. Гомер проводит четкую грань между жителями города (πολϊται пли в одном случае αστοί) и постоянным населением «поля» (άγροιώται). Последний из этих терминов несет на себе ясно выраженную печать социальной неполноценности. В двух случаях из пяти он обозначает пастухов, пасущих чужой скот; в одном случае совершенно определенно имеются в виду рабы. В «Илиаде» (XI, 676) Нестор вспоминает, как погиб от его руки элейский герой Итимоней, сражаясь, как подобает благородному, в первых рядах (έν πρώτοισιν), после чего λαοί άγροιώται, стоявшие, очевидно, в тылу, немедленно разбежались. Презрительное отношение поэта к «поселянам» как к людям второго сорта здесь не вызывает сомнений. Презрением исполнены и слова предводителя женихов Антиноя, обращенные к Евмею и Филойтию (Od. XXI, 85): νήπιοι άγροιώται εφημερία φρονέοντες («дурачье, деревенщина, только о пустяках думающие»).

Образ жизни свинопаса Евмея в его хижине «на краю поля», очевидно, можно считать типичным для всех άγροιώται. Его главная отличительная черта — почти полная оторванность от внешнего мира, почти полная свобода от всех общественных: связей, за исключением одной единственной — личной зависимости от своего господина. Таким образом, для Гомера «поле» вместе с его обитателями это — синоним почти первобытной дикости, крайней социальной разобщенности. Правильная цивилизованная жизнь, в его понимании, возможна только в полисе. Уже Гесиод, которого отделяет от автора «Одиссеи» самое большее каких-нибудь пятьдесят лет, изображает сельскую жизнь совсем по-иному. Его крестьяне, кстати тоже именуемые άγροιώται (см. Theogon. 26) — свободные люди и живут не вразброс по хуторам, как гомеровские пастухи, а компактными массами по комам (этот термин впервые появляется именно у Гесиода; см.: Opera, 639; также Scutum, 18), находясь все время в тесном общении с себе подобными (общеизвестно, какое значение Гесиод придает добрым отношениям с соседями, соблюдению разного рода общинных обычаев и т. д.).

Подавляющее большинство гомеровских героев живет в юроде и принадлежит, следовательно, к категории πολϊται. Горожанином, безусловно, считает себя Антиной, презрительно третирующий рабов Одиссея не за то, что они — рабы, а за то, что они — мужики, поселяне. Также о Телемахе Евмей говорит с оттенком некоторого упрека, что он почти все время проводит в городе, среди народа, лишь изредка навещая отцовские стада и состоящих при них пастухов (Od. XVI, 27 слл.). И другие знатные итакийцы время от времени покидают город, отлучась по каким-нибудь хозяйственным надобностям (см. например, Od. II, 22; 127), но при этом полис остается их главным местожительством, а сами они считаются горожанами par ехсеllence. За городской стеной постоянно живет Приам вместе со всем своим родом и с прочей троянской знатью. Его сыновья пасут за городом отцовский скот (мотив, несомненно, весьма архаичный, восходящий к древнейшей мифологической традиции и вместе с тем хорошо вписывающийся в общую картину гоме-poBCKofo быта) и выполняют различные другие хозяйственные поручения (Il. XI, 105; XX, 188; XXI, 36 слл.; ср.: V, 313; VI, 25, 423; XXIV, 29; Od. XIII, 222 сл.; XV, 386). Но эти отлучки едва ли могли быть очень продолжительными. Ни о каких загородных постройках, пригодных для жилья, за исключением загонов для скота (см. например, Il. XXIV, 29), поэт в «Илиаде» не упоминает. В «Одиссее» уже появляется какое-то подобие сельской усадьбы. Примерами могут служить дома (δώματα) Эгисфа и Лаэрта (Od. IV, 517 сл.; XXIV, 208 слл.). Поэт, однако, ясно дает понять, что считает отшельническую жизнь вдали от города, вдали от таких привычных для гомеровского аристократа занятий, как дружеские попойки или словопрения на агоре, недостойной благородного человека.[129] Лишь сила обстоятельств может вынудить «превосходного мужа» засесть в своем Деревенском уединении и забыть дорогу в город. Красноречивое тому свидетельство — горестная судьба старого отца Одиссея Лаэрта. Буйства женихов заставили его покинуть город и перебраться в «поле». Здесь он ведет жалкое существование: лишен даже самых элементарных удобств и в холодное время года спит прямо на полу («в золе»), около огня вместе со своими рабами (Od. XI, 187 слл.).

Вообще в гомеровской шкале социальных категорий такие понятия, как «аристократия» и «полис», находятся в близком соседстве друг с другом и, несомненно, тесно взаимосвязаны. Природный аристократ не только постоянно живет в городе, но еще и управляет им и оберегает его от врагов. Эта мысль отчетливо звучит, например, в словах Ахилла о «лучших людях Эллады и Фтии» «оберегающих города» этой страны (Il. IX, 395 сл.: χοuραι άριστήων, οι τε πτολίεθρα ρύονται), И по своему образу жизни и по своей «урбанистической» психологии гомеровская знать стоит гораздо ближе к городскому патрициату европейского средневековья, нежели к феодалам-помещикам той же эпохи.[130] А так как почти все, как главные, так и второстепенные действующие лица обеих поэм, являются аристократами по рождению, то у читателя невольно складывается впечатление, что все население гомеровского полиса состоит исключительно из знати и, следовательно, знать выступает здесь в роли основного градообразующего элемента. К этому социологическому парадоксу мы еще вернемся впоследствии (см. гл. IV). Пока же заметим, что сами понятия «город» и «городская жизнь» носят в гомеровской поэзии еще достаточно условный характер. Город здесь еще не отделен по настоящему от деревни. По существу гомеровский полис это — и город и; деревня в одном лице.[131] Правда, как мы уже видели, по крайней мере некоторые из героев поэм уже имеют загородные дома, в которых они могут жить хотя бы летом, в страдную пору, а то и круглый год. Однако в памяти поэта и его слушателей еще свежо то время, когда таких усадеб не было даже у самых знатных и богатых людей. Поэтому их не удивляет и не шокирует тот факт, что навоз для удобрения заготавливается впрок на дворе городского дома Одиссея (Od. XVII, 298 с), а не где-нибудь в поле.[132]

Лишь в одном случае полис у Гомера противопоставляется своей сельской округе как средоточие ремесла и торговли, где обитающий в «поле» земледелец может приобрести металл, необходимый ему для работы. В XXIII песни «Илиады» (832 слл.) Ахилл, обращаясь к участникам устроенных им погребальных игр в честь погибшего Патрокла, предлагает им метнуть глыбу необработанного железа (σόλον αύτοχόωνον). Она же будет и призом, который получит победитель. Глыба эта так велика, что «даже если у кого и очень много есть далеко (вдали?) разбросанных тучных полей, он (все равно) будет обеспечен им (т. е. железом) на полных пять лет, так что у него ни пастух, ни пахарь не пойдут в город, нуждаясь в железе, но он (сам) их снабдит». Внимательный читатель сразу заметит необычность этого места. Она — не только в единственном во всей гомеровской поэзии косвенном намеке на существование городского рынка, но также и в том, что сам герой-землевладелец, о котором говорит Ахилл, вопреки общему обыкновению гомеровской знати, безвыездно живет в своей деревенской усадьбе, в окружении своих λαοί άγροιώται.[133] Изображенная здесь ситуация отражает, как нам кажется, достаточно поздний этап в развитии греческого общества. На это указывает хотя бы такая характерная деталь, как употребление железа для изготовления сельскохозяйственных орудий, что говорит о широком распространении и относительной дешевизне этого металла. В остальном, если оставить в стороне этот единственный в своем роде пассаж «Илиады», гомеровская концепция полиса вполне гармонирует с тем типом укрепленного земледельческого поселения (немецкие историки, на наш взгляд, удачно определяют его терминами «Ackerburg» или «Stadt-Dorf»),[134] о котором дают наглядное представление такие замечательные памятники геометрического периода, как Смирна или Загора. Отличительной чертой этой первичной формы полиса является концентрация основной массы свободного населения общины (демоса) на небольшом участке, обнесенном крепостной стеной или укрепленном самой природой. За чертой городских стен, в «поле», ютятся лишь рабы, зависимые люди и разного рода отщепенцы, стоящие, по сути дела, вне общества и его законов.

С легкой руки Гомера презрительное отношение к «поселянам» как к людям второго сорта укоренилось в греческой поэзии. Его рецидивы можно встретить еще у Саффо, Алкмана, Феогнида Мегарского (Sappho, fr. 61 Diehl, Alcman, fr. 13 Diehl; Theogn., v. 53—56). А между тем уже при жизни Гомера, если датировать ее VIII в. до н. э., в развитии греческого общества наметились важные количественные и качественные сдвиги, которые едва ли могли ускользнуть от внимания нашего поэта. Как было уже замечено (с. 31), конец гомеровского периода в ряде районов греческого мира, в том числе и в колыбели эпоса Ионии, ознаменовался первыми серьезными успехами новой городской культуры. Наблюдается быстрый численный рост городского населения за счет как естественного его прибавления, так и искусственного перемещения жителей мелких сельских общин в новые городские центры (так называемый «синойкизм»). Одновременно меняется и качественный его состав: постепенно начинает увеличиваться в общей массе обитателей полиса процент купцов и ремесленников, т. е. людей, не связанных непосредственно с землей или связанных лишь частично. Параллельно с этим процессом и, очевидно, в тесной связи с ним происходит другой не менее важный процесс внутренней и внешней колонизации. Не касаясь последней, так как это увело бы нас слишком далеко в сторону от нашей основной темы, скажем несколько слов о первой.

Основным симптомом внутренней колонизации в Греции VIII в. до н. э. следует считать формирование нового типа поселения — комы, т. е. деревни в собственном значении этого слова, являющейся в одно и то же время антагонистом города и жизненно важным его придатком и спутником.[135] Свидетельство Гесиода, на которое мы уже ссылались выше, показывает, что в следующем VII столетии процесс размежевания между городом и деревней даже в сравнительно отсталой Беотии успел уже зайти достаточно далеко.

Таким образом, у нас есть все основания искать истоки этого процесса в той исторической обстановке, которая сложилась в наиболее передовых областях Греции в конце гомеровской эпохи. Пути становления комы и обособления ее от полиса могли быть самыми различными в зависимости от конкретных местных условий. В одних случаях кома возникает в результате политической деградации первичного полиса и превращения его в один из административных округов вновь образованного города-государства. Можно полагать, что именно по этому пути шло отделение города от деревни в Аттике в период синойкизма.[136] В другом варианте кома появляется как продукт разрастания и спонтанного деления первичного полиса. Обычно комы располагаются на периферии полисной территории («на краю поля», употребляя гомеровское выражение), занимая пустовавшие ранее земли. Ядром, вокруг которого складывалось новое поселение, могла стать усадьба какого-нибудь знатного анахорета, предпочитавшего деревенское уединение городской суете и скученности (к тому же здесь, в деревце, находилась и основная сфера его хозяйственных интересов — его земля и его стада). Население комы в этом случае состояла частью из зависимых и неполноправных людей (λαοί владельца усадьбы), частью из свободных крестьян, вынужденных по тем или иным причинам покинуть полис.[137] Окруженный кольцом дочерних, политически и экономически зависимых от него поселений преображается и сам полис. Только теперь становится он городом в античном понимании этого слова, т. е. административным, военным и религиозным центром определенного округа или района, столицей карликового государства.[138]

Все эти важные перемены в жизни греческого общества остаются как будто вне поля зрения эпического поэта. Как мы уже видели, Гомер практически игнорирует деревню, как если бы он ничего не знал о ее существовании. Эпизодические упоминания о деревенских усадьбах знати не меняют существа изображаемой им ситуации. В то же время сам полис в его представлении еще сохраняет основные признаки того полугорода-полудеревни, каким он оставался на протяжении столетий вплоть до начала «городской революции» VIII—VI вв. до н. э. Столь важные пробелы в эпической картине мира свидетельствуют о том, что сознание Гомера, отягощенное грузом предшествующей поэтической традиции, еще не способно было окончательно оторваться в воспроизведении важнейших жизненных ситуаций от выработанных ею канонов. Один из таких канонов, восходящих, по всей вероятности, еще к микенской эпохе, но сохраняющих свою обязательность и для ионийского поэта, жившего в VIII в. до н. э., требовал, чтобы герой жил непременно в полисе, а сам полис был изображен как некий универсум (единственно возможная форма существования цивилизованного человека), вокруг которого нет ничего, кроме дикой природы. К этому следует добавить, что для самого Гомера эта архаическая концепция полиса, по-видимому, была не просто анахронизмом, отвлеченной схемой, лишенной реального содержания. «Урбанистическая революция», начало которой он успел еще застать, развивалась неравномерно и не могла сразу создать сплошную зону новой городской цивилизации. По-видимому, даже в наиболее крупных очагах раннегреческого урбанизма, к каковым можно отнести и некоторые участки Ионийского побережья Малой Азии, например район Милета, пережитки прошлого были еще достаточно сильны, и бок о бок с нарождающимися городскими центрами продолжали существовать «протогорода», или «города-деревни» предшествующего периода.

И все же приверженность традиционным эпическим нормам не исключает даже и у поэта такого плана, как Гомер, прямых выходов в современность. При общем архаическом колорите, лежащем на гомеровских описаниях городов и городской жизни, в отдельных эпизодах поэм уже угадываются очертания полиса новой формации (наиболее яркий пример — город феаков). Дыхание новой исторической эпохи чувствуется и в тех политических коллизиях, которыми щедро насыщена сюжетная канва «Илиады» и «Одиссеи». Но о них речь пойдет в следующих главах.

ГЛАВА III. ПОЛИС И ЦАРСКАЯ ВЛАСТЬ

Многолетний опыт конкретного исторического исследования гомеровской поэзии показывает, что зафиксированные в ней формы и типы политических отношений, как правило, не поддаются простому и однозначному определению, требуя от исследователя максимальной гибкости и растяжимости формулировок. Объяснить это можно только тем, что практически любая из тех политических ситуаций, с которыми нам приходится сталкиваться, читая поэмы, представляет собой продукт поэтического синкретизма, искусственную конструкцию, соединяющую в себе несколько, а иногда и много разновременных исторических элементов. При всем том в каждой из таких конструкций можно обнаружить при внимательном анализе один главный доминирующий элемент, а это в свою очередь означает, что создание типологии политических режимов на гомеровском материале — вещь вполне возможная, хотя и требующая от историка большой осторожности.[139]

Как известно, система управления «нормального» эпического полиса складывается из трех основных компонентов: царя или царей (обычный, хотя, по-видимому, и не вполне правильный перевод гомеровского термина βασιλεύς или resp. βασιλήες),[140] совета старцев и народного собрания. Наименее постоянной и поэтому с наибольшим трудом поддающейся точной идентификации величиной в этой троичной формуле является, безусловно, царская власть. Специфика гомеровской басилейи может быть понята лишь в том случае, если мы с самого начала твердо уясним себе, что и сами образы царей в поэмах, и те прерогативы, которыми их наделяет поэт, по существу заведомо анахронистичны. Из своих фольклорных источников Гомер мог, по-видимому, почерпнуть некоторое хотя бы смутное и приблизительное представление о власти и могуществе ахейских владык микенского времени.

Однако творчески перерабатывая древние мифы о ванактах «златообильных Микен», Пилоса, Спарты, переводя их на язык, понятный его аудитории, поэт неизбежно должен был вступить на путь той наивной модернизации прошлого, к которой прибегали в своих картинах средневековые художники-примитивы, изображая библейских царей и римских императоров в одежде и с атрибутами современных им королей и герцогов. С помощью такого приема традиционные для героической поэзии фигуры «рожденных Зевсом царей», облеченных неограниченной, монархической по своей природе властью, переводятся в совсем иную историческую плоскость — в чуждый для них, но привычный для самого поэта и его слушателей микрокосм архаического ионийского полиса. Лишь в редких случаях политические ситуации, свойственные микенской эпохе, предстают перед нами в поэмах, если и не в своем подлинном первоначальном виде, то во всяком случае в достаточно большом приближении к нему, не растворяясь почти без остатка в позднейших напластованиях, как это бывает обычно.

Наиболее насыщен политическими реминисценциями микенского времени, безусловно, сюжет «Илиады», в которой элемент саги (исторического рассказа о подлинных событиях) вообще выражен намного сильнее, чем во второй гомеровской поэме. Конечно, реальная коалиция ахейских государств, принимавших участие в походе на Трою в середине XIII в. до н.э., могла сильно отличаться от той панэллинской «армады», которую изображает Гомер, да и в его рассказе о перипетиях похода должно быть примешано немало поэтического вымысла и произвола. Тем не менее наличие определенного исторического зерна в предании, положенном в основу сюжета «Илиады», отрицать трудно.[141] Некоторые части поэмы производят полное впечатление объективного исторического повествования, лишь внешне облеченного в поэтическую форму. Наиболее известный пример такого рода «поэтической хроники» — знаменитый «Каталог кораблей» во II песни.

Вопрос о датировке и происхождении этого загадочного текста, являющегося важнейшим источником информации о политической географии гомеровской Греции, породил ожесточенную полемику, длящуюся уже свыше полустолетия. В то время как одни авторы склонны видеть в «Каталоге» подлинный документ микенской эпохи, с максимальной точностью передающий не только очертания границ почти всех ахейских государств, но даже и характерные детали их ландшафта,[142] Другие с презрением отмахиваются от него, как от поздней эпигонской компиляции, лишенной какой бы то ни было исторической ценности.[143] Нам кажется, что в оценке «Каталога», как, впрочем, и любой другой части эпоса в равной мере неуместны и безграничная доверчивость и гиперкритицизм.[144] Разумеется, было бы абсурдом принимать «за чистую монету» любое свидетельство «Каталога», видя в нем подлинный список участников реальной Троянской войны или какого-то другого военного предприятия того же времени. Но вместе с тем было бы трудно отказаться и от той мысли, что дошедший до нас гомеровский текст «Каталога» содержит в себе весьма значительные элементы микенской исторической традиции и воспроизводит хотя бы в самых общих чертах и с многочисленными позднейшими дополнениями и поправками основные контуры политической карты Ахейской Греции. Во всяком случае нельзя. не заметить, что такие важные центры Микенской цивилизации, как Микены, Тиринф, Пилос, Кносс, Афины, Орхомен, Иолк, занимают на карте «Каталога» подобающие им места, несмотря на то, что в позднейшее время почти все они, за исключением Афин, утратили свое первоначальное значение, а некоторые, как например Пилос, и вообще были стерты с лица земли. Едва ли случайно также и то, что самыми могущественными среди ахейских вождей являются в оценке автора «Каталога» Агамемнон (100 кораблей+ 60, которые он ссудил аркадянам), Нестор (90 кораблей), Диомед (80 кораблей) и Идоменей (80 кораблей), что в общем вполне соответствует относительным размерам и богатству известных по раскопкам дворцов Микен, Тиринфа, Пилоса и Кносса.

Основной, структурной ячейкой в географической системе «Каталога» является отдельный полис, составляющий единое целое со своей территорией (δήμος).[145] Оба эти понятия тесно увязаны, например, в формуле, характеризующей Афины, единственный из городов Аттики, упоминающийся в «Каталоге» (564 сл.): εύκτίμενον πτολίεθρον, δήμον Έρεχθήος μεγαλήτορος ... Таким образом, фигурирующие в «Каталоге» «великие и малые державы» «героического века» мыслятся поэтом, как конгломераты полисов, группирующиеся в каждом отдельном случае вокруг самого большого и лучше всего укрепленного полиса в данном районе.[146] Структура типичного Микенского государства, состоящего из одного-двух десятков аграрных городков, подвластных центральному дворцу-цитадели, в общем вполне укладывается в эту схему. Разумеется, даже и при самом богатом воображении создатель «Каталога» едва ли был бы способен представить себе микенскую бюрократическую монархию во всей сложности, даже изощренности ее внутренней организации. И в этом смысле нельзя не согласиться с М. Финли, сказавшем о ггоэтах гомеровского круга: «Они знали из унаследованных ими формул о существовании великих правителей в Микенах, Пилосе и других "доисторических" центрах, но они реально не представляли себе, чем был этот великий микенский правитель, как он должен был себя вести и на чем основывалась его власть».[147]

Из ряда вон выходящее скопление отголосков микенской исторической традиции в «Каталоге кораблей» объясняется, по-видимому, определенной систематической направленностью этой части «Илиады» и явно «антикварными» интересами ее автора. За пределами «Каталога» упоминания о больших царствах микенского типа встречаются лишь эпизодически и носят, как правило, чисто орнаментальный, служебный характер, не играя сколько-нибудь существенной роли в развитии сюжета поэмы. Среди фигурирующих в эпосе ахейских государств поэт, естественно, наибольшее внимание уделяет державе Агамемнона, самого могущественного из эллинских царей, верховного предводителя всей ахейской армии. Представления Гомера об этом государстве, если брать их как нечто целостное, отличаются крайней неопределенностью и противоречивостью. Основная трудность состоит в том, что гомеровский текст не позволяет определить с достаточной ясностью го положение, которое занимает Агамемнон во главе ахейской коалиции, осаждающей Трою, характер его власти и его отношений с другими греческими героями.[148]

Сам «пастырь народов» ведет себя на протяжении поэмы в высшей степени непоследовательно, превращаясь из самодержавного деспота, почти тирана, каким мы видим его в I песни, особенно в сцене ссоры с Ахиллом, в мягкого и уступчивого «конституционного монарха» других эпизодов (напр., Il, VII, IX, 17 слл.; XIV, 103 слл.). Другие герои, даже прекословя Агамемнону и с непозволительной в подлинно монархическом государстве свободой поучая его, все же признают его первым среди них, «самым царственным» (βασιλεύτατος — Il. IX, 69, ср. 160). Вообще «царственность» является такой же специфической, характерной чертой его образа, как хитроумие Одиссея, мудрость и житейский опыт Нестора, храбрость и сила Ахилла. Однако внутреннее содержание и масштабы этого понятия постоянно меняются, приспосабливаясь к конкретным перипетиям эпического рассказа. Если в одних случаях царственность Агамемнона вырастает до колоссальных размеров великой панэллинской державы, то в других она сужается до довольно заурядного «персонального лидерства» полководца, предводителя дружины, наконец, просто магистрата аристократического полиса.[149]

Во всем блеске своей славы и могущества, как великий владыка «всего Аргоса и множества островов», Агамемнон предстает перед нами в известном эпизоде со скипетром (Il. II, 100 слл.). В свое время Эд. Мейер высказал догадку, принятую за истину многими другими учеными: пассаж о скипетре является отголоском былого господства микенской династии над всем Пелопоннесом и ближайшими к нему островами или Даже, как полагают некоторые последователи Мейера, над всей Балканской Грецией (выбор одного из этих двух вариантов зависит от того, как понимать название Аргос, которое встречается У Гомера как в том, так и в другом значении).[150] Дешифровка Вентриса не обнаружила, однако, никаких следов этого гипотетического mykenische Grosskönigtum в документах дворцовых архивов Пилоса и Кносса. Среди табличек пилосского архива, например, не удалось найти пока ни одной, где говорилось бы о какой-то зависимости ванакта Пилоса от верховной власти «великого царя» Микен (последний вообще ни разу не упоминается в документах архива).[151] К тому же в «Каталоге кораблей», т. е. в той части эпоса, которая, согласно широко распространенному мнению, наиболее точно воспроизводит политическую карту ахейской Греции, царство Агамемнона занимает сравнительно небольшую территорию в северо-восточном углу Пелопоннеса с главным центром в Микенах (Il. II, 569 слл.). Большая часть Арголиды с Тиринфом и собственно Аргосом остается за пределами этого домена.[152] Отсюда с неизбежностью следует, что великая панаргосская держава Агамемнона представляет собой всего лишь продукт поэтического вымысла, ein Königtum von Dichter Gnaden, по остроумному определению Г. Яхманна.[153] Возможность микенского происхождения предания о скипетре Агамемнона тем не менее остается. Сам Агамемнон в этом отрывке мало похож на рядового гомеровского басилея, все помыслы которого сосредоточены на его темене и кладовой, в которой хранятся его запасы бронзы и железа, а власть не выходит за рамки небольшой городской общины. Власть Агамемнона в пассаже о скипетре простирается на огромную территорию со множеством городов. Она покоится на божественном избранничестве царя, символом которого является «отеческий нетленный скипетр» Агамемнона, полученный его дедом Пелопсом от самого Зевса. Все эти признаки складываются в обобщенный и, конечно, в немалой стелен идеализированный образ «харизматического» монарха микенской эпохи.[154] Гомер воспроизводит его в своей эпопее, вероятно, чисто автоматически, следуя какой-то давней и уже не вполне понятной ему традиции.

Со скипетром у Гомера в ряде случаев ассоциируется понятие «священного закона» (θέμις или чаще pl. θέμιστες), который также входит в состав царской харизмы как передающийся по наследству дар богов их избраннику.[155] В Il. ΙΧ, 96 слл. Нестор обращается к Агамемнону с такими словами: «Славнейший Атрид, владыка мужей Агамемнон, тобой я закончу речь, но с тебя же и начну, ибо над многими людьми ты властвуешь и тебе Зевс вручил скипетр и законы, дабы им coветовать (... καί τοι Ζευς έγγυάλιξε σκηπτρόν τ' ήδέ θέμιστας, ίνα σφίσι βουλεύηισθα ). Вырисовывающийся в этих строках (ср. Il. IX, 156 и II, 206) образ боговдохновенного царя-законодателя, являющегося единственным проводником и истолкователем божественной воли, находит немало аналогий в литературе и изобразительном искусстве Древнего Востока. Несомненно прав. Уэбстер, который видит в теме «скипетра и законов» идеологический реликт микенской эпохи, усвоенный Гомером из предшествующей ему поэтической традиции.[156] Угодливый тон речи Нестора выдает в нем опытного царедворца. Превознося Агамемнона как единственного в своем роде царя, par excellenсе, он сам как бы забывает о своем собственном царском достоинстве. Та же логика, но уже с негативным оттенком и в известной инвективе Ахилла в I песни (231): «Царь, пожирающий народ, потому что властвуешь над ничтожествами...» (δημοβόρος βασιλεύς, έπεί ουτιδανοΐσι άνάσσεις). В этих и других аналогичных по смыслу эпизодах «Илиады» раскрывается конкретное политическое содержание таких эпитетов Агамемнона, как ποιμήν λαών или άναξ ανδρών. Он, действительно, «пасет народы» Аргоса и «владычествует над мужами» как самодержавный, неограниченный повелитель. Другие ахейские герои противостоят ему как его подданные (бесправный демос) или в лучшем случае как вассалы и придворные. Как настоящий деспот Агамемнон способен открыто пренебречь волей народа и навлечь неисчислимые беды на целую армию ради своей единственной прихоти, как в инциденте с Хрисом в начале поэмы. Опять-таки из чистого каприза он может лишить своего вассала его законной добычи, но он же может и щедро вознаградить его за понесенную потерю.

Примирительное послание Агамемнона Ахиллу в IX песни «Илиады» включает в себя одну из наиболее интересных микенских реминисценций во всем гомеровском эпосе. Чтобы смягчить разгневанного Пелида, Агамемнон предлагает ему в виде компенсации за прежнее бесчестие наряду с другими дарами еще и руку одной из своих дочерей, а вместе с ней как приданое семь приморских городов «на границе с песчаным Пилосом» (149 слл.). Их жители (άνδρες πολόρρηνες ζολϋβοΰται) будут «дарами чтить» своего повелителя, «как бога» и, повинуясь его скипетру, исполнят установленные им «блестящие законы» (και oi υπό σχήπτρωι λιπαράς τελέουσι θέμιστας). Здесь снова Агамемнон предстает перед нами как древний «харизматический» монарх, причем выясняется, что часть своей харизмы, или, как выражается сам Гомер, «чести» (τιμή), — власть над целым краем с населяющими его людьми и со всем их имуществом — он может уступить другому лицу в качестве примирительного дара и вместе с тем приданого к предстоящей свадьбе. По существу эпизод этот логически развивает мысль, достаточно ясно выраженную поэтом уже в пассаже о скипетре. Только как владыка всего Пелопоннеса Агамемнон мог подарить своему будущему зятю семь городов, расположенных довольно далеко от его главной резиденции в Микенах на побережье Мессенского залива (на карте «Каталога кораблей» они должны были занимать место где-то на стыке между царствами Нестора и Менелая).[157] Сам мотив дарения городов, крайне редко встречающийся у Гомера,[158] восходит, вне всякого сомнения, к древнейшим (микенским) пластам эпической традиции. Трудно себе представить, чтобы во времена всеобщего оскудения и упадка, полнейшей политической дезинтеграции, царивших в Греции после так называемого «дорийского завоевания», здесь нашелся хотя бы один правитель, который был бы в состоянии без большого ущерба для себя подарить кому бы то ни было целый город. Рядовому гомеровскому басилею такого рода «царственная щедрость» была бы явно не по карману. Его богатство, за счет которого он мог обмениваться дарами с другими басилеями, устраивать пиры для друзей и предпринимать пиратские экспедиции в чужие края, исчислялось в бронзовых котлах и треножниках, штуках носильного платья и в головах крупного и мелкого скота, но никак не в подвластных ему городах. О великих царях, которым прислуживали другие цари и которые были способны награждать своих слуг и друзей, вручая им целые области со всем их населением, и сам поэт и его слушатели знали, вероятно, только понаслышке.

Напротив, в условиях квазифеодальной микенской монархии с ее сложной иерархической структурой и весьма значительной в сравнении с позднейшим греческим полисом территорией такой акт щедрости был бы естественным проявлением могущества и авторитета главы государства. Как было уже замечено, типичное микенское царство представляло собой конгломерат небольших городков (полисов, или вастю), группировавшихся вокруг дворца-цитадели, резиденции ванакта. Правители этих городков (скорее всего это были басилеи — pa-si-re-u, упоминающиеся в табличках пилосского и кносского архивов)[159] считались, судя по всему, подданными (вассалами) династа-владетеля цитадели. Можно предположить, хотя прямых указаний на это в документах линейного Б-письма мы не находим, что в определенных случаях ванакт имел право передать один или даже несколько подвластных ему городов тому или иному лицу в качестве «кормления», подобно тому как это делали в более позднее время, например, персидские цари, одаривая своих друзей.[160]

Нетрудно убедиться в том, что концепция неограниченной «милостью божьей» дарованной царской власти Агамемнона нигде в «Илиаде» не проводится с достаточной последовательностью и полнотой. Отдельные эпизоды вроде пассажей о скипетре или о семи мессенских городах, в которых эта концепция очерчена наиболее рельефно, производят впечатление разрозненных семантических узлов древнего предания, скорее механически без достаточного понимания включенных Гомером в совершенно новый исторический контекст. Сам этот контекст довольно сложен и совмещает в себе два разнородных плана. С одной стороны, ахейская коалиция представляется поэту каким-то подобием дружины Агамемнона, временным объединением его друзей (εταίροι), добровольно последовавших за ним под Трою, причем некоторых пришлось даже упрашивать (Il, XI, 768; Od. XXIV, 116), и связанных с ним только клятвой во взаимной верности. Об этой клятве упоминают в разных местах Одиссей, Нестор, Идоменей (Il. II, 286 слл.; 339 слл.; IV, 266; ср. I, 153 сл.). С другой стороны, некоторые характерные детали в изображении ахейского лагеря, например наличие в нем специального места для судебного разбирательства (Il. XI, 807: ινα σφ' άγορή τε θέμις τε) или совершенно необязательный в военной обстановке совет «старцев» при Агамемноне, в котором единственным настоящим старцем является Нестор (Il. II, 53; IX, 70), позволяют видеть в нем своеобразный полис, возникший на вражеской территории. Управление этим полисом-дружиной носит скорее коллегиальный, чем единоличный характер. Функции верховного органа власти здесь выполняет корпорация басилеев [они же — старцы (γέροντες), советники (βουληφόροι), наконец судьи (δικασπόλοι)], в составе которой Агамемнон как первый среди равных занимает место президента или регента. Терсит определяет его статус вполне республиканским термином άρχος (Il. II, 234).[161] Как тесно сплоченная группа власть имущих, ахейские басилеи противостоят массе рядовых воинов, например в сцене испытания войска («Диапейра») во II песни «Илиады». Оскорбительные выпады Терсита в адрес Агамемнона они принимают и на свой счет. Поэтому Одиссей, выступающий здесь в роли главного поборника аристократического благозакония, требует от демагога, чтобы он прекратил препираться с царями и всуе поминать их имена, разглагольствуя перед народом (Il. II, 247, 250: τω ουκ άν βασιληας ανά στόμ' εχων άγορεύοις).

Интересные метаморфозы претерпевает в этой сцене «нетленный отеческий скипетр» Агамемнона. Почти сразу вслед за открывающим сцену апофеозом «владыки мужей», в котором, как мы уже видели, ему отводится столь важное место, ски. петр в наступившей смуте запросто переходит из рук своего законного владельца в руки Одиссея (эта деталь уже должна насторожить внимательного читателя), а последний использует его самым прозаическим образом как простую палку для восстановления порядка в собрании и затем в эпизоде «посрамления Терсита» снова пускает его в ход как последний и решительный аргумент в споре с демагогом (ibid., 185 слл., 199; 265 слл.). Все эти перипетии убеждают нас в том, что Гомер в общем далек от понимания подлинной природы царского скипетра. Он явно смешивает здесь две совершенно различные вещи: «священный скипетр» «священного царя», являющийся в одно и то же время символом и гарантией прочности и наследственности его власти (никогда и ни при каких обстоятельствах он не мог быть передан другому лицу, кроме законного наследника престола), и ораторский жезл, переходивший во время народного собрания от одного выступающего к другому вместе с правом держать речь перед народом.[162] Этот скипетр в отличие от первого принадлежит не одному «избраннику божию», а всей правящей корпорации в целом, и связанная с ним харизма распространяется соответственно на всех ее членов.[163]

Если можно говорить об определенной политической тенденции в пределах хотя бы двух первых песен «Илиады», то она, как нам думается, должна заключаться в следующем. Разразившаяся в первой песни вспышка тиранического темперамента Агамемнона ставит ахейскую армию на грань катастрофы. В трагическом ослеплении, пренебрегая открыто выраженной волей народа, не слушая увещаний мудрейшего из своих советников Нестора, «пастырь народов» ведет свое «стадо» прямиком к гибели. Расплата наступает уже во второй песни. Перед лицом смуты, охватившей ахейское войско, и по сути дела спровоцированной самим Агамемноном, обнаруживается полная его несостоятельность в роли единоличного и неограниченного правителя. Из брутального деспота, «пожирателя народа», свирепствовавшего в первой песни, он внезапно преображается в слабого и растерянного человека, явно неспособного сладить с вырвавшейся на свободу стихией массового безумия. В этот критический момент скипетр, чуть было не выпавший из его ослабевших рук, подхватывает один из семи «пэров»[164] ахейского войска — Одиссей. В действие вступают силы аристократической дисциплины и солидарности, к которым апеллирует Одиссей в своих увещаниях, обращенных порознь к царям и к народу (ibid., 188 слл.). Им-то и удается остановить панику и унять разбушевавшуюся толпу. В конечном счете сцена «испытания войска», если рассматривать ее в логической связи с предшествующими событиями, воспринимается как свидетельство торжества аристократического начала над чисто монархическим.[165] В последующем повествовании поэт исподволь, без чрезмерной акцентировки, но все же достаточно ясно дает нам понять, что Агамемнон «перевоспитался» под влиянием всех этих бурных событий и теперь уже правит «конституционно» в добром согласии с другими царями, проявляя подчас удивительную уступчивость. «Верноподданические» ноты, звучащие в увещательных речах Одиссея, например знаменитая тирада о вреде «многоначалия» (πολυκοιρανίη) и необходимости единовластия (ibid., 203 слл.), не должны скрывать от нас подлинный смысл этой сцены. Морган[166] замечает, что «у Улисса не было повода разбирать или защищать какую-либо форму правления, но у него было достаточно основания призывать к подчинению одному командующему войском перед лицом осажденного города». В общем контексте II песни сентенции такого рода производят впечатление скорее демагогического камуфляжа, чем настоящего политического кредо. Призывая толпу повиноваться «одному предводителю, «одному царю, коему это дано сыном хитроумного Крона», не менее хитроумный Улисс сам, конечно, вовсе не собирается отказываться от власти, принадлежащей ему так же, как и всем другим ахейским басилеям, хотя его слова — « ου μεν πως πάντες βασιλεύσομεν ένθάδ Αχαιοί » и т. д. — можно было бы понять именно таким образом. Дискредитировавший себя как диктатор Агамемнон все же нужен ахейской элите хотя бы в роли верховного главнокомандующего или, говоря иначе, как фетиш, с помощью которого она надеется удержать в повиновении непокорный демос.[167]

Все эти наблюдения убеждают нас в том, что и царство Агамемнона и другие великие державы «Героического века» были для Гомера скорее абстрактными понятиями, лишенными реального исторического содержания и не находящими никаких аналогий в его собственном политическом и житейском опыте. За исключением стоящего особняком «Каталога кораблей, в котором политические отношения ахейского прошлого приведены в какое-то подобие системы и угадываются хотя бы общие очертания мифических и полумифических государств времен Троянской войны, как в «Илиаде», так и в «Одиссее» можно встретить лишь случайные и отрывочные упоминания о больших царствах микенского типа, по всей видимости, автоматически перенесенные в эпос из предшествующей поэтической традиции. Совершенно очевидно, что само понятие царства, равно как и тесно связанная с ним концепция самодержавной деспотической власти царя «милостью божьей», чуждо сознанию Гомера как наследие давно угасшей культуры. Объяснение этому факту найти нетрудно. Не приходится сомневаться в том, что в мире, окружающем поэта, доминирующей политической реальностью был единичный самодовлеющий полис, во многом уже приближающийся к обычному типу греческого города-государства. В соответствии с этим именно полис, а не какая-нибудь иная форма политической организации занимает центральное место в основных сюжетных коллизиях обеих гомеровских поэм.[168] Едва ли есть надобность напоминать читателю, что борьба за город является ведущей темой «Илиады», тем главным ядром, вокруг которого строится сюжет поэмы. Также и в «Одиссее» почти все центральные события разворачиваются на фоне одиночного, обособленного от внешнего мира полиса (под это определение в равной мере подходит и Итака, и Схерия, и все другие города, фигурирующие в поэме).[169] Почти каждый из главных героев как той, так и другой поэмы ассоциируется, как правило, с одним определенным полисом. Так, Агамемнон назван «царем златообильных Микен» (Il, VII, 180; XI, 46), Приам — царем Трои, Нестор—Пилоса, Менелай—Спарты, Одиссей—Итаки и т. д.

Типичный гомеровский полис, будь то Троя, Итака, город феаков или, скажем, город, изображенный на щите Ахилла, обычно бывает наделен всеми признаками свободной, самоуправляющейся общины. В нем обязательно имеется в наличии агора, место для судебных тяжб и народных собраний, и царский дворец, в котором пируют и совещаются о «государственных делах» «старцы народные».[170] Сами понятия общины и города в их эпическом употреблении тесно между собой связаны.[171] На это указывают, например, формулы типа πήμα (или invers. χάρμα), πόλει πάντί τε δήμω (Il. III. 50; XXIV, 706).[172] Говоря о человеке, проводящем время в городе, Гомер употребляет характерный глагол έπιδημεύειν — «находиться среди людей, среди народа — Od. XVI, 29), давая тем самым понять, что именно полис является в его глазах важнейшим жизненным центром общины, ее главной резиденцией. По существу община (демос) кончается там, где начинается «поле» соседнего полиса. Даже города, расположенные в близком соседстве друг от друга и заселенные одним и тем же народом, ведут, как правило, совершенно замкнутое, обособленное существование, почти не вмешиваясь в дела соседей. Лишь в случае общей опасности со стороны внешнего врага они объединяются в какое-то подобие временной симмахии, которая распадается сразу же, как только угроза извне минует. Примером такого аморфного сообщества полисов могут служить города Троады. В Il. IX, 328 слл. Ахилл насчитывает 23 троянских полиса, взятых им с суши и с моря за десять лет войны. По-видимому, все они имеют своих собственных царей, причем нигде в «Илиаде» не говорится о какой бы то ни было зависимости этих «Stadtfürsten» от Приама, хотя некоторые из них связаны с ним и с его родом через посредство династических браков.[173] Ни о какой иной форме политического единства, кроме достаточно эфемерного военного союза нескольких городских общин, здесь говорить не приходится.[174]

Среди городов, о внутренней жизни которых поэт информирует нас более или менее обстоятельно, наиболее цельное и определенное впечатление в политическом плане производит, пожалуй, Троя. Приам скорее, чем кто бы то ни было из гомеровских царей, может быть признан единоличным правителем своего полиса, хотя и не обязательно в чисто монархическом смысле. Несмотря на свою старость и немощность, он является признанным главой общины. Не случайно сама Троя названа в «Илиаде» «великим городом владыки Приама» (так, II, 373; IV, 18, 290; XII, 11 и Др.): άστυ μέγα Πριάμοιο άνακτος, или πόλις Πριάμοιο ανακτος (Il. I, 19; II, 37; XII, 15; XIII, 14; XVIII, 288; XXII, 165). Конструкции такого рода (nomen urbis cum genetivo nominis regis) — достаточно редкое, явление в языке эпоса.[175] Это обстоятельство, а также явно микенский титул Приама — άναξ — говорят о том, что перед нами очень древняя формула, выражающая тесную, можно даже сказать, кровную связь царя с его городом и народом. В том же направлении указывает и знаменитое пророчество о гибели Трои: τιέσκετο '|λιος ίρή και Πρίαμος και λαός έυμμελίω Πριάμοιο (Il. IV, 46 сл.; VI, 449; VIII, 552; ср. XXIV, 27 сл.). Как мы уже видели, дворец Приама с его многочисленными апартаментами и с примыкающими к нему домами Гектора и Париса образует архитектурный и одновременно политический центр города, что опять-таки свидетельствует об особой роли принципа личной власти в жизни троянского общества. Кроме Приама царские титулы (Βασιλεύς или άναξ) носят его сыновья, например Парис и Гелен (Il. IV, 96; XIII, 582). Интересно, что Гектора поэт ни разу не называет «царем», хотя именно он является фактическим регентом при уже неспособном к реальному управлению Приаме и, очевидно, законным наследником его власти. Об этом достаточно красноречиво говорит имя или, скорее, прозвище маленького сына Гектора Άστυάναξ, которое, по словам поэта (VI, 403), дали ему благодарные троянцы за то, что его отец один защищал Трою от врагов.[176]

Царская власть принадлежит Приаму и его детям как представителям старшей ветви рода Дарданидов, с незапамятных времен правящего Троей (см. его родословную в Il. XX, 215 слл.). Однако претенденты на престол имеются и в других побочных ветвях этого же рода. Одному из них — Энею — суждено царствовать над троянцами, после того как погибнет ненавистное Зевсу «племя Приама» (об этом говорит Посейдон: Il. XX, 302 слл.).[177] Ахилл, по-видимому, тоже что-то знающий об этом пророчестве, пользуется им как поводом для насмешек над Энеем, с которым он встретился на поле брани (ibid.,. 180 слл.): «Или душа побуждает тебя сразиться со мной в надежде стать хозяином чести Приама среди троянцев, укротителей коней? Однако, если даже ты и снимешь с меня доспехи, Приам не передаст тебе свою почесть ради этого. Ведь у него есть сыновья...» Из этих слов следует, что Приам сам волен распоряжаться своей властью (поэт называет ее сначала τιμή, затем γέρας), которую он может передать (букв, «вложить в руку») кому угодно.[178]

Рядом с Приамом мы видим совет, состоящий из семи «старцев народных» (δημογέροντες). Они названы поименно в сцене «Тейхоскопии» (Il. III, 146 слл.). Среди них три брата Приама: Ламп, Клитий и Гикетаон (ср. Il. XX, 237 сл.) и четыре старца (Пантой, Тимоэт, Укалегон и Антенор), возможно, состоящие с ним в каком-то более отдаленном родстве, хотя прямо об этом нигде не говорится (интересно, что Анхиз, отец Энея в эту корпорацию не входит). Функции троянского совета не вполне ясны, хотя из «Илиады» (XV, 722) видно, что власть его была довольно значительной и при случае старцы могли навязать свою волю даже «верховному главнокомандующему» Гектору.

В целом существующий в Трое политический режим можно охарактеризовать как один из вариантов примитивной монократии.[179] Власть Приама в основе своей есть не что иное, как patria potestas главы семейной общины в сочетании с верховным авторитетом родового вождя. Сам троянский демос, по-видимому, мыслится поэтом как единый разросшийся род потомков Дардана, в котором Приам вместе с его детьми занимает по праву старшинства главенствующее место.[180] Все другие троянцы находятся как бы под его отеческой опекой и поэтому именуются «народом копьеносца Приама», а сама Троя «городом владыки Приама». В принципе как та, так и другая формула вполне могли бы определять власть микенского ванакта над его подданными и его цитаделью (микенское происхождение, по крайней мере второй из этих формул кажется весьма вероятным). Но Троя в изображении Гомера, как было уже замечено, гораздо больше напоминает родовое городище среднеэлладской эпохи или более позднего времени, чем классическую микенскую цитадель, сам же Приам схож не столько с божественным деспотом, гордо взирающим из своей твердыни на подвластные ему «города и веси», сколько с библейским патриархом, отечески повелевающим своими «чадами и домочадцами». Можно предположить, что с этим исконным архетипом патриархальной царской власти в описании «троянской конституции» соединены и более поздние впечатления, вынесенные поэтом из наблюдения над современными ему политическими режимами типа родовых олигархий или династий таких, например, как режим Бакхиадов в Коринфе или режим Пентилидов в Митилене.[181] Однако эти добавочные штрихи, если они, действительно, имеют место, достаточно органично вписываются в традиционную схему единовластия Приама, не нарушая ее целостности и законченности.

Гораздо более сложной и запутанной выглядит ситуация, сложившаяся на Итаке в связи с длительным отсутствием Одиссея. Изображая ее, поэт в какой-то мере исходил из традиционного представления об Одиссее как единственном и, очевидно, полновластном царе города и острова. Отголоски этой традиции проскальзывают в сетованиях Ментора и Пенелопы на неблагодарность граждан Итаки, забывших своего доброго царя и не заботящихся о его семье (Od. II, 230 слл.; IV, 687 слл.). Даже женихи признают Одиссея, хотя и против воли, своим законным государем. Евримах, пытаясь остановить уже начавшееся избиение, молит Одиссея «пощадить свой народ» (XXII, 54 сл.). Принуждая Пенелопу к ненавистному ей браку, женихи рассчитывают, что ее избранник станет царем Итаки вместо Одиссея (XV, 519 слл.; ср. XXII, 50 слл.). Здесь перед нами, несомненно, очень древний, мифологический мотив: рука жены или дочери царя служит гарантией власти для его преемника.[182] Для того чтобы расчистить себе дорогу к престолу, женихи замышляют убийство Телемаха, надеясь в его лице погубить весь род Аркесиадов (XIV, 182; ср. XVI, 372 слл.; XV, 533 сл.). Возможно, к еще более глубоким пластам мифологической традиции восходит кровавая развязка·поэмы, в которой Одиссей доказывает свое право на власть физическим истреблением всех своих соперников.[183]

Однако в общем контексте «Одиссеи» мотивы такого рода, как бы ни были они интересны сами по себе, звучат достаточно приглушенно и воспринимаются как обрывки какой-то полузабытой сюжетной линии, восходящей к давней предыстории поэмы. Основной конфликт, вокруг которого строится фабула «нашей» «Одиссеи», — отнюдь не политического свойства. Главное для поэта — это борьба «богатого мужа» с грабителями, захватившими его дом и притесняющими его жену и сына. Не случайно в узловой с точки зрения развития сюжета сцене народного собрания во II песни мотив узурпации престола не всплывает ни разу. Телемах, выступая перед народом, жалуется на бесчинства, которые женихи творят в его доме, на их обжорство, ни словом не упоминая о том, что они, по сути дела, лишили власти его, законного наследника Одиссея. Да и сам Одиссей как будто совсем не замечает преступных поползновений женихов. Краткая обвинительная речь, с которой он обращается к ним прежде чем начать избиение (XXII, 35 слл.), состоит всего из трех пунктов: 1) женихи разграбили имущество Одиссея; 2) они принуждали к сожительству его рабынь и 3) наконец, пытались принудить к незаконному браку его жену. Итак, в вину женихам ставится лишь их покушение на права собственника и супруга, отнюдь не измена главе государства и претензии на его власть, хотя с этого, казалось бы, следовало начать. Прямо вопрос о власти Одиссея ставится в поэме лишь дважды. В первой песни (368 слл.) мы становимся свидетелями любопытной беседы Телемаха с предводителями женихов Антиноем и Евримахом. Раздраженный смелыми словами юноши, направленными в их адрес, Антиной грозит, что «Зевс никогда не позволит ему стать царем на волнообъятой Итаке, хотя это право и принадлежит ему по рождению» (386 сл.: μή σέγ' εν αμφιάλω '|θάκη βασιλήα Κρονιων ποιήσειεν, ό τοι γενεη πατρώϊόν έστιν). На грубый нажим Антиноя Телемах отвечает в тоне притворного смирения и равнодушия, хотя и не без некоторой иронии: «Я хотел бы получить это (т. е. царскую власть), если бы Зевс дал. Или, может быть, ты скажешь, что это — худшее из того, что может случиться среди людей? Неплохо быть царем. Ведь дом его тотчас становится богатым, а сам он пользуется большим почетом. Но много и других царей ахейских на волнообъятой Итаке, молодых и старых. Кто-нибудь из них, пожалуй, получит это, раз Уж умер божественный Одиссей» (390 слл.). Концовка этой Речи звучит неожиданно твердо (Телемах как бы сбрасывает с себя маску простоватого недоросля): «Я же останусь господином (άναξ) нашего дома и рабов, которых добыл для меня (μοί ληϊσσατο) божественный Одиссей» (397 сл.). Столь стремительный переход от чистой политики (вопрос о власти) к неменее чистой экономике (вопрос о собственности) весьма характерен для сугубо прагматической психологии гомеровских героев. Впрочем, внимательный наблюдатель, вероятно, заметит, что и к проблемам политического свойства участники беседы подходят скорее с хозяйственной меркой. В самой царской власти Телемах, вероятно, так же как и его противники, видит прежде всего источник доходов и всяческого материального благополучия («дом его тотчас становится богатым»). Быть царем не менее, а может быть даже и более прибыльное дело, чем война, пиратство, торговля и т. д. Настоящий наследник престола, «принц крови», конечно, не мог бы так рассуждать. Но Телемах и не настаивает на своем исключительном праве на царский сан. Он охотно (или это только так кажется?) допускает, что место, освободившееся после смерти его отца, займет кто-нибудь другой, из уже имеющихся на острове претендентов на власть, но при этом весьма решительно заявляет, что никто не может лишить его отцовского имущества и рабов. При такой расстановке акцентов невольно возникает впечатление, что дом и рабы занимают в душе Телемаха гораздо больше места, чем скипетр и трон, что сама царская «почесть» воспринимается им, как какой-то не столь уж важный придаток к его богатствам, без которого в общем вполне можно обойтись. Даже если сделать скидку на искусное притворство юного отпрыска Одиссея, на его игру в незаинтересованность, все же остается совершенно ясным, что речь здесь не может идти о настоящей наследственной царской власти, что обе стороны имеют в виду, скорее всего, какую-то магистратуру, которая может переходить из рук в руки, минуя прямого наследника, и, может быть, даже дается только на время, хотя уже и это хорошо, так как за это время можно сделаться богачом.

Особое внимание привлекают к себе три строчки в речи Телемаха (394 слл.) : άλλ' ήτοι βασιλήες 'Αχαιών ε'ισί και άλλοι πολλοί έν άμφιάλω |θάκη, νέοι ήδε παλαιοί, τών κέν τίς τόδ εχησιν, έπει θάνε διος 'Οδυσσεύς. В сопоставлении со всем остальным текстом этого пассажа они производят впечатление логической ошибки, какой-то незаконной и необоснованной «подмены тезиса». В самом деле, и Антиной, и сам Телемах, и отвечающий ему Евримах (ibid., 400 слл.) явно имеют в виду только одно вакантное царское место, которое может занять, а может и не занять Телемах. Но кто же тогда эти «молодые и старые цари-ахейцев»? Рассуждая логически, они могут быть только претендентами на власть, просто итакийскими аристократами, но никак не властьимущими.[184] Мы не знаем, однако, ни одного случая ни у Гомера, ни у других авторов, где бы термин βασιλεύς (в единственном или множественном числе безразлично) обозначал претендента на власть, а не лицо, уже облеченное властью. Ни в одном из известных нам греческих государств этот термин не употреблялся для обозначения всей вообще знати, просто аристократии, ограничиваясь всегда узким кругом должностных лиц с сакральными или судебными полномочиями (см. ниже, с. 67). К тому же, логически развивая эту мысль, мы придем к явной бессмыслице: человек, уже являющийся басилеем, претендует на то, чтобы стать басилеем.

Не следует, однако, забывать о том, что поэтическая, особенно гомеровская логика отнюдь не тождественна обычному здравому смыслу. Гомеровское мировосприятие дискретно по своему характеру. Каждая отдельная вещь или ситуация существует в эпическом рассказе сама по себе. Связи между отдельными фактами поверхностны и непрочны, имея вторичное значение по сравнению с самими фактами. Во многом такому взгляду на мир способствует, конечно, формальная структура самого гомеровского стиха. Выбор слова в стихе почти всегда диктуется либо размером, либо конкретной сиюминутной художественной задачей, иногда не выходящей за пределы одной строки. Возникающие при этом логические противоречия и неувязки, естественно, остаются в тексте, так как поэт либо, просто не обращает на них внимания, либо только слегка приглушает.[185] Так и в данном случае Гомер явно сталкивает две противоположные логические посылки, почти не заботясь об их согласовании. Согласно одной из них Одиссей является единственным царем Итаки, и после его смерти или исчезновения островом должен править также один человек. Согласно другой (она появляется в тексте чисто случайно: поэту просто хочется сильнее подчеркнуть действительную или наигранную скромность Телемаха) на острове много царей, все они правят сообща, и Телемах может стать одним из них. «Мостик» между этими двумя посылками образуют не очень ясные по смыслу (неясность, очевидно, нарочитая) слова: τών κέν τις τόδ` εχησιν, έπεί θάνε διος Όδυσσεύς , из которых обычно и заключают, что «молодые и старые цари» Итаки это — претенденты на престол Одиссея.



Поделиться книгой:

На главную
Назад