— Из слов твоих выходит, что нам остается лишь молиться да прощаться друг с другом? — подчеркнуто холодно осведомилась Марфа. — И оборониться супротив сих злодеев нам нечем?
Слова эти, по-видимому, не понравились Дионисию, и он, чуть хмурясь, ответил:
— Оборона у нас всегда едина: молитва к Господу — на него упование, и тебе, мать Марфа, сие не менее моего ведомо…
Отделившись от других мореходцев, обступивших в эту минуту Марфу, Дионисий прошел на нос коча, спокойно глядя на приближающихся гилевщиков.
Ежели по одежде судить, то народ здесь собрался едва что не со всего света: мелькали московские стрелецкие кафтаны, турские кольчуги с серебряными полумесяцами на груди, охотничье полукафтанье, куртки из грубо выделанных шкур животных, дорогие заморские одеяния, подпоясанные кушаками из невиданных цветастых материй, на которых рядом с пятнами смолы и сажи сверкали самоцветы, бывало что и цены несказанной.
А уж про оружие гилевщиков говорить — тут и слова не всегда найдутся: пищали заморские большие и малые, сабли, синевато поблескивающие бесценной дамасской сталью, восточные ятаганы и знаменитые обоюдоострые кипрские кинжалы. За годы существования Мангазеи каких только купцов и людей воинского дела не перебывало на ее путях, и почти каждый из них продавал, менял, а то и терял оружие, служившее в то время наряду с соболями главной разменной монетой. Чем ближе подходили струги, тем меньше было слышно криков на них, а когда поравнялись бортами — не то что крики, но и разговоры на стругах смолкли.
Конечно же, вольные мангазейские люди еще издали разглядели укрепленный на верхушке мачты тускло поблескивающий под неярким солнцем серебряный крест. А когда на коче сбросили парус и на той же мачте обнаружилась еще и икона Николая Чудотворца, или, как говорили тогда поморы, Николы Морского, то все гилевщики обнажили головы, помолились, помолчали достойно.
С большого передового струга на борт коча перебрался молодой еще, рослый, аккуратный фигурой мужик в кольчуге с орлом на груди и в шлеме с серебряными насечками.
Внимательно оглядев всех, кто был на палубе, он задержал взгляд на Дионисии, снял шлем, уважительно поклонился:
— Вижу, ты годами постарше всех, отче, ответствуй, откель вы и куды путь держите?
— Грамоту зрить будешь монастыря Соловецка аль на слово поверишь?
— Грамотам, даже монастырским, у меня не больно-то веры есть. Бывало, мы тута боярских, даже царских выглядчиков лавливали, что грамотами прикрывались, дела свои черны творили…
— Аль я похож на такого? — спросил Дионисий, и глаза его потемнели от гнева.
Любому бы не по себе стало от этого взгляда, но мужик в кольчуге и лицом не дрогнул, как ни в чем не бывало сказал:
— Мы многих не жалуем, однако паломникам, которы по обету путь ко храмам мангазейским держат, у нас всегда и честь им, и место перво!..
— А может, заглянешь все же в заборницу к нам? — почти дерзко спросил Дионисий, все еще не отошедший от обиды.
И вновь ничего не отразилось в лице мужика, хотя, если приглядеться, можно было бы заметить в его глазах мелькнувшую усмешку.
— Бог с тобой, отче. Каки таки богатства у паломников есть, шествуйте дале, молите Бога за нас грешных! — Он еще раз помолился на икону, укрепленную на мачте, и, уже взявшись за борт коча, готовясь покинуть его, проговорил негромко, обращаясь к Дионисию: — А труден, отче, подвиг молитвенный, особенно тому, кто с привычками давними да со спесью боярской никак расстаться не может…
От слов этих Дионисий аж вперед подался и сердце его забилось, застучало ощутимо гулко. «Кто он, кто он есть, гилевщик сей? Откуль ему ведомо про боярство мое? Ишь, сколь хитро да к месту напомнил о сем!» И уже не мысля о том, что подумают о нем остальные, Дионисий впился руками в борт, стараясь еще раз, теперь уже более внимательно вглядеться в этого странного гилевщика. Но ветер относил струг все дальше и дальше, и вскоре тот совсем скрылся за мысом.
От внимания Марфы не укрылось то, что произошло между ними, подойдя, она спросила:
— Што он молвил тебе, отче, аль обидел чем?
— Нет-нет, мать Марфа, тут иное: вроде бы знавал я этого человека, знавал, а вот где и когда — не помню!
— Гилевщик — и тебе ведом? Быть такого не может!..
— Да не гилевщиком я его встречал, а иным человеком, но я вспомню, вспомню, дай бог памяти!.. — Некоторое время он стоял полузакрыв глаза, шепча что-то невнятно, потом, словно очнувшись, огляделся и уже бодро крикнул: — Акинфушка, пошто стоим? С богом, далее поспешаем…
Акинфий, Викентий и Савва тут же взялись за канаты, парус зашелестел, пошел вверх, наполняясь ветром, и коч, чуть осевший на корму, тут же устремился вперед, рассекая пологие, в пенных кружевах волны.
Днем, пусть и скупое на тепло, блекло-желтое солнце хоть как-то светило, веселило, грело душу. К ночи же, когда притуманило тяжкой хмарью и без того безотрадно-унылое небо, из тундры потянуло таким пронизывающим ветром, что все невольно поежились, а Викентий уверенно сказал:
— К морозу явно ветерок сей! А мороз нам, покуль до места не доберемся, ни к чему…
— Совсем ты взрослый стал, вона сколь о делах судишь зрело, сыне мой… — с непонятной ей самой печалью проговорила Марфа и, не удержавшись, ласково провела пальцами по щеке Викентия.
Почему-то этот жест Марфы смутил не только Викентия, но и Аглаю. От мысли, которая пришла ей тут же в голову, она еще больше покраснела, отвернулась, неловко шагая, перешла к другому борту коча…
Ах, если бы она могла вот так же коснуться, провести рукой по лицу Викентия, грех ведь это, наверное, грех, Господи, пошто же сердце тягостным стало, пошто душа вдруг томлением столь неведомым взялась? Тут же кто-то, как бы против ее воли, стал нашептывать ей заветное, долго и тщательно оберегаемое в глубинах души.
Краткие, все больше на ходу, встречи, когда ей удавалось перекинуться двумя-тремя словами с Викентием… Всегда он был дружелюбен, собеседника никогда не перебивал, на просьбу любую откликался охотно, старался услужить чем мог. Когда Марфа не слышала, звал Аглаю то ли в шутку, то ли всерьез: Аглаюшка-свет. Звучали эти слова так сердечно, что Аглая, обижавшаяся вначале, сама не зная почему, за это на Викентия, потом привыкла и даже — спаси, Господи, за грех малый! — стала ждать с нетерпением тех минут, когда она вновь услышит из его уст эти слова. От этого Аглая нередко терялась, чувствуя себя виноватой, подолгу и горячо молилась, а когда смятенная душа ее на время обретала покой, повторяла, как добрый наговор:
— Не буду, не буду вспоминать его и укреплюсь в том молитвой надлежащей — так оно верней верного будет!
Но вот проходило несколько минут без него, без дум о нем, и вновь его образ заполнял, казалось, целый свет. И вновь Аглая томилась душой и жаждала с ним разговора, считая, что только один Викентий сможет понять ее и найти те слова, которые не только успокоят душу, но и поддержат в стремлениях и желаниях.
Со стороны могло показаться, что желания эти ни в кой мере не свойственны Аглае, особенно после длительных, порой многочасовых бесед ее с игуменьей Марфой, когда та исподволь, ненавязчиво, с тонкой душевной проникновенностью говорила ей о пути, который Аглая должна выбрать для себя раз и навсегда, и путь этот только один — служение Богу в обличье послушницы, а после и монахини. «Лучшего для тебя, Аглаюшка, не может да и не должно быть в жизни твоей», — не раз повторяла Марфа.
Надо сказать, что и в бытность их в Печерских устьях Викентий не то чтобы избегал Аглаи, но как-то получалось, что он будто сторонился ее, и тогда Аглая посчитала, что настало время для решительного разговора.
Как-то поздно вечером, когда Викентий возвращался в землянку, где они жили с Дионисием, путь ему заступила вышедшая из-за кустов Аглая.
Задумавшись, он даже вздрогнул, столь неожиданно появилась она, и удивленно воскликнул:
— Аглаюшка-свет, господь с тобой, тако выпугаешь, чего доброго, меня перед дорогой дальней…
— То-то из пугливых ты, — сердито ответила Аглая и тут же, как бы подхватив его слова, продолжила: — Вот о дороге дальней и хочу с тобой потолковать, знаю, куда тебя да Акинфия с Саввой мать Марфа благословила, на стезю паломническую наставила… Возьмите и меня с собой, на ладьях я с дядюшкой хаживала, рыбу и зверя знаю, как бить, како брать, из пищали сколь ловка — тебе ведомо… Зовут меня пути-дороги, чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с моря дальнего.
Все это Аглая высказала единым духом, да так, что Викентий опешил даже.
— Постой, постой, тебя же матушка моя в послушницы ладит.
— То-то и оно, я ей не раз молвила, что Господу по-разному служить можно, а она при всей своей умности не понимает сего, вернее, понять не хочет, скажи хоть ты ей, помоги, богом прошу!..
— Не девичье дело в походе таком быти, труд там да опаска велика на каждом шагу будут.
— Ужель ты думаешь, что уступлю в чем тебе? Не на таку напал!..
Глаза Аглаи не то что блеснули при словах этих, а, широко открытые, вспыхнули совсем не по-девичьи неистребимым буйством, и Викентий, никак не представляя, что она может быть такой, пораженный отступил, едва не споткнувшись.
— Постой, постой! — растерянно проговорил он было.
Но она, по-прежнему переполненная какой-то непонятной ему страстью, воскликнула:
— Ну, будешь говорить с матушкой аль нет?
— Господи, сколь неотступна ты! Ну, ладно, ладно, поговорю, надежна в этом будь…
Он поклонился Аглае торопливо, неловко заспешил и скрылся за кустами.
Разговор этот, только совсем в других тонах, был продолжен уже между Марфой и Аглаей, и надо отдать справедливость последней, провела она его на удивление умело и вполне к месту…
— Помню, матушка, с благодарностью великой, како учила ты, что путь у нас в жизни один: верой и правдой Богу служить, да там, где потруднее будет, где и вовсе свет клином сошелся.
— Речение сие к чему? — настороженно перебила ее Марфа.
— А к тому, — взволнованно вдруг выговорила Аглая, — что благословенья смиренно прошу у тебя, матушка, на паломничество православно дальнее и прошу веры истинной моим словам: покуль сила в душе будет — крест святой из рук не выпущу.
— Куды? С паломниками в путя неведомы, в края незнаемы? Да ты в своем уме ли, Аглаюшка? Девичье ли дело сие, что там ни говори? — Выкрикнув это, Марфа побледнела даже, обычно приятное лицо ее как-то странно вытянулось, глаза гневно сверкнули. — Аль место свое забыла?
— Того не забуду отродясь, но и ты, матушка, во внимание прими, како меня с малолетства неотступно учил дядюшка мой, воин и мореходец знатной. Потому и зовут меня дороги, и все время чудится, что ветер шальной в ушах высвистывает аж с морей незнаемых!
Все это Аглая высказала так, что Марфа не то что растерялась, а опешила прямо. Несколько минут она оставалась неподвижной, устремив взгляд в одну точку, и лишь едва заметно шевелила губами, и, волнуясь без меры, никак не могла подыскать слов для молитвы. Наконец, едва слышно прошептав: «Спаси ее Бог», обидчиво поджав губы, благословила Аглаю.
Слава богу, что вышло все по-доброму, по задумке Аглаиной — чего желать боле? Вот он, коч, что, туго выгнув парус, легко кивает встречной волне. Вот Викентий, Савва, Акинфий, она, Аглая, и матушка Марфа с отцом Дионисием.
Акинфий на море ну совсем иной человек, чем на суше был. Там все молчал более, шума и разговоров сторонился, а тут, едва борт переступил, разулыбался и с шуткой эдакой начал:
— Я как есть кормщик известной в местах морских здешних, всем царям водяным друг-приятель и сродственник, посему они даже малой опалы и неприязни на меня не держат.
Веселость и нрав приветливый не мешали Акинфию в делах мореходских быть строгим, а, если требовалось, то и придирчивым до мелочей.
— Постигайте, братцы, покуль на берегу да в начале морского пути, азы корабельной премудрости. Лучше я вам по десятку раз все разобъясню да покажу, чем потом, средь хлябей текучих, суетиться начнете без толку и пользы.
…Легкими, серебристо-сизоватыми прерывистыми линиями проступал впереди горизонт, вставали друг над другом громады белесо-серых облаков, а еще выше их распахнулась бледная синева неба, столь же великая и бескрайняя, как и водная гладь Мангазейского моря.
Глава 5
Коч хотя и мерою мал, и в осадке не столь грузен, а потрудиться досталось всем, веслами помахали изрядно. Когда, выбрав место стоянки, к берегу подошли, то, едва оторвав руки от весел, повалились на песок.
— Ничего, — ободряюще проговорил Дионисий, — далее легче будет: течение немного поутихнет…
Жгли костры, варили кашу, отдыхали где придется, а тут вновь как снег на голову событие нежданное — тройка стругов пестро раскрашенных из-за мыса показалась.
— Господи! — воскликнула первой их заметившая Аглая. — Неужто гилевщики вновь?
— Нет, — сказал, приглядевшись, Дионисий, — то служилые люди, казаки мангазейские…
Струги быстро приближались, и Дионисий, тоже быстро, продолжил:
— Разговоры с ними я поведу, а вы помалкивайте да слушайте больше и не забудьте, како я учил вас ранее: мы, мол, от соловецких пределов в путь паломнический направились, а о пребывании нашем в местах пермских словечка едина не молвить. Сия ложь во спасение и приложение делу доброму. Грех сей на себя беру и отмаливать его такожды мне…
— А пошто тако вот творить, отче? — недоуменно спросила Аглая. — Грехи меж собой делить, я такого не видала, не слыхивала.
— Не слыхивала… — грустно усмехнулся Дионисий. — А потому, дочь моя, что ежели правду о себе говорить зачнем, то все мы на Москву в железах побредем…
Мангазейские сторожевые казаки, что манерами своими похуже гилевщиков оказались, ни одного доброго слова почти не произнесли: все злые, дерганые какие-то, надменны да грубы, считай, без меры. Даже увидав крест и икону на мачте, в разговоре ни в чем не смягчились. Не перекрестившись достойно, а отмахнувшись скорее для вида, тут же спрос жестокий учинили:
— Кажите дорожну, кажите опасну грамоту… А пошто одним кочем в дорогу пустились? В Мангазейский град тако вот по одному не хаживал никто доныне.
Главный расспросчик, сотник Иван Тырлеев, здоровый, громоздкий детина, продолжал наседать на Дионисия:
— Како же вы с соловецких краев да в край югорской, вами незнаемый, сами пришли? Это откель же у вас таки кормщики искусны? Уж не гилевщики ли к вам в помощь напросились?
Чем больше кипятился мангазейский сотник, тем непроницаемей становилось лицо Дионисия. Грамоты, охранная и дорожная, доставленные ему из Москвы его тайными друзьями, видно, вполне удовлетворили сотника, но тот, по издавна укоренившемуся обычаю, выбивал себе посул, выбивал нагло, беспардонно, и это возмутило Дионисия. Еще с давних времен был он по натуре редким бессребреником, но тут…
— Аль неведомо тебе, — сказал он, холодно-спокойно поглядывая в глаза сотника, — што по указу царску люди монастырски, паломники и ины, Богу служащи, ни подушный налог, ни мыто не платят?
— Так оно, это… — сразу сник, замялся сотник, — я ведь хотел…
— Да-да, — согласно подхватил Дионисий, — ты хотел вместе с нами за путь добрый да за удачу твою воинску помолиться, не так ли?
— Истинно так! — облегченно воскликнул сотник, как бы ненароком смахивая со лба капли пота и уже не зная, как ему поскорее избавиться от этого монаха, который, сразу видно, не из простых, ох не из простых!.. Кто его знает, каку одежду он до рясы монашеской носил, кем был раньше…
— Благослови, отче! — неожиданно громко воскликнул сотник и, изобразив на лице смирение, совсем уже неожиданно для окружающих и для себя тоже упал на колени.
«…Вот они: и наглость, и глупость, и смирение не к месту — все на виду», — с грустью подумал Дионисий, однако виду не подал, благословил сотника, лишь вздохнул тяжко при этом.
На четвертый день пути, когда подошли к округлому повороту прибрежной протоки, обозначенному с одной стороны ступенчатыми зарослями низкорослых кустарников, а с другой угловатым глинистым берегом, переходящим в кручу с непроглядно-плотной стеной леса, Дионисий велел:
— Покуль здесь пристанище наше будет, вон видите, за камнями вроде малая речка впадает, то старица есть, Гостевой ее кличут. Еще в стары времена, когда Мангазея начиналась только, здесь гости торговые завсегда стоянку имели.
— А пошто? — спросил Викентий. — Шли б напрямую до города, и вся недолга…
— Гости торговые — што наши, што иноземны — народ издавна с хитрецой, — отвечал Дионисий, — вот и нам таковыми надобно быть ноне, хоть и не по душе сие… Я и еще кто со мной в городе побываем, поглядим, послушаем, што к чему, может, дай бог, и знакомцев повстречаем. А вы уж тут покуль сторожко поживите, нас поджидаючи.
Действительно, более удобного места для стоянки коча, чем Гостевая старица, вряд ли можно было сыскать. Примерно через версту от берега Таза старица распадалась на несколько рукавов. В один из них, узкий, но довольно глубокий, к тому же сплошь поросший по берегам непролазной стеной ельника, и пристроили коч. Рядом, на песчаном приплеске, из набросанных вокруг больших валунов устроили очаг с хитрым дымоходом: дым из него не поднимался вверх, а стелился по воде и над кустами.
— Ну, — сказал удовлетворенный этим Дионисий, — только дым и мог вас выдать, а так тропинок-путей к вам нет. Ну, сыне мой, — обратился он к Акинфию, — на тебя и на Савву оставляю мати Марфу с Аглаей. Мы ж с рабом Божьим Викентием во град Мангазейский побредем. Молитесь за нас, а мы же вас в молитвах поминать будем.
Дионисий и Викентий, закинув за плечи тощие котомки с сухарями, низко поклонились и уже через минуту-другую, немного помелькав меж деревьями, исчезли в синевато-зеленой глубине леса.
В столь желанный им город, о котором они столько думали и говорили, Дионисий с Викентием добрались без особого труда. Стояли редкие для этого времени погожие дни, непривычно ласково пригревало солнце, дышалось и думалось легко. Не то что отлетели, а как-то незаметно, сами собой испарились тяготы и заботы. И даже река Таз, предельно скромная здесь, с приглушенными красками и с малозаметными очертаниями берегов-плесов, казалась сейчас волшебной дорогой в неизведанную страну покоя и счастья.
Наверное, еще долго пребывал бы Дионисий в таком благостном расположении, но вот впереди, за мелколесьем, проступили, а потом и более четко прорисовались контуры построек мангазейского посада, и все прежние беспокойства, связанные с этим тревожно-сказочным городом, вновь подступили к Дионисию, да и к Викентию, судя по его настороженному лицу.
«Велика соболина вотчина», «златокипящий град государев», «место привольно, куды как богатством довольно» — этими и другими многими прозвищами украшалась в то время Мангазея, вызывающая удивление и зависть не только у русских, но и у иноземцев, хотя бы раз побывавших здесь. Ежегодно в Мангазею, сначала морским путем, а после его запрета — речным, приходили караваны кочей с хлебным, винным, воинским и прочим запасом, так как от этого запаса полностью зависело существование Мангазеи.
Приходили с караванами кочей годовальщики — стрельцы и казаки, «обязанные службой» сроком на год, а также охотники, монахи, искатели новых земель и мест богатых, разный бродячий люд, средь которого было немало бежавших из Московского государства разбойных людей, а также «выглядчиков» — иноземцев, одетых, как правило, в русское платье и хорошо знающих русский язык. Вокруг самого города, вечно неспокойного, бунтующего, полного свар, а то и малых войн, постоянно роились ватаги вольных охотников, гилевщиков, разного иноплеменного люда, населяющего дальние и ближние пределы Мангазеи.
Многим до сего времени не вполне ясно, чем же привлекал к себе этот город, стоявший в таком отдалении и от Москвы, и от известных тогда торговых путей, что страшно было подумать, и почему с таким упорством, порой с опасностью для жизни стремились сюда люди?
Мангазея была в то время первой в мире полновластной «соболиной владычицей» и по количеству поступающих в ее хранилища соболей, и по их качеству. Мангазейские соболя исключительно высоко ценились на торговых биржах мира и составляли одно из главных богатств Российского государства, этими соболями украшали свои парадные мантии многие венценосные особы мира.
Годы, в течение которых разворачиваются описываемые нами события, были годами расцвета Мангазеи, хотя сама она, несколько раз горевшая и воссозданная вновь, просуществовала немногим более семидесяти лет. За эти годы соболей повыбили — извели не только в близлежащих лесах, но и далеко окрест. Перестали вскоре поступать они, как было, и с Оби, Иртыша, Енисея, Лены. Торговые связи и пути нарушились, потеряли свое значение.
После последнего пожара, уничтожившего почти весь город, его не стали восстанавливать, так как жителей здесь уже не было, не считая десятка-другого стариков-инвалидов и случайных бродячих людей, которые не желали или не могли по тем или иным причинам возвратиться на Русь. Так мелькнул, затерялся, затем и вовсе пропал со страниц великой человеческой истории след города-призрака, города-сказки, златокипящей государевой вотчины — Мангазеи.