Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Неоконченный роман. Эльза - Луи Арагон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


АРАГОН

Предисловие

«НЕОКОНЧЕННЫЙ РОМАН» и «ЭЛЬЗА»

Перед нами — страницы двух творений поэзии Арагона, страницы «Неоконченного романа» и «Эльзы». Это два стоящих рядом здания, с архитектурой, не сразу охватываемой восприятием, но с сущностью, близкой и понятной каждому. Это человеческая любовь, ее путь через сердце и время, это разбор самого себя и событий истории, и это не «стихи о любви», а сама любовь в ее высшем проявлении в поэзии.

В далеком прошлом поэт древности проложил путь Одиссея к его любимой через подземелья Аида, сквозь обманчивое пение сирен и кровожадные возгласы листригонов. В «Одиссее» воспета любовь, способная преодолеть непреодолимое.

Путь Данте по кругам Ада во мраке и зловещем огне — не к славе и не к богу путь, а к женщине, к Беатриче. Великое воображение поэта воздвигло скалы и пропасти, загромоздило все тропы камнями и залило их кровью, чтобы раскрыть величие любви, достойной такого устрашающего пути.

В здания, построенные Арагоном, надо войти и пройти их с ним вместе, чтобы познать реальную поэзию любви человека, пришедшего к ней сквозь Ад собственного сердца. Да, не так-то проста их внутренняя архитектура, где высокие своды радостного чувства переходят в низкие коридоры тревоги, но разве так уж просто и симметрично человеческое сердце, разве так уж прост мир, все еще воздвигающий уродливые скалы на пути к счастью двоих?

Войдите в эти здания и оглянитесь вокруг: это реальная жизнь, реальная любовь. Она конкретна — у любви есть имя — Эльза, но она и часть любви всех любящих. За каждой строфой, обращенной к любимой, стоит подтекст обращения к миру, и рядом с настойчивой откровенностью деталей личных отношений — поэтическое возвышение деталей реальной жизни, ее улиц и каштанов, ее Парижа и Москвы, ее защитников в маки́ и на взорванных быках Днепрогэса. Любовь в этих поэмах — часть любви к человечеству.

Любовь в поэмах Арагона не отнимает человека у жизни для его личной, замкнутой любви, напротив, весь смысл его поэзии в том, что любовь способна возвратить человека жизни, людям, привести его к участию в истории. Это путь новый, проложенный современной нам действительностью и лучшими идеями нашего времени. Это поэзия новая, созданная в эпоху перехода человечества, из мира темных тупиков в мир светлых дорог. Такая поэзия нам нужна, чтобы находить в себе эти дороги.

С. Кирсанов

Неоконченный роман


I

На Новом Мосту я повстречал… Откуда этот мотив зазвучал? То ль от метро Самаритэн? То ли с барки, которую ветер качал? На Новом Мосту слонялся слепой, Вез палки, собаки, нагрудной доски… Бедняги, отвергнутые толпой, Несчастные, как они мне близки! На Новом Мосту мне встретить пришлось Мой смутный облик из давних годов. Глаза его созданы только для слез, А губы — только для бранных слов. Я повстречал на Новом Мосту Эту жалкую нищету, Когда не заботит тебя ничего, Кроме страдания своего. На Новом Мосту подымается дым… Я уже видел его весной, Когда я был совсем молодым, На давней варе, на опушке лесной. На Новом Мосту мне стало видней Сходство с собой до рожденья на свет. О призрак молодости моей. О робость моих ребяческих лет. На Новом Мосту предо мной возник Двадцатилетний невольник лжи. Несчастный, и ложь пронеслась как миг, Ты был миражем и любил миражи. Я юношу встретил на Новом Мосту, Обветренным ртом он песню пел, В руках своих он держал пустоту И сам от песни своей хмелел. На Новом Мосту, где звучат вокруг Буксиров печальные голоса, Я встретил жонглера, за ловкость рук Отдавшего сердце и небеса. На Новом Мосту я видал игрока, Который сжег свою душу сам, Потеряв ее из виду, как голубка Между башнями Нотр-Дам. На Новом Мосту повстречался мне Мой призрак в начале моем, вдалеке: Вниз по течению — город в огне, Песня смолкает — вверх по реке. На Новом Мосту, у тихой реки, Мне какой-то малыш указал вперед, И я увидел из-под руки, Как солнце пятнает зеркало вод. На Новом Мосту меня догнал Мой ближний — я сам, в обличье ином, — И, озаренный закатным огнем, «Товарищ» — тихо он мне сказал. На Новом Мосту я узнал, на миг Тебя, легкомысленный мой двойник. И стоял я — уйти мне было невмочь — В своей тени, отступающей прочь. На Новом Мосту я повстречал, Присев на одну из щербатых плит, Напев, что в душе моей отзвучал, Мечту, что звездой уж мне не горит. Я встретил слепца, я встретил слепца… Вчерашний мой день, мне тебя не жаль! Ты мимо прошел, не подняв лица, По Новому Мосту вдаль… ЧАРЫ МОЛОДОСТИ Юноша, время перед тобой, как вздыбленный жеребец. Тот, кто за гриву его схватил и обуздать спешит, Слышит отныне один лишь звук — цокот его копыт, Забывая и думать в пылу борьбы, какой его ждет конец. Юноша, Пышно накрытый стол — время перед тобой, До срока будит в тебе аппетит, — что выбрать? Всего полно! И скатерть бела, как утренний снег, и страшно пролить вино. Страшно — окончится свадебный пир, и грянет жестокий бой. Чередованьем весен и зим время нельзя измерять. Тот, кто не понял это, — старик, глядящий назад из тьмы. В чередовании весен и зим, как пыль, теряемся мы. Листва возвращается каждой весной, чтоб скрыть горизонт опять. Как много времени впереди, юноши, как в обрез! К чему говорить об этом таким стершимся языком? Примите все это просто, как припев, что давно знаком, Как женское «навсегда», как безграничность небес. Детство… Однажды вечером вы толкнули калитку в сад И вот следите с порога за росчерками стрижей, И словно в руках ощущаете огромность вселенной всей И силу свою беспредельную, не знающую преград. Откройте же шире глаза и запомните этот миг. Я слышу ваш смех, — вас радует этот чудесный вид. В том смехе и в шуме ваших шагов отзвук былого звучит, И снова возглас в игре в боевой превращается крик. А потом обладанье первое… Как полная силы рука, Поднимается радость, подобная мосту через поток. И ликующее напряженье, испытанья высокий ток. И от нового звука голоса ночь по-новому глубока. А наутро узнать себя в зеркале ты бы не смог. Скоро жизнь за свое возьмется, но пока на улицах тень, Но пока в остатках тумана трепещет вчерашний день, Ветерок обращает в бегство вчерашней газеты клочок. Этот час озаряет предметы и тебе их в дар отдает. В этот час твое каждое слово заполняет весь мир, в этот час Все идущие мимо женщины, как она, не подкрасили глаз… Погляди, как светло и влюбленно день навстречу тебе идет.           В глазах у юношей горит           И пляшет огонек,           Опасность нас всегда бодрит.           Прилив всегда высок.           Всегда вы тянете билет,           Надеясь всякий раз.           Но выигрыш — всего букет,           А проигрыш — матрас.           Всегда в тумане небеса.           Глядите, фокус удался!           Пассуй скорей иль банк удвой.           Но ты вовек не скажешь: стой! Они лишь гораздо позже узнают, как дорог тот час. Я все вспоминаю тот ускользающий аромат. О восхищенное сердце, вновь тебя обретает мой взгляд. Я юность свою вспоминаю, юноши, глядя на вас.           Я вспоминаю… * * * Какой был нужен срок, чтоб все понятно стало? Невежество мое, мой пепел, ночь моя, В чужих глазах я видел вас немало, Но как внушить другим то, что душа узнала? Как выразить в словах все то, что понял я? Как молодость прекрасна! На пороге О ней жалеешь, но конца ей нет, Но груз ошибок, этот спуск пологий,— Все это молодость, звезда в конце дороги, Ее наследье, мрачный лазарет. В одно мгновенье снял меня любитель. Я стар и молод, умер и воскрес. Я — средние века. Внимательней взгляните. Кровь, колдовство, невнятица событий И жалость нераскаянных небес. Плутуя сам с собой, ты веришь свято Словам случайным, вылетевшим вмиг. Но завтра только грош, ничтожнейшая трата, Но в двадцать лет фантазия богата, Но будущее — прошлого должник. В мучительном притворстве и кривлянье Мы выглядеть свободными хотим. Ждем приключений. Жалкое желанье! Наш каждый шаг определен заранее, И все пути всегда приводят в Рим. Жизнь на метафору нанизывают снова, И тайны старые придумывают вновь, И верят в то, что свергнет мир былого Какое-то размашистое слово, И пишут снова новую любовь. Но нов ли Луна-Парк, новы ль его обряды И эти возгласы с американских гор? Наследственный недуг храним мы, как награды, Но предрассудок жив, и мы им хвастать рады, И на ромашках мы гадаем до сих пор. Вот молодые люди. Как им трудно! Хвост суеверий тащится вослед. Поют сирены явственно и чудно, И мачты сломаны, и недвижимо судно, Компа́с не выручит, спасенья нет. Вот молодые люди. Что их тянет На дно, в пески, на мелкие места? В них нового, ей-богу, ни черта нет. Чем хвастают они и что их манит Туда, где гибнет детская мечта? Взгляните в зеркало, мой боже, дети! Растрепаны вы и растерян взгляд. Служить, и убивать, и верить тем и этим… Завалы вас у нашего столетья, С лопаты продают вас, говорят. Я знаю этот сорт, на все готовый. Воронья пища — лакомый кусок. Доступный матерьял, кирпич дешевый. Чего уж там, не будем к ним суровы. Мечты их волку на один глоток. Они держались, помнится, иначе До испытанья. Пламенный ответ На все вопросы. Полная отдача, И блеск, и гордость, и порыв горячий. Орел иль решка? Только да иль нет. Я встретил их, когда промчались грозы. Погасшее лицо, отчаявшийся взор. Откуда вы? Изломанные позы… Какие пораженья и угрозы Толкнули в пропасть вас? Какой позор? Есть люди, что к притворству привыкают. Их речь безбожна, резок каждый жест. Они с годами облик свой меняют, Сомнения в доходы превращают, Твердят, что неизменно все окрест. Есть люди, я видал их, нагло севших К столу чужому с вилкой. Где обед? Я видел нищих, жалких, оробевших. Но мотыльков, в огне твоем горевших, История, их почему-то нет. Где взгляды чистые и снег высокий, свежий? Сердец непримиримых яркий свет? Уже звучала песня эта… Где же? Следы подков еще видны в манеже, А лошади ушли другим вослед. Ржа поедает лампу Аладина, Источники живые не шумят, От мыльной пены нету и помина, И вместо блеска пыль и паутина, И на участки разделили сад. Поймут ли те, кто голос мой услышал, Что, задыхаясь, жалуясь, валясь, Я все-таки из лабиринта вышел, Взял кисть и краски, — ярче, шире, выше! — Пишу картину — поколений связь. Не знаю, как оценят эти строки. Старик! — он полой лишь собой самим, Шлет небу заурядные упреки, И юности ушедшей мир далекий Он бережет, как Иерусалим. Тоска по прошлому — наверно, люди правы, — Она нелепа, спорить не могу. Я, говорят они, люблю его забавы, Во мраке вижу отблеск яркой славы И веру в прошлое глубоко берегу. Пришло ли время, думаю устало, Умею ли я точно мыслить вслух? Чеканить образы, пожалуй, мало. Быть понятым людьми пора настала, При этом помня и о тех, кто глух. При этом помня скидки и поправки На тех, кто ложно думает о нас. Я — бычий труп, лежащий на прилавке, Его раскупят по дешевке, в давке И отвернутся от него тотчас. Им кажется: они равны со мною. Куда спокойней и доступней им Меня навеки подменить собою И наделить своею нищетою, Уродством и ничтожеством своим. Я им пишу стихи всем сердцем, всей душою, Рыдание навзрыд, без всякого стыда. А им-то кажется — я ничего не стою, Я жалкий тенор, самое большое, Кровь красная моя — для них вода. ГЛУБОКОЕ ДЫХАНИЕ И тут я изменяю метр, затем чтоб горечь разогнать. Все вещи таковы, как есть, и, право, не в деталях суть Погоду делать человек научится когда-нибудь. Я — господин своим словам — гоню, не мешкая ничуть, Слова, что счастья не сулят, которого посмертно ждать. Сегодня солнце вобрало все солнца южных берегов. Совсем поблекла акварель под ветрами игры в маджонг. Гудит дорога, словно шмель, и небо сотрясает гонг. Мне нравится, чтоб ритм стиха вытягивался, как шезлонг. И скакуны меняют шаг согласно воле ездоков Мне нравится услышать вдруг мужской руки прямой удар. Творящий сваю из бревна, обтесывающий гранит. Мне нравится, что лает пес, с горы тележка дребезжит, И рыжий цвет двускатных крыш, и в час, когда закат горит, Оранжереи на холме охватывающий пожар. Высокий и прямой камыш — как бы в кувшинах он растет, И утро красит в алый цвет ограды, землю, край стены… Неприодетые дома стоят, поднявши зонт сосны, И льется до-ре-ми-фа-соль с многоэтажной вышины, И голуби взмывают с крыш в свой перламутровый полет. И море, море впереди, вдали, и взгляд спешит туда, Где начинается роман, который люди не прочтут. Как вехи, след своих шагов роняет осень там и тут. Любовники пройдут легко, и пусть другие не найдут Тот домик с лестницей крутой, кустами скрытый навсегда. Потом туманы синих гор пронзает ястребиный взгляд, И в белом пламени вдали ты видишь плечи ледника, В той глубине, где обнялись навек земля и облака. Гляжу на Альпы, и волос касается моя рука. Оливы в этот час шумят, изнанку листьев не таят. Платан тасует на ветру колоду карт своей листвы. Он приглашает вас в игру, влюбленные в тени аллей. Друг друга вам не разлюбить, хотя под утро холодней, Какие сроки виноград вам кажет пятерней своей? О чем вам пальмы говорят? Их понимаете ли вы? Вот эту пару видел я за городом в закатный час. Машина наша пронеслась, вкруг Ниццы сделав полный круг. Под нами город лиловел. Я двух детей увидел вдруг. Как пред огромным полотном, стоят, не разнимая рук, Над Ниццей. Поглядеть на них охотно встал бы я тотчас. Не отличало их ничто от остальных влюбленных пар. Они одни, они молчат, они мечтают без конца, Стоят, почти не шевелясь, и слушают свои сердца. Вокруг пустынно, ветерок легко касается лица. Машина, не замедлив ход, вдруг выхватила светом фар Весь в суете и толчее Лазурный берег в этот миг, Велосипеды, и цветы, и женский крик, и шум, и гам, Взамен распятий у дорог бензоколонки по углам, Торговых агентств и контор убогий и бумажный хлам, — Все перевернуто вверх дном, неразбериха, шум и крик. Цукаты, чайные, кафе, и люди, люди всех мастей. Во что поверили они и кто в расчетах им помог? Юнцы с глазами хищных птиц стоят картинно у дорог. Откуда убежал толстяк, который словно бы продрог? Мчат из Каира в Роттердам Робер Макэры наших дней. И Мирамар и Беллавист с их языком во вкусе шлюх, Какие пошлые дворцы, лазурь балконов и колонн, Бомонд, звонком зовущий слуг, где действует одна закон: Перекупить, перепродать, — казалось, все осилил он, Но вот я встретил двух детей — и этот нищий мир потух. И вместе с ним погасла ночь, ее пустой и наглый свет. Но это место навсегда осталось в сердце у меня. Предместье. Белые дома. Те двое. Сумерки. Скамья. Сплетенье рук, молчанье губ… Им вечно буду верен я. И губы сжатые хранят молчанье, как обет. СМЕЛЫЙ Мои губы одни оскорбленья хранят, Только старость и сухость остались от прошлого дня, Но за прошлое, сердце, мы побьемся с тобой об заклад. И однажды позволив вселенной ворваться в меня, Я хочу превратиться в ее нескудеющий свет, Рассказать, что увидел во всех изменениях я. Ад кругом оплету шелком Дантовых вечных терцет, продолжая его восхождение трудным путем, На котором сгорает в огне наших лет Все, что только я знаю и вижу кругом. Жизнь и смерть меж собою навек сплетены. Небеса я сплетаю с французским стихом. Я — Смелый[1], который на поле войны, Может статься, в тот вечер и дышит еще и живет, Но его потроха уже птицам и вотру видны. Услыхать меня могут одни лишь солдаты, которым вспороли живот, И глаза мои полны уже отвратительных мух, Ночь меня наполняет, муравьи населили мой рот. Я уже безобразен, уже заморожен и глух И не знаю, смогу ль в черном холоде лет, Мой суровый рассказ, прошептать тебя вслух. Кто услышит последний мой вздох и увидит последний мой взгляд Что я выберу в страшный мой час, Из всего, чем я жил, что любил и чему я был рад? Для чего я веду этот горький рассказ Из своих сокровенных глубин и о чем мое горло хрипит? Что он значит, мой хрип? Он мне песни дороже сейчас. Потускневший зрачок мой одним только образом сыт, Горлу всхлипа достаточно, в памяти тень лишь одна. Все, что дорого мне, фотография эта хранит. Пожелтела, пожухла, поблекла она. Это мать моя в кресле, ребенок играет у ног, И фигура незримая в зеркале отражена. Вероятно, сегодня никто бы припомнить не мог Тот роман, те подробности, что они делают тут. На столе пресс-папье и какой-то пустой пузырек. Мама, как вы причесаны! Вам локоны эти идут. Вас считали красавицей. Я вас вижу такой до сих пор, Но по этому снимку красавицей вас не сочтут. Вовсе выцвели краски. Но этот задумчивый взор… Он мне нравился, мама. Я вас обожал. Как прекрасен на зеркале тени узор. Я и в школу еще не ходил, я был мал. Помню, вы рисовали, я рядом часами сидел. Я ведь вам не мешал, я свой атлас листал. Вы цветы рисовали, я молча глядел, Понимая, что думали вы не про этот букет. Я хотел вам об этом сказать, но еще не умел. Ваше платье воскресное, — я позабыл его цвет. Я шептал вам: — Ты плачешь… Не надо… О чем? — И взволнованно слушал, что вы говорили в ответ — Я забуду и думать. До завтра давай подождем, — Вы старались не плакать, но тихо упала слеза, И посыпались слезы тяжелым и мелким дождем. А позднее, в трамвае, вы мне поглядели в глаза И сказали с улыбкой слова, что нельзя позабыть. Это были алмазы, которых подделать нельзя. Это ваша манера ребенку раскрыть Мимоходом игры незнакомой секрет. Я играл в нее позже, и слезы случалось мне лить. Но во что превратились алмазы тех лет? Что случилось с людьми, которых мы знали тогда? Господина Жорра вы ни разу не вспомнили, нет? Но однажды мы встретились. Как ты горда! Это было в метро. Ты побледнела чуть-чуть. Мы в вагон не вошли. Этот поезд ушел навсегда. До скончания дней мне упрятать бы в грудь Все алмазные россыпи слез, что подделать не смог ювелир. Облетает шиповник в крови, собираются вороны в путь. Мародеры спешат на неслыханный пир. Их глухие проклятья, шаги, разговор Раздаются в тиши и слышны на весь мир. Что ж, не бойся, иди, торопись, мародер! Мне молчать приходилось, хоть больно бывало не раз. Вырывай и швыряй все, что дорого мне до сих пор. Не смущайтесь и спорьте друг с другом за мой бриллиантовый глаз. Я рыдаю. Вы сердитесь. Очень хотелось бы знать, Соберете ль вы слезы мои? Ведь каждая — словно алмаз. Пусть не пахнут лавандой, однако их стоит собрать. Ну, а ваши бессонные ночи, искусанные кулаки И звериные крики — кому это можно продать? Если их перемыть, ваши трюки и ваши прыжки, Если сделать их музыкой, будет ужасна она. Потребители музыки просто зачахнут с тоски. Это боль не снимает, а боль невозможно сильна. Стоны нынче не в моде, как черти не в моде, мой друг. Отвлеченность годится, метафизика людям нужна. Век хотел бы уснуть и не видеть во сие своих мук. Пусть концерты забвенья доносятся издалека. Все, что память хранит, свалим в кучу, в ненужный сундук. Я лицом обернусь на тоскующий крик кулика. О, позвольте вкусить мне всю сладость земли, Пусть она мою душу наполнит собой на века. Я — чернеющий труп. Если б вы догадаться могли, Мародеры, оставить мне этот тенистый ручей, Чтоб еще раз напиться, а там уж умолкнуть в пыли. Чтоб еще раз увидеть череду моих дней, Чтоб последнее счастье еще раз вернулось ко мне, Повторенное эхом — душою моей. Поспешать за движением рифмы, Что подобно последним усильям Человека, распятого в давний и сумрачный век, Как признанье подобно вине и добыче своей — человек. * * * Маргарита, Мадлена, Мари… На холодные стекла дышу, Имена ваши пальцем пишу. Три сестры, как положено, три. Пригласили на бал трех сестер, Был у каждой наряд хоть куда! Это платье — морская вода, Это — ветер, то — звездный простор. Мне покажут в предутренний час, А иначе уснуть мне невмочь, Башмачки, что плясали всю ночь Вальсы венские и па-де-грас. Маргарита, Мадлена, Мари… До чего же одна хороша! У другой веселится душа, Ну, а третья грустит до зари. Я сопутствую сестрам, я тут! Ах, какие в Сен-Сире балы! У военных перчатки белы. Вам бокалы они подают. В трех сестер, словно в трех Сандрильон, Ты влюбился, безусый Сен-Сир. Пылкий принц, ату ночь, этот пир Завершит, как всегда, котильон. Жизнь промчится, и бал пролетит. Ты считал их длиннее вчера? И растреплются косы с утра У Мадлены, Мари, Маргерит… * * * Вечерние одежды на рассвете Мы сбрасываем на пол без усилий. Они живут, как тени на паркете, Как радости, которые скосили, Как мимы, вновь идущие на сцену, Как призраки, что память населили. Мы проводили первой в путь Мадлену. Я бегал по аптекам целый день. Палило солнце необыкновенно. И вот передо мной пустой больничный двор И акушер в халате у порога. Наш сбивчивый бессвязный разговор… Я бормочу: лекарство… ради бога… Возьмите, доктор… Он молчит в ответ. Мадлена умерла… Я опоздал немного. Ребенок будет жить… Мадлены нет. Такая редкость в наши дни флебит… Я не спускаю глаз с его штиблет. Он, видимо, спокойствие хранит Затем, что впрямь спасти ее не мог. Редчайший случай! — снова он твердит. И прячу я ненужный пузырек, Как краденый, в карман широких брюк. Вот я стою… Бульвар пронзительно убог. И кажется рисунком все вокруг. Все кончено… Поверь в жестокие слова… А то и впрямь ты задохнешься вдруг. Желтеет в городской пыли листва… Ей было сорок? Может быть… Ну да! В деревьях Сена движется едва… Как хороша была она тогда, В Фонтенебло… Подумай о другом. Вся наша жизнь — проточная вода. Она песет, несет нас… А потом Выбрасывает тех, кто утонул, И мы их по глазам закрытым узнаем. На кладбище моем стоит неясный гул. Там наступает ночь на долгий-долгий срок. Уж кое-кто в холсты добычу завернул. Все прибывает мрак, он грозен и высок. Вот нас уже зима обидным снегом бьет, Но память все еще стучит тебе в висок Мы створчатую дверь навесили в тот год Меж комнатами… Там теперь жилица По вечерам там граммофон поет, А женщина лежит, не шевелится, Усталыми глазами без огней Бог знает на кого глядит, не наглядится. Какие драгоценности на ней, Хрустальные, большие, словно пробки. Она в жару и дышит все трудней. Мне жаль ее… Я маленький и робкий. Ей ворот расстегну… В награду всякий раз Я получу лукум из шелковой коробки. О золото вокруг сетчатки глаз И голос из ночей Шахерезады… — На что она тебе, восточная, сдалась? — Мне говорит Мари, не без досады. Ответить? Как? Без падающих звезд? Без радуги, которой люди рады? — Все у нее торчишь… Уж очень ты не прост. Что выйдет из тебя, сама не понимаю. Несносный мальчик! Что за трудный рост! — Ворчит Мари, цветы за дверью поливая. — Какой ты бледный. Шел бы погулять… — Я выхожу. Все та же мостовая… Фиакры мимо катятся опять… Велосипеды я все те же вижу… Я маленький, еще мне только пять, Но улицу Карно я ненавижу. Но лучше ль Гранд-Арме или Ваграм? Нет, госпожу свою я предпочту Парижу. Как хорошо бывало с нею нам Листать ее турецкие альбомы. Я вижу, лампа загорелась там. Стучали ставни, запирались домы, И голубой цветок на газовый рожок Приладил человек какой-то незнакомый. Своих желаний я осуществить не мог. Мне с дочкой прачкиной играть не разрешали А как хотелось…. Ни за что, сынок! С такой вульгарной? Если нет рояля, То это неизбежно все равно. Ведь ей же «Колыбельной» не играли                          Гуно. * * * Так вот как тратишь ты, бедняк, последний свет, В разбитом очаге души последний жар. Венец твоих идей. Вот ты куда бежал! Ты все еще в мечтах, а времени уж нет. Вот он, твой горизонт, твой видимый предел. Поэму б дописать, пока не грянул гром. Наперсток ты вертишь, любуясь серебром, Гнетет тебя все то, что сделать не успел, Бунт океанов, спазмы катастроф. В раздоре человек и небеса. И горе черные возносит паруса, И маяки плетут глубокий креп для вдов. Вдруг человек в волнах! Безмерный страх! Какая малость плоти, мышц, костей. Как много мысли в ней, какая сила в ней. Он одинок, как пробка на волнах. Тайфун, как сильный душ, смыл с островов покой. Спят города-суда, отдавшись воле вод. Волна из глубины пернатым страх несет, На польдеры валясь гонящей мух рукой. Совсем другой масштаб. Пожалуй, только он Все делает страшней, чем пена на губах, Когда разумно гаснет жизнь в пуховиках И тишина грядет с обрядом похорон. Весь этот горький хмель пьянит тебя, душа, Как алый занавес в театре детских дней, Чтобы шутя швырнуть на острый блеск камней Утопленника, куклу-голыша. * * * На небе суета, как на большой охоте, Несутся облака, меняясь на ходу. Седой стрелок стал деревом в полете. Конь взвился на дыбы, копь рвет свою узду. Репейник с птицами играет упоенно В пятнашки, кошки-мышки, чехарду. Лоскутья, перья, пряди, веретёна И короли в палящем блеске лат. Идет сраженье. Падает корона. Виденья мимолетные летят, Под ветрами меняясь непрестанно. Лазурью замки ветхие сквозят. И виноградари идут за край тумана С корзинами на спинах… И урод Нас повторяет тщательно и странно. И это молоко прокиснет ведь вот-вот От ничего не значащего спора. Рисунок детский… Дым над крышей… Кот… Но что случилось с солнцем? Что так скоро Исчезли обезьяны и слоны И лебеди покинули озера? В глубоких зеркалах мне больше не видны Как в сказочные дни, невольники в галере. Споткнулся я о злой порог войны. Ни следа не осталось от феерий.           Я вспоминаю… ГОД ПРИЗЫВА — 1917 Я вспоминаю. Это было где-то У Сен-Мишель-ан-Грев. Иль мне приснилось это? Что можно так с людьми, представить я не мог. Я это видел, я не позабуду. Шли по пескам, по пляжу, отовсюду. Шли толпами крестьяне вдоль дорог. Шли дачники с нарядной детворою, Шли буржуа воскресною гурьбою. Свет взморья словно вышел на парад. Неяркий летний день был душен и тревожен. Лужайки пестрые на ярмарки похожи. И птицы в небе утомительно кричат. Вдруг рыбаки бросают в скалах сети. — Они идут, идут! — кричат, шныряя, дети. И вот они, в шинелях из земли, Без пуговиц, оружья, портупеи, От долгого молчания тупея, В тяжелой унизительной пыли. Обросшие трехдневною щетиной, С глазами, как забор дощатый, серый, длинный. Ужасен диковатый взгляд зверей. Они бредут, они огромней вдвое, В чужой стране, под ружьями конвоя, Между домов, где нет для них дверей. У них в ушах еще орудии громы. Они во вшах, и жаль для них соломы. Их взяли в Реймсе, как завязших мух Земля крутая — как с ней трудно было — Всю зиму мертвых и живых хранила, Весной секреты огласила вслух. С тех пор они в плену, — их горе, словно змеи. Все тянется в длину, как будто жизнь в траншее. Они идут, идут, их все куда-то шлют. Они идут, идут за всякие границы Усталости. И родина им снится. Неведомо куда они идут, идут… В конце концов они свое отвоевали. Хозяева глядят, скотинка хороша ли. Пусть мертвых заменят — в округе много мрет. Вот этот рыжий пригодится в поле. Уходят люди, так что поневоле Возьмешь и немца. А не много ль жрет?           Какие твари! За ветром и дождем лежит страна преданий. Галеры, уходящие в туман, На башне умирающий Тристан, Упавший ниц перед зарею ранней. На свете нет чудес. Бретань была мечтой. Есть пленные с их вечной маятой. От главной магистрали в стороне От Сен-Мишель в Плестен есть маленькая ветка… Попробуй, убеги! Охрана целит метко. Нелепо их жалеть — другие на войне. Ребячество! Когда б ты видеть мог, Как в Африке живут строители дорог. О да, я ничего не ведал той порою. Как много громких слов! Кому поверить мне? Скользили облака в заветной глубине… Мир не спеша менял наряды предо много… * * * В то время был я одинок. Жить — значило твердить урок Учения великий пост Сводил всю ночь к названьям звезд Весь мир мой формулу имел. О черный грифель, белый мел! Другие гибли под Вими, А я учился, черт возьми! Я препарировал людей, А Терамены наших дней В цветистых россказнях своих В скульптуры превращали их. Постылый треск красивых слов Шли Ипполиты всех полков Известность получать в бою, А я — стипендию свою. Прости мне горечи налет. Порой, когда душа растет, Как под косой растет трава, Мертвы и лживы все слова. И чем, как не мечтой, скажи, Мы возразить могли бы лжи, Когда весь мир был окружен Предательством со всех сторон. С изнанки увидали мы Войну в дни третьей той зимы. Как смертнику, бокал вина Не нынче ль нам подаст она? Уже у неба вкус земли, Поскольку мы лежим в ныли, Мертвы, хотя на скрыты в гроб, Но всем надеждам — пуля в лоб. Как верить тем, кто учит нас? Я сам касался ран не раз. Последний трепет я видал, Глаза любимым закрывал. Худой ребенок в двадцать лет, В мундире, не в трактире, нет, В своей казарме я сидел, Вовсю мечтал и мало ел. Навек запомню, как со мной В тот год прощался город мой. Париж, как был прекрасен ты, Твои аллеи и мосты! Стихи парижских вечеров Я, как Рембо, твердить готов. И Башня — музыка вдали, И вы, конюшне Марли. Прощайте, рощи и сады, Хранящие мои следы. Я уезжаю, я в пути. Каштанам без меня двести. Но сердце поймано в силки, Оно осталось у реки, Где пирса длинного гранит Над светлой быстриной не спит. Я еду, очевидно, в бой. Прощай, Париж, театр большой, Пасси, высокий виадук И все, что вижу я вокруг. Два берега, как два коня, Бегут куда-то от меня. Прощай, дворец Трокадеро, Сверкающий червяк метро. Подходит час метаморфоз. На фронт уходит паровоз. И на запястье у меня Жетон качается, звеня. Я поначалу услыхал, Как гул орудий нарастал. Наш поезд армиям своим Вез пополненье, песни, дым. Вот наконец район стрельбы. Кружится колесо судьбы. Тут с неба падает металл. Жить значит бить, и наповал. Ты слышишь, как летит снаряд. Горит мифический закат, Из рваных недр земли возник Распаханного тела крик. Твои глаза, твой нос, твой рот Там самый воздух изгрызет. Ты глубиной своей груди Поймешь угрозу впереди. — Тревога! Осторожно! Газ! Срывай скорее маску фраз, Пусть сквозь идей твоих туман Лицо проглянет без румян. ВСТАВКА1956 А если б я прервал рассказ — он стар, и он почти потух, — А если б я признался вам, чем для меня был каждый день, А если б все, о чем молчу, что не могу промолвить вслух Вам осветило бы на миг моих ночей густую тень! Я сожалею о тебе порой, войны полынный дух. Война — она и есть война, как там ее ни называть. Война. И что, как не война, вся наша жизнь в конце концов? Не менее, чем на войне, жизнь продолжает убивать. Одна жестокость и борьба, в конце дороги общий ров. А там, солдат или снаряд, что вы изволите избрать? Оставьте! Я бы так хотел поэму эту довести! Я словно лошадь, и кнутом с дороги гонят прочь меня. Я о булыжник ноги бью, от трудных истин не уйти. Отчаявшись в грядущем дне, запутался в заботах дня. Увы, на все, что я люблю, я натыкаюсь на пути. Оставьте! Знаю хорошо, что не в моей поэме суть. И кто тревожится о том, дописана она иль нет? А песня, раньше ли, поздней, окончится когда-нибудь. Меня хватают за рукав, зовут, торопят дать ответ, Следят за мной во все глаза, чтоб я не вздумал улизнуть. Оставьте! Что за вечный спор? К чему сомнения во всем? Куда вы гоните меня, швыряя пригоршни камней? Неужто мне дадут покой лишь под кладбищенским бугром, Преследуя меня до той последней крепости моей? Иль я один в пыли своей не смею посидеть молчком? Или не вправе я один мечтать и слушать сердца стук? Или не вправе я один внимать страданью своему? На этот осужденный мир взирать рассеянно вокруг, Забыть, который час и день, запрещено мне одному, Запрещено, чтобы во мне возник шарманки добрый звук? Но вдруг… Я не могу понять… Я никогда так не страдал. И время стрелки всех часов соединило — полдень бьет. Не понимаю, что стряслось. Нечеловеческий привал! Вперед, мотор, на полный ход! Вперед, мелодия, вперед! * * *

Ах, стихи в моих руках, в моих старых руках, вздутых узлами вен, вы разбились, и буря прозы в росчерках молний и града, ломая всякий ритм, врывается в отступающую поэму, как собака, сорвавшись с цепи, кидается влево и вправо, нюхает, вертится в поисках рифмы, которая наземь упала.

И скажите, какая беда! Венецианский хрусталь разбился вдребезги, и в нем сорвавшийся зверь от боли рычит, и кровь у него выступает на лапах, и все это так неистово, что нельзя не поддаться потоку, слову, у которого нету другой узды, кроме боли, дыханья, изнемогающего сердца, падений, разбитых колен, испарины на растерзанном теле, наполненном лихорадочными скачками сердца в клетке из костей.

Война была вчера, ибо сорок лет быстро прошлись по нашим костям. Та война, что была сорок лет назад, и другая, пришедшая в сороковом, разве все мы не дети ее, чудовища этого, которое люди считают мертвым всякий раз, когда оно только лишь спит? Не носим ли мы на лбу, и на теле, и на затылке, готовом снова склониться, клеймо чудовища, нас породившего, — войны?

И наши бледные губы вопиют против чрева, носившего нас и создавшего нас по страшному своему подобию, и нет ничего миролюбивей солдата, забрызганного пролитой кровью, если поверить его словам, когда он клянется в том, что все кончено и никогда, никогда больше в жизни он не прольет кровь своих ближних, даже если для этого музыка будет играть, даже если для этого станут рассказывать страшные сказки, даже если дадут ему добрые новые сапоги, чтобы скрыть в них печаль утомившихся ног.

Война. Я о войне говорил, когда проза вмешалась, как нищета, что хватает за горло убогих, и, разумеется, все это мне кажется бедным, неловким, что ни слово — запинка, словно лепет ребенка о том, как безмерны ее разрушенья…. Но проза, проза, поверьте мне, нет, это не беспомощность описания ужасов вернула ее, в пене, вне себя, задыхающуюся, едва переводящую дух, как загнанная скотина, не война ее вернула, всегда безмерная, все вокруг пожирающая, не война, не память о ней, тень того, чем была она. А ведь я видел Вевр — зияющую могилу, я видел Шампань с улыбкой, скелета, и Аргонский лес, и ужас заблудившихся в нем патрулей; я видел пески и болота Соммы и ослиную длинную спину холмов Шмен де Дам, это кровавое лезвие, за которое шел нескончаемый бой; я видел испанское действо, трупы выбрасывающее на дорогу, и голубую ночную Валенсию, и Мадрид, полный выстрелов, и человечий поток, повернувший обратно в ущелье, детские слезы уносящий с собою в Булу; весь этот Апокалипсис исхода, предвиденье тысячи магистралей гибели; их повороты, уловки, от Тирлемона до Ангулема. О утопленники Дюнкерка — кладбища кораблей, о толпа на луарских мостах, и западня, что захлопнулась за беглецами; ликованье клюющих огненных птиц — или, может быть, это идет представление в цирке? — и танков железная поступь освобождает меня наконец от необходимости на пальцах отсчитывать бормотания александрийских стихов. Нет, это не война, говорю я вам, нет, не война, обрушившая на меня свой смерч, свою бурю, не ведающая, откуда она, и куда, и что она сотворит, не война, которая катит меня, волочит, несет, бросает и вновь поднимает, валит с ног и рвет меня на куски, качает, вздымает меня на гребень своей волны, и я падаю, падаю, падаю, когда отступает волна. Нет, это не война, говорю я вам, а жизнь, моя жизнь, наша жизнь.

Просто жизнь, обыденная жизнь, и она не замедляет свой шаг, когда я пишу поэму. Проза каждого дня, ненависть каждого дня, ночь каждого дня, привычная ломка всего, банальный недуг и с каждым вздохом вновь измышляемая мною, ничтожная, пошлая и все же безмерная боль и… о чем это я говорил?

Увы, на все, что я люблю, я натыкаюсь на пути!

Увы, рваная рана раздирает все, что я люблю. И это в любви моей я стенаю, и в любви моей я истекаю кровью, и в любви моей меня карают, меня треплют и ставят на колени, унижают и вышибают из седла, стреляют в спину, делают меня безумцем, его потерянным, сумасшедшим воплем. И хуже всего, что каждое слово, каждый крик, каждый всхлип, словно эхо, приходят назад, чтобы ранить все то, что исторгло их. О, как долго он длится, мой страх, перед этим безжалостным бумерангом. Проследите полет его на высотах — вы увидите, как по кривой, чудом физики, вновь возвращается он, убийца.

Как возвращается он, чтобы поразить прежде всего то, что я бы желал защитить, от чего я старался отвратить его острие, его сокрушающий путь. О убийца того, что мне дороже собственной плоти и сокровенных глубин моей мысли, того, в чем суть моего существа, мой зрачок, моя нежность, высшая радость моя и трепетная забота, мое дыхание, мое сердце, как будто птенец, что упал из гнезда, мой безрассудный рассудок, очи мои, мой дом и мой свет, все, что мне силы дает понимать небесную твердь, воду, листву, отличать правоту от неправды, добро, освобожденное от тумана, и, как будто зари поцелуй, — доброту.

Оставьте меня, оставьте меня, я не в силах глядеть, как страдает любимое мной, и бессвязные речи мои, как открытые раны, и на ожоги кладу я целебные травы, я предлагаю нехитрые старые средства, я повторяю слова забытых давно заклинаний, я воскрешаю приемы лекарей-костоправов и пытаюсь неловкими пальцами вправить суставы, но все мои слова и усилья — это негодные средства, пустое движение ветра из моих беспомощных уст. Смеха достоин глупец, вообразивший, будто он выражает то, что творится во мне, когда я отвожу трусость глаз моих. Оставьте меня, не могу я смотреть, как страдает любимое мной, — я сам заставляю страдать то, что мною любимо, отказываясь глядеть на это страданье. Я не могу, не могу, лучше уж сам я, охваченный пламенем, буду гореть и карежиться. Четвертуйте меня, умоляю, меня одного, велите содрать с меня кожу, дайте мне пострадать за то, что мною любимо. Дай мне руку твою, дай мне муку твою, передай мне огонь, что в тебе обитает, передай его мне, чтобы он от тебя отступился. Пусть он пожирает меня, одного лишь меня, мои жилы, и мышцы, и нервы, чтоб унес я его далеко от тебя, чтоб унес я его. Ах, дайте мне прижать его к себе, вобрать его в себя, чтоб он проник в мое нутро, чтоб он терзал меня и никого другого и превратил меня в сигнал и факел, в пожар и в пепел. Ах, дождь, удушливый, пепельный, пламенный дождь, наконец снизошедший, дождь, которым стал лишь я один, я — превращенный в пепел, я наконец пролился.

Оставьте меня, сумятица фраз взметает обрывки исписанной мелко бумаги, подобные черным и бурым бабочкам, след вчерашних писаний, изорванных в клочья.

Никто не разберет чернильные слова, прочтенные огнем, и не поймет, что эта пыль осевшая была лишь длинным, единым, и нескончаемым, и неоконченным письмом любви.

* * * Овладей своим сердцем и песней. Ты стар, и некогда ждать. Стояли в те дни на воле жестокие холода. Стонала земля под снегом, не в силах льдами дышать. Быть может, в тебе, как на лаврах, листва почернела тогда. Не очень надейся на близкое лето. Усталой души не трать. Овладей своей строфою. Вперед, торопи года! Вперед, мотор, на полный ход! Вперед, мелодия, вперед! Туда, где Гватемала — как личная наша беда, Трубит, трубит тревогу и в поэму твою идет. Туда, туда, мотор! Мелодия, туда! Какая старая песня! Как хлопанье дальних дверей, Как шелест платья в аллее, как эхо в лесу глухом. Как страшно и жестко дыханье аорты твоей! Плечами пожмут молодые, смеясь над гладким стихом, Гоня ударами трости листву с твоих мертвых ветвей. Не важно! Пусть малые дети обсуждают все это всерьез. Все равно под холодным небом ты песню свою допоешь. Твой стих за тобой увязался когда-то, как раненый пес. Пусть дети сломают игрушки, пусть розы сорвет молодежь, Я помню, я помню, я помню, как все это началось. ВОЙНА И ТО, ЧТО ИЗ ЭТОГО СЛЕДУЕТ Эти толпы стучащих ногами теней: Этот темный холодный вокзал Вербери. Наш состав на погрузке стоял до зари, Принимая орудья, котлы, и мешки, и людей. Вел погрузку один лейтенант завитой. Он кричал и ругался всю ночь напролет, Оттого что погрузка так долго идет И снаряды взрываются над головой. Отправленье. Бог знает куда. Как во сне. Будем долго скользить вдоль черты огневой. Это все перестанет казаться игрой. Дожидаются смены ребята в огне. Эшелон наш идет неуклонно на юг, По пустынным полям, под крылом темноты. Спят в вагонах солдаты… Раскрытые рты… Сны, тяжелые из-за дыханий вокруг. Поезд сделает крюк, чтоб объехать Париж, На запасном пути простоит до утра. Наконец паровоз закричит, что пора, И вагоны потащат кресты своих крыш. На восток повернем и доставим туда Груз отличного мяса, товар молодой. А воронки уже затопило водой, И гангренами пахнет гнилая вода. За девчонками бегающий паренек Не вернется… А мне доведется взглянуть На открытое сердце, на рваную грудь… Не вернется и старый картежный игрок. Одного разорвет пополам в этот раз, А другого контузит упавший снаряд. Ты же, татуированный старый солдат, Ты останешься жить — без лица и без глаз. Торопись, эшелон, не жалей ни о ком. Видишь, искры последние слабо горят. В страшном танце трясет задремавших солдат. Пахнет потом, шинельным сукном, табаком. Ваши страшные судьбы мерещатся мне, Обрученные с мукой, земли женихи. В цвет рыданий окрасили вас ночники. Обреченные ноги еще шевелятся во сне. Начинается день. Кто-то вдруг потянулся, привстал. Остановка внезапная. Кто-то напиться зовет. Кто-то громко зевает — у него еще зубы и рот. — У моста Минокур, — запевает капрал. Но граниты уже размышляют о том, Как писать имена ваши золотом лет, И из памяти стерся любви вашей след… Вы уже существуете, лишь затем чтоб погибнуть потом. * * * Садовники просеивают кости, Лужайки меж могилами копая. Под камнями Арраса — наши гости Лежат навек — сыны другого края. Меж них мой дядя. Слышно ли в могилах, Как соловей поет в начале мая? Меж ними и меж теми, кто любил их, Ла-Манш грустит и плачет без ответа, Соединить два берега не в силах. О запах Африки на кладбище Лоретта! Там крепко спят солдаты из Марокко. На них забвенье, как бурнус, надето. Уже песками раны засосало, И оборвались жалобы до срока. А пальм в Па-де-Кале и нет и не бывало. Дыханье черных вин о утра встает высоко. И ветер давит ягоды ногами, И, словно кровью, ноги пахнут соком. Покойтесь же под белыми крестами В полях разграбленных, непрошеные гости, Уложенные, убранные нами. Мы привели в порядок ваши кости. О призраки, покойтесь, отдыхайте Под плитами, в могилах, на погосте. Отныне вновь сердец не разбивайте, У очагов местечка не просите, Под окнами ночами не вздыхайте. Детей, идущих в школу, не ловите, Живых не троньте — сладок теплый сои их. Дыханьем ледяным их не будите. Не спугивайте легкий шаг влюбленных, Ночные тени, птичьи голоса. Пусть скроет пары тень дерев зеленых. Пусть на могиле травы и роса, Мох и покой… Опять цветут сады, И снова поднимаются леса. У миртов есть цветы, у лавров есть плоды. О счастье, браконьер, ловушки ставь скорей! Владеют мирты языком звезды, Всю ночь они ведут беседы с ней, И ваш грядущий день я в муках предрекаю. Стал глубже океан, и парус стал белей, И благо тем светлей, чем зло черней.           Я вспоминаю… * * * Итак, через Велль опять Наш пролегает путь. Свежих рвов не пересчитать, В лица мертвым не заглянуть. Может, я их смогу узнать? Эшелон, помедли чуть-чуть. Вот этот… Его я знал. Он, когда загремел гром, На своей окарине играл На посту сторожевом. Смерть сразила его наповал В сумасшедшем разбеге своем. Помню хрупкого малыша. На колени он встал у воды. Улетела его душа, Как из клетки, в иные сады. Мы у зарослей камыша Набрели на его следы. Эта надпись — она о чем? Я никак не могу понять… Что ей в имени скромном моем? Я читаю его опять… Вот могила моя под холмом. Кто ее поспешил занять? Кто он? Я понять не могу… От того рокового дня Шесть недель на чужом берегу, Немоту и покой храня, Он лежит, упав на бегу, Тот, убитый вместо меня. * * * Лежит бутылка у креста, а в ней торчит письмо ко мне. Я так и не могу понять, все это было или нет. Но если я и впрямь убит, но если это все не бред, Выходит, вымысел и ложь — событья прожитых мной лет, Вся эта адская игра мне лишь привиделась во сне. Но как тогда мне объяснить происходящее вокруг, Всю жизнь мою и весь мой мир, — я им ответа не найду. Иль это только ловкость рук, жонглерство, фокусы в аду? Я умер в августовский день в том восемнадцатом году. Уж скоро тридцать восемь лет, как жизнь моя прервалась вдруг. И, значит, не было солдат, верхом въезжающих в трактир, Приветствующей их толпы, ведущей каждого коня, Танцующих на крыше пар и этой ночи ярче дня От падающего дождя ракет, бенгальского огня, И барабаны до зари не возвещали людям мир. На лесопильне Сент-Одиль, выходит, не было снегов, И на холодном чердаке не замерзал никто из нас, У каптенармусов своих мы не видали жадных глаз, Не видели цветных знамен на улицах твоих, Эльзас, Обозы наши задержать не вышел Рейн из берегов. И, значит, не было тебя, немецкий городок Решвогг, И не было зеленых глаз у девушки в одном окне, Никто не сочинял стихов, что вслух она читала мне, Я не сумел поцеловать ее не по своей вине, Когда мне Шуберта «Форель» она играла, видит бог! И Саарбрюкен, стало быть, решительно не бастовал, И офицер не отменял приказа, отданного нам, И подозрительных людей не арестовывали там, Оркестр «Волшебного стрелка» не шпарил там по вечерам. И вовсе не было тебя, убитый у моста капрал. * * * Пивная. Немецкое чудо. Нежнейшие Минна и Линда, Чьи пухлые лакомки-губки Казаться грубее хотят. Они еще очень по-детски Мурлычут под нос «Августина», И мимо идущий прохожий Насвистывает им в лад. Ах, Зофиенштрассе… Я помню Ту комнату с гардеробом, Поющую в чайнике воду И лампы опаловый шар. Подушек расшитые фразы, И несколько выцветший Беклин, Распахнутый с милым намеком Муслиновый пеньюар. Хозяйка готова к забавам… О Страсбургская пастушка, Скульптура Гусятницы Лизы, Как манит затылочек твой. Барышня из Саарбрюкена Охотно спускается к гостю И за кусок шоколада Покажет вам фокус любой. Но мне ли судить ее? Кто я? От этого скудного счастья Он так в чудесах закружился, Что я не узнал себя в нем. Отплытья, прощанья и встречи… Вот так и живут они, люди. Им светят всю жизнь поцелуи Давно отгоревшим огнем. Менялись холсты декораций, Менялись тела и постели… Напрасно! Себя предавая. По-прежнему все это я. И рву свое тело на части И тень свою вновь раздеваю, В объятиях девочек новых Их родина манит моя. Неверное, доброе, злое, Тяжелое, легкое сердце, Что делать с ночами и днями, Как мало досуга для дум. И нет ни любви и ни дома, И где бы я ни жил на свете, Везде прохожу я, как ропот, Везде затихаю, как шум. А то безрассудное время Воздушные строило замки, Волков за собак принимало И мертвых сажало за стол. И все непрестанно менялось В той странно запутанной пьесе. И я ничего в ней не понял И роль свою плохо провел. А в королевском квартале, От наших казарм недалеко, Мне груди хорошенькой Лолы Казались люцерны пышней. У ней было сердце касатки, И на диване в борделе, Под кашель и хрип пианолы, Охотно ложился я с ней. Была эта Лола брюнеткой, Но светлою и белотелой, По будням и по воскресеньям Свободно распахнута всем, Смотрела фарфоровым взглядом, Отважно и честно трудилась, Ждала батарейца из Майнца, А он не вернулся совсем. Но есть и другие солдаты, И штатские тоже заходят. Подкрашивай, Лола, ресницы Ведь ты уже скоро уйдешь. Еще одна рюмка ликера… Это случилось в апреле: Какой-то драгун на рассвете Всадил тебе в сердце нож. А дикие гуси летели В то утро по серому небу И громко кричали о смерти, И я их увидел в окне. Их песня пронзила мне душу, И почему-то стихами Рейнер Мариа Рильке Она показалась мне. * * * Года, идущие вослед, вас не было. Все это ложь. Солдаты нашего полка, мы с вами умерли тогда. Мир — перевернутый баркас, ты гибнешь, ты ко дну идешь. Версаль… Какая ерунда весь этот призрачный дележ! Нам что страдать и что гулять, друзья в аду, что с нас возьмешь? И не было ни мира, ни Движения Дада́.

II

Как будто бы песок, ты протекла, пора           Тех юношеских лет. Я удивлен, как тот, плясавший до утра.           Что вот уже рассвет. Растратил я запас надежд и сил           За годом год. Уходит жизнь — другой ей нынче мил,           А мне — развод. Нет горше истины, и некого винить,           Нет проще ничего, Чем время зря терять, чем время зря губить.           Что ж вспоминать его? Но иногда задумываюсь я,           Но я дивлюсь порой: Так вот каким я был, как жизнь текла моя           Унылой той весной. Она полна причуд, но вот беда! —           Не рассказать о ней рассказ. Я лишь прохожий, я им был всегда,           В своей эпохе я увяз. Кощунственность заметна издали,           Случайности, доступные для глаз. Рассказывают те, что вслед за нами шли,           Истории о нас. Вы, говорят, смеялись хорошо           В тяжелых сукнах драм. За это стоило и телом и душой           Расплачиваться вам. Свободные, как бранные слова,           Дышали глубоко, Взгляните, по ногам нас вяжет бечева.           Быть правым нелегко. Однако дети нынешнего дня,           Когда все ясно так, Мечтают о тебе, глухая ночь моя,           Мой гнев, мой мрак. Какое счастье при свечах читать           О том, что вечно тыщи лет, Все здравое и трезвое отдать           За то, в чем смысла нет. О дети бедные, иль вы лишились глаз,           Что увидать никто из вас не смог, Ведь все, чем были мы, не допускает вас           На злой порог. За все, чем были мы, мы заплатили всем,           И больше, чем могли. Нет, не завидуйте, приглядываясь к тем,           Чье сердце молнии сожгли. Что им светило! Праздник? Луч звезды?           Что не сбылось для них вовек? Кто, думаете вы, оставил тут следы?           Зверь или человек? Им горизонты виделись не те,           Другие музыка и стих, А вы печалитесь о вашей правоте           Пред метафизикою их. Но я ведь отдал все, чтобы открылся вам           Тот самый верный путь, А вы упреки шлете небесам           И пепел сыплете на грудь. Я отдал все: иллюзии и стыд,           И лучшие года, Чтоб скрыть вас от насмешек и обид,           Чтоб вы не стали никогда Тем, чем в итоге стали б мы, мой друг,           Отдавшись до конца своей тоске: Листками писем, сваленных в сундук           На старом чердаке. СЛОВА ВЗЯЛИ МЕНЯ ЗА РУКУ За батареей Виттельмент я долго пребывал. История, он где-то там не умолкал, твой шквал. Кого любимая не ждет — в свое кафе идет, Ему лишь никелевый шар от доброй феи в дар, Какая жалкая мечта! — но летом и зимой Он все же тащится туда, за грязный столик свой. Любил я угол у Роше, глядящий на бульвар, Клеенкою покрытый стол, потрепанный бювар. — Гарсон! Бумаги и чернил! — И в тот же самый миг Уже я госпиталь забыл и вздор его интриг. Бумага в клетку, но стихи и в клетках запоют, Пока вечерние огни бульвары не зажгут. Сиреневый и желтый свет. В лучах дождя бульвар. И я кладу свою мечту под вытертый бювар, Чтоб груз рекламы и меню скорее просушил Густой от горьких тайн души лиловый сок чернил. Любил я в хрупкие утра кафе Клюни квадрат. Своей прохлады тень и свет он предложить был рад. Любил я тот высокий дом под вывеской «Табак» У набережной, на углу, где вечный полумрак. Ротонде верен я бывал на несколько недель, Потом какому-то бистро, что по пути в Курсель. Кафе в проезде Жуффруа и этот тесный бар В предместии Сент-Оноре. Потом кафе Биар. Потом я помню Порт-Майо, кафе «Эксельсиор» — Его кофейников свистки я слышу до сих пор. Там было шумно невтерпеж, и мы оттуда вон Ушли на площадь Театр-Франсэ, в аквариум-салон. Он был на озеро похож, казалось — мы на дне. Шли экипажи между рыб в струящемся окне. Но тайный свет иных глубин приоткрывался нам, Сидящим дружно вчетвером по целым вечерам. Мы сочетали звук и звук, чтоб перестроить все вокруг. Метаморфозы без конца — все это только ловкость рук. И вот рождаются из слов диковинные существа. Соорудил один из нас, чтоб на лету ловить слова, Свою систему волчьих ям. Гарсон! Бумагу и чернил! Рождаются на свет Животные и птицы, которых в мире нет, Которых тайный смысл понятен только нам. А этот вверх ногами расписанный плафон, Гибриды, сном рожденные, каких не знал Бюффон! Творенья безрассудства, химеры без границ, По горизонту буквы — большой алфавит птиц. Иероглифы тюремных стон, кораллы всех морей. Не ждите, все не перечесть фантазии моей. О псовая охота, дремучие леса! О ты, о матерь-темнота, волчицына роса. О жертву приносящий, все ль задачи решены? Проходят легкой чередой месяцы луны. И что Месмер, то и Гомер — навыворот цветут цветы. Слова на мраморе полны любви и доброты. Вот это дичь, она мертва. Вот это груз судов. Вот толкованье всех зверей, значение гербов. По головам большую дичь подсчитывают вечера. Горчайшим хмелем мы себя пьяним. О быстропроходящая пора! О языки, спрягавшие вчера То, что сегодня унесло, как дым. Пересекаем крыши, паруса… Туманный мир, не время ли кончать? Уже стучатся в стенку чудеса, Их перечень уже заносим мы в тетрадь. Ты видишь, на обложке Барбизон, Руно и умирающий Язон. У времени бумага — вся, оно в бреду, без сил. — Гарсон! Бумаги и чернил! Бумаги и чернил! * * * Тут начинается великий сумрак слов. Тут имя отступает от предмета. Тут отражение невероятным стилем Описывает мир, где стены это стены, Уж раз на них ложатся пятна солнца, И зеркало луны идущих мимо ловит. Тут начинается дремучий лес фиглярств, И тот, кто говорит, считает речь свою Началом всех начал, а первый день творенья — Не более как шаром из стекла, В котором краски вьют свои спирали. Но день второй настал, и он сказал: «Да будет мрак!»— чтоб вспыхнул фейерверк. На третий день себя познал он в тучах, А на четвертый день себя познал средь вод. И голос собственный ему вернуло эхо На пятый день. Собрав букетом зори, Поверил он, что слово человека Первооснова всякого творенья. В субботу, овладевший этим словом, Он создал рыб и птиц по своему подобью. А в воскресенье в праздничных одеждах На улицу он вышел, удивляясь, Что вслед ему смеются, плечами пожимают И курят фимиам другим, и в честь безумья Поет орган, гудят колокола… Тут начинается заклятье, чары слов. Вот дети жить идут. Свистульки и цимбалы. Игра с огнем. Смятенье. Бессердечье. В восторге все смешав, в восторге все растратят, Вооружась трещоткой прокаженных. Чертовский гвалт! Я презираю тех, Кто сам следит за тем, куда поставить ногу. Нет, трубный звук звучит не для собак. А если я люблю ходить по лужам? Вот дети, грандиозны и смешны, Они в лесу знамений заблудились, В сверкании огней, в игре теней, В придуманном нарочно лабиринте. Добыча собственная, минотавры Своих страстей, бродячие актеры, Которых мы стараемся не видеть, Афиши, стрелки, росписи гуляний, Трико и юбочки, расшитые слюдой, Которая слетает, как чешуйки. Вся мишура и позолота снов… Вот каковы они при ярком свете, Те, кто рискует головой, без сетки, Выплевывая звезды из груди. Их табор на ночь встанет возле лужи На пустыре, на подступах к деревне. Проснешься ты от холода под утро, Когда в лучах зари сверкает свалка. Весь день косить им травы снов ночных. Куда девать покос? Ненужный урожай! Ступайте прочь, цыгане, здесь не любят Комедиантов, тех, кто платит долю Умением стоять на голове. Слова мне руку подают. Где я? В каком я смутном утро заблудился? Кто эти люди, едущие мимо? Бранись, как возчик, что спешит на рынок, И увлекайся, следуя за мыслью, Не замечая, что ты говоришь. Вот! Началось! Слова берут за руки. Теряете из виду крыши, землю… Вы чувствуете? Вас ведут слова Непостижимою дорогой птиц. * * * Обо всем напрямик, безо всяких прикрас, О друзьях, о любвях говорить я готов.           Лики мира, раскрыть бы мне вас           В озареньи двадцатых годов, Я бы вспомнил тебя, позабытый маршрут. Сколько памятных знаков в себе ты хранишь!           Сделай шаг — и шаги поведут           Через тот позабытый Париж. От конца до конца, через город и ночь, Сквозь себя этот путь нас привел бы к заре,           Запыхавшихся так, что невмочь,           Проигравших в своей же игре. Научившихся бранью на брань отвечать, Предлагая взамен философий мечты,           Там, где люди старались молчать,           Накричавшись до хрипоты. О неистовый мир из соломы и слов, Не могу разобраться, где жизнь и где бред.           Столько вредных дурных сорняков           На пути, где оставил я след. Это время — его не понять уже мне. Цели нет у того, кто не видит огня.           Память — пепел и тень на стене,           Тень, которая дразнит меня. К этим первым часам обращаю я взгляд: Сумасшедшие жесты, неистовый крик,           Сумасшедшего света каскад.           Кем же впрямь были мы в этот миг? Вижу вас, о друзья этих памятных дней! Сколько раз между нами гремела гроза,           Но дрожит моя память, и в ней           Сохраняются ваши глаза. Мы, как хлеб, меж собой разделили рассвет. Ах, какая весна была! Утро земли!           Правота и ошибки тех лет           Это утро затмить не могли. Примем просто события, преображавшие нас… Гаснет ненависть, бурям проходит пора.           Проясняется небо в свой час.           За ночами приходят утра. Даже если все это вас только смешит, День грядущий судьбу нам готовит одну.           Он навеки рассказы хранит           Про минувшую нашу весну. СЛОВО «ЖИЗНЬ» Я слышу — теплый летний дождь полощет ивам волоса. То будят, то наводят сон серебряные голоса. Далекий дом моей мечты, дом в птичьих криках, где ты? Я спутал завтра и вчера, как будто тело и трико. У ночи пара мягких лап, и память видит далеко, Так ясно, будто бы в воде отражены предметы. Как будто свет воскресных дней одни остался от педель, Сады далеких детских лет ветвями раздвигают хмель, И юноше свой изумруд показывает море. Жестокий августовский зной не колыхнется над тобой, Но ты не думаешь о нем, перед тобой раскрытый том — Читаешь Гете в первый раз, в траве, на косогоре. Вот вдоль канала ты идешь в густой каштановой тиши, Давя каштанов кожуру. Вокруг ни звука, ни души. Лишь пьют алжирское вино бурлаки у плотины. Глухой деревней ты идешь. Глядит, примолкнув, молодежь. И запах пива и муки стоит в харчевне у реки, И пахнут прачечной белья суровые холстины. В нем смысл жизни? Ты куда, грызя черешни на ходу? В Сольес? Но девушки тебе знак не дадут — мол, жди в саду. И лошади той не видать, что норию вертела. Ты даму в желтом вспомнить рад. В качалке, взятой напрокат, Она качалась, ты стоял, и наконец-то руку взял, Как город, штурмом, и на ней колечко заблестело. Ты вспоминаешь или нет умершую в семнадцать лет? Она была бледна, как мел. Отец весь день над ней сидел. Тебе осталось — навсегда убраться, как чужому. В чем смысл жизни? Может быть, так ящерицы могут жить? Не только в Моцарте ведь суть. Пошлете сердце в дальний путь, Но не заставите его забиться по-иному. Со всех сторон грозят враги, но ты идешь назло врагам. «Друзьям природы» вопреки Тироль прошел ты по снегам. По горизонту небеса алели безрассудно. Над Австрией самоубийц — как перед бурей черных птиц. Карманы и душа пусты, но вот в Берлин приходишь ты, Живешь там у зеленщика бессмысленно и скудно. О, этот город был в тот год, как остров в сердце страшных вод. Когда бы не было вокруг опасностей, акул и вьюг, Морские острова чудес не знаю чем бы стали. Ах, в сентябре Шарлоттенбург! Ах, наш берлинский Монпарнас! Мы проводили вечера, беседуя в тени террас. Американские друзья, о них вы вспоминали? Быть может, Иерусалим? Вот-вот Самсон обрушит храм. У каждой станции метро народ толпится тут и там, И пивом горечи людской дома полны до края. Вдруг — в муравейнике огонь или в курятнике лиса — Полиция рванулась с мест, сирен завыли голоса. Нет, человеку во плоти ужасна жизнь такая. В ней есть какой-то зуб больной — вокруг него гнездится гной. И ясно видит разум твой, что ограничен он стеной. Чтобы уйти от этих мук, куда податься надо? Домой вернуться? Где твой дом? Скорей уехать? Но куда? На Белой площади друзья в картишки режутся всегда И говорят, что есть у них союзники из ада. В чем смысл жизни ты найдешь? И где в нем правда, где в нем ложь? Как средь намазанных холстов, ты в этом городе живешь. На черном рынке стоят грош и марки и идеи. Париж. Пассажи и сады… Париж глубоко потрясен. Зачем снесли Cité des Eaux, бегущий к Сене на поклон? Где изгороди и цветы? Где тайные аллеи? О женщина, нам сердце ты истеребила в лоскуты, И сохранились в нем одни сухие, мертвые цветы Да свет притонов в тех садах владений Калиостро. Какой-нибудь случайный миг остался в сердце навсегда: Акаций острый аромат, и Сены темная вода, И еле слышный гул метро под низким сводом моста. Когда случалось, что меж нас ложилась наземь чья-то тень, Казалось, не наступит ночь, он бесконечен, этот день, И нет желанной темноты, чтоб нас соединила. Три года я тебя искал, подруга яркая моя. Ты в затемнении была луной и солнцем для меня, И долго терпкий аромат та комната хранила. Ты отступала от меня, ты уходила навсегда, Ты утонула в зеркалах, и не осталось ни следа От черной королевы и от белой королевы. Какая странная любовь! Все кончено, а жалоб нет. Вдруг наступила тишина, погасла музыка, как свет. Гораздо позже боль в груди почувствуешь ты слева. В чем смысл жизни, наконец? В противоречьях без конца? Прохожие на мостовой… Взгляд… Выражение лица… Как будто бесконечный фильм проходит на экране. Проговорили мы всю ночь. Я с ним поехал на вокзал. Ноль Элюар Париж и жизнь неярким утром покидал. Мне в этом фильме навсегда запомнилось прощанье. Прощай, прощай! Вернешься ль ты когда-нибудь и Сарселль-Сен-Брис? Твой свежевыкрашенный дом в Итаке ждет тебя, Улисс, Пока вкруг твоего челна шумят ветра отваги. От всех тревог, от всех сирен атолловый уводит путь. О ярмарки! О карусель! Увидишь ли когда-нибудь, Как гёрлс Гертруды Гофман перекрещивают шпаги. Тебе на улице Мартир не увидать зарю в окне. Не возвращайся в этот мир. Твой город гибнет, он в огне! Ты был жнецом, бросай же серп, ступай несжатым лугом. Ты, уезжая, мне сказал: «Я пересудов не хочу О том, куда и почему…» Я им в ответ захохочу! Я болтовни не допущу. Я буду верным другом. О милые мои друзья! Тот красный занавес упал. Я видел — в небе над мостом огонь бенгальский догорал. Бежала лодка по реке вперед, в морские дали. Июль. Ты помнишь ли, Дено, был бал еврейской бедноты. Влюбленных бедных ты жалел, искавших тщетно темноты. Четырнадцатое число… Беседа о Нервале. Он говорил: «Любовь — нарыв, что горло режет пополам». А из Америки в те дни Ивонна Жорж вернулась к нам С натруженною песней птиц, летевших издалека. Эпоха, полная тревог, ступили мы за твой порог. Большое сердце всей земли во мраке слышно издали. Свой дерзкий флаг Абд-эль-Керим возносит над Марокко. В нем смысл жизни? Был ли он? Иль только вальс да краковяк? Откуда этот черный пес? Кругом молчание и мрак. Иуда иду я? Что люблю? Не зеркало ли в раме? Раскрашивает ставни мир, он весь, Голландия, как ты. Земля решила хоть зимой передохнуть от вас, цветы. И я решил взглянуть назад усталыми глазами. * * * Я не стану писать свою жизнь. Вот она на столе предо мною. Вырванная и жалкая, трепещет, как сердце живое, Словно труп, что швырнули коновалу для вскрытья. День за днем, путь ваших иллюзий — разве должен его повторить я,                     Девы ветра, песка и зноя! Память, как огонек свечи, освещает былые невзгоды, Раздвигает траурный креп, затянувший дворцовые входы, Злой и шумный рой мошкары вьется, жалит до слез, до боли, Но не каждое воспоминанье с губ слетает по доброй воле,                               Спят иные долгие годы. Мир, который ты сам возводишь. Раны, ссадины и ожоги. Человеческий смех. Удивление. Опусти-ка свой взгляд на ноги. Ты всего лишь товар залежалый на копеечной распродаже, Бесконечное воскресенье под Парижем, на общем пляже,                     На идущей вдоль стен дороге. Незабытые муки детства не кончаются для иного. Жгучий стыд из-за скверного платья, стыд из-за неверного слова. В стороне оставались другие, ты же был глубоко несчастен, Понимая, что ими не понят, что раскрыть им себя не властен.                     Чуть припомнишь — убит ты снова. Я всегда спешил, как на праздник, шел к тому, что ярко сверкало. Лучше я ничего не возьму, чем возьму плохое и мало. Это все хорошо, но, однако, жизнь идет и идет без оглядки. Это все хорошо, но, однако, жизнь идет, наступая на пятки.                     Ты к провалу шел от провала. Не всегда самолюбие к месту, не всегда прибавляет величья. Повторить ту же самую фразу запрещали тебе приличья. Ты готов был на что угодно, чтоб невежество не проступило. Ты давал себя резать на части, чтоб снаружи не видно было,                     Вот и стал ты загнанной дичью. Может, есть в тебе дикое нечто, что уже утеряли народы, И в душе ты боишься рабства, навсегда забытой свободы. Может быть, ты в душе охотник, в камышах готов притаиться, И следить, как из мрака столетий выплывает пурпурная птица                     На вечерние тихие воды. Может быть, ты был создан для битвы не с людьми, что хитры и лукавы, А с природой, в которой стихии навсегда непреложно правы. Может, ты бы всходил на вулканы, чтоб похитить огонь первозданный, Может, соли и рокотов полны, качали б тебя океаны                     И закат бы горел кровавый. Золотой или каменный век? Выбирать тебе не случится. В старом доме пятиэтажном ты в Нейи ухитрился родиться, Иногда по Большому Озеру в старой лодке скользил на закате, Ты садился в желтый трамвай, торопясь в лицей на занятья.                     А позднее — Париж, больница… Дай слегка над тобой посмеяться, мой бедняга, двойник мой унылый. У тебя даже нет чемодана для твоей Полинезии милой. Погляди на свое отраженье — эта мятая мягкая шляпа… Третью зиму уже ты таскаешь пальто из дешевого драпа.                     Но в поэзии все это было. Есть работа только для хлеба — ты делал ее годами. Есть солнца, которые носишь в себе, словно лоток с плодами. О них не стоит много болтать — косо глядят в квартале. Бывает разное ремесло, но странное мы избрали.                     Что за дело — играть словами! Литература — одна печаль. Плакала мать сначала. Мальчик, пока это не всерьез, тебе и заботы мало, Но если ты начал писать для других, ты от людей зависишь. Надо о будущем думать, малыш. Ты понимаешь? Ты слышишь?                     Это страшно, мама сказала. Каждый хочет, чтобы судьба его была на холме, как могила. Личных путей не бывает — по ним история проходила. Наши расчеты — в бегстве ночном они подевались куда-то. Мама, в Кагоре, в сорок втором, в госпитале палата…                     И представить немыслимо было. Даже над кладбищами всегда яркое небо светит. С тем человеком, что проживет достаточно долго на свете, Случится множество разных бед, немыслимых, непоправимых. Если б мы жили лишь для себя или для самых любимых,                     Жизнь равнялась бы мелкой монете. У тебя было много знакомых, но все подевались куда-то. Семьи больше не существует. Ты о ней и не думал когда-то. И друзья… Не надо об этом… Не навеки, как песни сезона. Чтобы нас разделить, как яблоко, очевидно, хватило резона.                     День любви, а какая утрата! А жизнь запускает бумажного змея над мертвым миром, над бездной. Рукопожатья Кастельнодари, Монблан с улыбкой любезной, Приветствия Сен-Жан-де-Люз, поклоны Ля-Боля. Здесь очень много забавных французов. Мы здесь три дня, не боле.                     Путешествие было чудесно. Несколько старых почтовых открыток найдешь — и, о ностальгия! — На этих открытках деревья, и море, и небеса голубые. Разумеется, лишь из-за этих видов ты их вставляешь в альбомы. Их уменьшительные имена тебе одному знакомы,                     И почерк и фразы простые. Я вспоминаю ночи, что были всего лишь ночами, Обыкновенные дни, радости и печали, Я вспоминаю кафе в лесу, недалеко от вокзала, Летом стакан холодной воды — разве этого мало?           Сумерки на Елисейских Полях однажды после дождя. СЛОВО «ЛЮБОВЬ» Вечер в Лондоне. Желтый туман февраля. Я один на один с наступленьем любви. Но придет ли любимая? И я сею вокруг нетерпенье шагов, Встречных призраков я на ходу задеваю локтями. Я приветствую доктора Джонсона, Джорджа Борроу И Молль Флендерс, фланирующую вдоль Темзы. Как сказал ты однажды о Лондоне, Шелли? «Ад походит на Лондон». Но только совсем наизнанку, Ад? Да полно! Ты разве видал его ночью? Разве столько прикрас состоит там на службе у зла? О пейзаж Мерилибоун-Род, этих улиц пустых, Этих улиц без слов, где старательно вытерта кровь, Где по праву себе говорил я: как все это странно! Хлад Эреба… Но где они нынче, Те костры миновавших времен? И внезапно на улице вспыхнуло солнце из пакли. Факел, факел! На улице факел горит! Целый мир побежал в сапожищах из ваты К этой ложной, неверной заре Со стремянками, с ведрами, только в одном направленьи. Сколько было нас в полночь пред домом, сгоревшим дотла. О спасители, ваши движенья нелепы! Раскаленные куклы корежатся в ваших руках. Тротуары ведут меж собой разговоры на «кокни». Эта гордая нищенка в кружеве грязном и в шляпе с пером, Проповедник Гайд-парка, китаец Ист-Энда, Что как будто сбежал из рассказов о Шерлоке Холмсе, — Их не видно, их множество, слышны рыданья и ропот. Мы присутствуем с вами при битве брандспойта с огнем. Что сгорает безжалостно в этом крушении камня? Пресеченные жизнью романы? Торговые сделки? Перечеркнуты пламенем вывески фирм. Ах, не знаю, не знаю… Какие-то пряности, ткани… Крошку Доррит без чувств выносит толпа на руках. Неужели же все и всегда только зрелище, только оно? О, слепые свидетели историю позже расскажут, Поломают развалины, выстроят наново дом И откроют в подвале трактир, обязательно с пивом. О чудесное пиво, которое очень похоже И ничуть не похоже на песню. * * * Падать, падать, падать что есть силы, Прежде чем достичь своей могилы, Вновь проделать весь свой длинный путь. Мне всего одну секунду надо, Чтобы мир мой строем, как с парада, Выстроить в мозгу и оглянуть. Каждый образ мира жилкой бьется И, как камень в глубине колодца, Разбивает радугу воды. Прошлое раздроблено, разбито, В поединке все, что не забыто, Солнца спорят с голосом беды. О туман бесчисленных дыханий, Тусклые пески существований, Невесомость пыли и дождей. Что я выбрал? Что мне вехой служит? Падаю, бегу, и мозг мой кружит Нарастанье скорости моей. * * * Любовь, что едва началась, — это словно страна в Зазеркалье. Странный чопорный мир открывается любящим вдруг. Ах, какие уроды в автобусах, в скверах, вокруг. Господа допотопные… Мы о таких и не знали. Боже мой, какой в Лондоне ветер, когда разгуляется он! Он срывает со шляпника шляпу, а спящие видят кошмары. Время года, когда на кадриль приглашают омары, Черепаха заводит им в топ и вперед выступает Гриффон. Вспоминаешь ли песню? Был тон ее низкий тяжелым. Детской комнаты ритмы звучали в напеве глухом. Но, однако, те ритмы своим я измерю стихом. Будет день, и уйдешь ты, Алиса, с Льюисом Кэроллом.                           КАДРИЛЬ ОМАРОВ Говорит мерлан улитке: «Веселей чуть-чуть пляши. Кит на хвост мне наступает, намекает: Поспеши! Черепахи и омары быстро движутся вперед, Собираясь прыгать в воду. Не хотите ль в хоровод? Не хотите — как хотите! Не хотите ль в хоровод? Это будет очень мило, удовольствие одно. Черепахи и омары дружно спустятся на дно». Но улитка отвечает: «Это мне не подойдет. Вы, мерлан, весьма любезны, приглашая в хоровод». Не хотела, не умела, не хотела в хоровод! «Очень жаль! — мерлан воскликнул. — Я понять вас не могу! Там дозволено купаться на французском берегу. Англичане и французы — берег этот, берег тот. Не смущайтесь, дорогая, и включайтесь в хоровод. Не хотите — как хотите. Не хотите ль в хоровод?!» У меня на коленях твоя голова… Ты о детстве заводишь речь. Эта комната в старой гостинице, как сады Армиды, для нас. Но, однако, становится сыро. Одолжи мне шесть пенсов на газ. Голубое и желтое пламя я спешу в камине разжечь. Расскажи мне о бедном мире одиночества и тоски. Никуда выходить не будем, посидим перед медью огня. Твой отец был похож на тебя, он мрачнел на закате дня. Грубый голос у гувернантки, и всегда тесны башмаки. Дом, столовое серебро и порядок — как мрачен он! Здесь годами мечтают бокалы, чтобы налили в них вино. И тебе по песку тропинок бегать в парке запрещено. Там всегда заволочено небо и всегда подстрижен газон. Как долго живем мы в детстве, по-пустому время губя. Женщина, каждое слово твое для меня больнее гвоздя. Женщина, каждое слово ранит, ревность мою будя. Мне грустно, что маленькой девочкой я не застал тебя. Помолчи о своих любовниках. Не возвращайся к ним. Давай лучше спустимся в ресторан — залы уже пусты. Мы сядем к столу среди кадок, в которых растут кусты. Придет к нам хозяин гостиницы с немецким акцентом споим. Скажет хозяин гостиницы, подавая карту меню:                     De Queen ov hearts she made some tarts                                    All on a summer day.                       De Knave ov hearts he stole dose tarts                             And took dem qvite a-v-way[2]. Ты скоро уедешь, дама червей, но я тебя не виню. * * * Чемоданы. Гостиница. В коридоре у наших дверей Стелют серые с красным дорожки, глушащие звуки. Обувь выставим прочь, — пускай отразятся скорей В зеркалах потолка две тени, скрестившие руки. Ты любила линючее, у меня был времени цвет, — Собиралась на Сен Луи, как на прогулку простую, Говорила всегда о другом, и я улыбался в ответ И слушал тебя, как раковину морскую. Дальние земли души твоей, женщина, — это портрет. Мы, как рубашки, меняли кварталы в Париже. Вкруг женщины ладится все. Женщина — это свет, Который делает жизнь понятней и ближе. Женщина — это дверь, в неведомое порог. Женщина все заполняет, как родниковое пенье. Женщина — это всегда триумф обнаженных ног, Это зарница — догнать бы ее на мгновенье. Ради женщины все изменяет масштаб и можно все отмести. Я был невеждой, не видящим то, что было перед глазами. Женщина преображает все на своем пути. Весь мир поет вместе с женскими голосами. Сумеречные Офелии. Я на них с интересом глядел. Я не мог утаить, как все это меня занимает. Шарлатаны из Галлиполи, дельцы не у дел, Люди мира, который ее окружает. Вот актриса с радугой глаз, пышная, как букет. Пожалуй, только балет теней остался ей в перспективе. Но тренируется в бильбоке бруклинец средних лет И становится, как арлекин, все бледней и ревнивей. Эта женщина в органди — что-то ждет ее впереди? Убьет она мужа когда-нибудь он лихо играет в поло. Меж синих чилийцев, бесцветных детин, шотландцы рыжие хлещут джин, И пепел сигарный на них лежит, тусклый и тяжелый. Ирландская негритянка с французского полотна. Слушать все эти пошлости, как мне, надоело и ей. Только словами затертыми пользуется она. Some of these days, — твердит она, — один из этих дней. Все это жизнь напевает нам. Закрыв глаза, мы сидим. Пить, танцевать, говорить, говорить… Ночи и дня союз. Время всегда для кого-нибудь струйкой течет, как джин, Чуть нарушая акцент и ритм, как негритянский блюз. Но вспомни: ветер на свете есть. Пальцы с моими сплети. Наша компания, Жилль и Пьерро… Забудем на миг их лица. Скрыться за смутной листвой Ватто, в сердце пейзажа войти. Хочешь ли ты вместе со мной в его деревах заблудиться? * * * В желто-розовом вечернем небе Зимородки между крыш летают, Задевают стен зубчатый гребень И весну стежками прошивают. Башни и дома седую одурь Зимних снов вот-вот в каналы сбросят. Пусть их в лиловеющую воду Корабли медлительно уносят. Трубочный дымок окутал лодки… Лодочникам видятся туманы Индонезии…  И надрывают глотки Люди, продающие тюльпаны. О торговый порт, покой глубокий Твой совсем особенного сорта. Олово и шелк, суда и доки Ткут тебя, шафранный вечер порта. Рюисдаля вечером туманным Фонари багровые зажгутся. За город по насыпям песчаным Велосипедисты понесутся. Как в футляре брошь, сияет дама В издали светящейся хибарке. Это только гетто Амстердама. Мореходы, тут объятья жарки. Это звать «любовью»?!. Что ж, потребуй, На любой карман — любая доза. Морякам-бродягам на потребу Маленький дворец метампсихоза. Зимородки носятся по небу. * * * Я вижу, поглядев назад: не сякнет солнце в вышине, Оркестры белых казино, гремящие издалека, И дюны — Дьепп иль Биарриц? — и раны соли и песка, Один пылающий июль, весь в звуках, золоте, огне. Я помню: тот далекий сад опустошали лень и свет. Существовали или нет его щебенка и песок? Быть может, это был мираж, увядший розовый цветок, Простая жажда новизны, а сада не было и нет? Зачем, я не могу понять, так одиноки мы, любя? Мир разделяя пополам, завеса пыльная встает. Наполненный любовью день усталость смертную несет, Потребность бегства от людей, вернее — от самих себя. Наполненный любовью день… Мой друг, слова твои смешат. Иди за ящерицей вслед, за скарабеем по полям. Иные странные цветы раскрыты лишь по вечерам. Смотри, не возвращайся к ней, пока к вечерне не звонят. Я вижу пыльную листву давно бесцветных городов. То время — бедное дитя! — о чем-то молит всех вокруг. Я перепутал все как есть: жару и ветер, север — юг, Смешать с Нормандией Провале, с любовью ненависть готов. В июле меж невзрачных дач молчит то время день и ночь. Собака, не прося поесть, уходит и ложится в пыль. В другом квартале, слышу я, вдруг прошумел автомобиль. И снова неподвижно все, как нарисовано, точь-в-точь. Я ночи, жду, я ночи жду, как божьей милости я жду. В моих ладонях все горит, я, как огонь, палящ и сух. Чтобы картину завершить, недостает одних лишь мух, Усталости недостает, беседок и ларьков в саду. СЛОВА НЕ О ЛЮБВИ Ну, посуди, о чем ты плачешь? О том, что сам в конце концов Ты видишь и признать готов, Что ничего собой не значишь. Ты долго отрицаешь это. Ведь нужно очень много сил, Чтоб стать никем для тех, кто мил. Но сдашься ты однажды, где-то… Ты видишь мир острей и лучше, Когда ты сам себя постиг. Признайся в этом хоть на миг И в вышину ты взмоешь круче. Короткий миг — он жизни равен Отныне до скончанья лет, Не важно, жив ты или нет, Раз жизнь и смерть помочь не вправе. Ты думал издавать законы, Но с облаков свалился вдруг. Все кувырком… Но жизнь вокруг Идет порядком заведенным. Чудовища не торжествуют, И песнь не трогает камней, В ней голос вещества слышней. Лишь лже-Орфеи существуют. Бывает следствие сначала, Причины — лишь в бреду пустом. Брось созиданье, суть не в том: За делом слово прозвучало. Любовь не возникает снова, И никакой на свете бог Не стал таким, чтобы ты мог Сорвать с него холсты покрова. Трагедии предотвращают, Нет, не любовные слова. Не те, что шепчем мы едва, Обличье времени меняют. По мелочам судить не стану Несчастье, что стряслось с тобой. Из-за него и вспыхнул бой, И он тебе не по карману. Пойми: стряслось со всеми нами Несчастье, что с тобой стряслось. Не дорожи им. Сердце брось, Брось в общее большое пламя. Пускай сгорит оно не даром Цветущим розовым кустом, Пылая в сумраке густом Любовью к людям — вечным жаром. Ступай же с ними в путь последний, В итоге этого пути Им суждено перерасти Мужчин и женщин возраст средний. Как много беспросветных дней Владычествуют в мире тучи. Ты, право, постарался б лучше, Помог бы небу стать светлей. Что за народ на косогоре? Взгляни, они стреляют в град, Посевы уберечь хотят. Иди туда, участвуй в споре. Старайся, чтобы пламя крепло, Даря тепло свое плодам, Чужим садам, чужим лесам, — Ведь ты-то сам лишь горстка пепла. Страданье всех людей на свете Переживи, как личный стыд. Но если только лоб горит, Не стоит, право, хвастать этим. Нет, каждое страданье просит: Всей кровью погаси меня. Всей кровью. Мелкая возня Лишь искры в стороны разносит. * * * Это только одна сторона истории, Механика, ясная на первый же взгляд, Музыка, в которой один только лад. Здесь не хватает того, что в человеке естественно: Повседневных движений, свойственных нам, Забытых шагов, шагов по своим же следам; Всех молчаний, всех гневов, хранимых в себе, Пережитых, продуманных, никогда не рассказанных чувств, Преступлений лелеемых, загнанных внутрь безумств. Не хватает того, что страшит, когда произносится вслух. Странной музыки, варварской музыки тут не хватает, Что как будто бы с весельной лодки, плывущей вдали, долетает Не хватает того, что потрясает тебя, Когда ты об этом ежедневно читаешь в газете, Того, что от нас не зависит и само по себе существует на свете. И прежде всего не хватает здесь землетрясений, Чувства, пронзающего тебя, когда перехватишь взгляд, Которым до самого мозга костей унизить тебя хотят. Здесь не хватает случайности на перекрестке, Занятий твоих и страстей, искусства, чья сущность проста, Как вино в галилейской Кане — первое чудо Христа. Та поездка в Голландию, что она значит для вас, Если вы не увидите по крайней мере Странных статуй, лежащих у моря, как сраженные хищные звери? Их какой-то торговец привез из полуденных стран В пестрых ящиках, с чудесами различными вместе, И свалил как попало на первом попавшемся месте. Круглым глазом своим пароходы глядят, Разворачиваясь мимо этой площадки, Где цветастые раковины расставлены в строгом порядке. И поймете ль вы юношу, о котором я вам говорю, Если вы не узнаете: он верит, как высшему чуду, Скульптуре, людьми создаваемой всюду. А иначе зачем бы он в Женеву спешил? Что бы делал в Кардиффе в дождливое лето, В Каледониан-Маркет, — да он ли по-прежнему это? Он, который так жадно ищет во прахе богов …………………………………………………………………………… …………………………………………………………………………… …………………………………………………………………………… Вы встревожены, вам не хватает чего-то для ясности тут, Как третьей рифмы в этих стихах, которой взволнованно ждут, Как женского голоса в женственной песне. * * * Старый взволнованный континент. Крутизна обжитая. Мы идолов новых себе создаем, и на время Повсюду стоят алтари неписаных этих религий, Так много, что это походит на тайное их оскверненье. Я Европу проехал, Я повсюду на старые камни присаживался ненадолго, Я задерживался на земле моих снов, Сколько раз я в Антверпене видел жар волос твоих, о Магдалина. А в Страсбурге — Синагога с завязанными глазами[3], Словно в песне о том, кто убил своего капитана. В Сен-Мигеле скелет, а в Генте «Несенье креста». Симметрический Бат, что похож на Вандомскую площадь, Рона, как перевозчик безумный, к Алискану сплавляющий трупы, И желтый прекрасный Дунай, И холмы где-то между Лозанной и Морж, где стоят виноградников                                                                          синие стены, И террасы Юзе, где юный Расин встречал восхожденье луны, И сосны Соспеля, сожженные словно затем, чтобы навеки стереть                                                   след изгнания, след Буонароти[4]. Есть и земли, чье имя я в памяти не сохранил, Есть вокзалы, где я потерял два часа, ожидая экспресса, Города, что остались в глазах лесосплавом по рекам Да пустынями складов в порту, где зимой сохраняется лес строевой. Есть высокие водонапорные башни в горах, Есть деревни пшеницы и солнца, Есть районы шумящих ключей, где — не знаю, туда на машине я                                         заехал однажды без карты, и больше                                           уже никогда я дороги туда не найду. Есть пылящие светом дороги по гребню горы, На уступе скалы есть часовня тенистая, та, где смирился Карл                                                                                Пятый. Я пределы свои стремился познать И не только от Броселианда или Дунсинана, Но от Черного Леса и до Океана, Ибо есть в моих жилах Италия, А в имени есть испанских долин виноград. Разве я не из этих вишневых владений? Где же место мое? Где же прошлое близких моих? Говорят, что у женщин из нашего рода Очень длинные ноги с короткой ступней, Завитки на затылке — они этим очень горды. Под прозрачной и светлою кожей — о львицы! — Розовато струится ломбардская кровь Бильоне. Склонность плакальщиц драматизировать слово В лад глубокому эху надгробных речей, Этот голос, звучащий вчера, глуховатый и нежный, Жан-Батист Массийон из ийерской семьи, Может статься, и я из этого древнего мира? Где же ключ? Где ответ? Вот и езжу я взад и вперед. Нужно ли оборачиваться постоянно И всегда озираться назад? Я опять пересек и опять пересек всю Европу.      таскал я в своем багаже Несколько книг, переплетенных в огонь. Их издало издательство Кэ де Жеммап, Как было написано сверху. Говорили они о стране, что полгода засыпана снегом, где ветер                                                        свистит, продувая насквозь                                                      деревянные избы крестьян и                                                     дворянских домов колоннады. Новостроек некрашеные частоколы, как серые зубы. Весь в лохмотьях народ государства, которое глаз не смыкает,                                               деля на двоих папиросу, оружье У каждого человека в руках И газеты на стенах. И разруха, и песни. Говорили те книжки, которые пахли запретом, Языком опьяняющим и суровым, как отреченье поэта. О абстрактный словарь неиспытанного испытанья! Я читал эти книги, но мало еще понимал. Так солдаты, стоящие у обелиска Луксора, Видят вязь человеческих знаков, Непрочитанных идеограмм, Говорящих, наверно, о чем-то простом. И не слышат, Как проходит полями весна. И не видят Городов митингующих, полных до края опять закипающей страстью, Разрухой и песнями… Так кто из людей этих прав? Перепутались трудные их имена в мираже Революций. Я теряюсь в расколах. Кто прав? Я нуждаюсь в песочных часах сабинян, Я жажду евангельских истин, Потому что я взялся за Ленина, словно Средневековый схоласт за житие Августина святого. Ленина я достаю из своего чемодана В Ля-Сьота́, в Устари́це или в Сен-Пьер-де-Кор. Многое в нем для меня еще смутно, Ибо написано самым простым языком. Может быть, позабыл я простое значение слов? Каждым обыденным словом той книги я невежество мерю свое. Значит, я должен, Значит, я должен за все это взяться сначала. Все претворить — Разруху и песни. ОГРОМНЫЙ МИР Куда бежать из дому, Чтобы сменить солому, Если ты сам — огонь? Если ты сам — солома, Не надо бежать из дома, Неся в себе огонь. Солома так хрупка, Что размечешь ее слегка — И ярче горит огонь, А его бы убавить чуть-чуть. А его бы — вовсе задуть. * * * Одним длинно́, другим мало́. Есть люди двух пород. Один — запруда, а другой, как серебро, течет. Дословный перевод «любви» остался вдалеке, В Дордони, где шумит форель в серебряной реке. Где дом в зеленых деревах взошел на высоту, Где целый день с крутой скалы мы видели мечту. Лодке на якоре Снится всякое В дремотном болотном сне. Дерево и листва. Прохлада струится едва. Ни шороха в тишине. И лишь усталой рукой Нарушается этот покой Не более как на миг. Весло, на котором ил и песок, Скользит по камням, как будто вдоль строк Когда-то прочитанных книг. И если ты б страну камней вернешься как-нибудь, На островки среди реки не позабудь взглянуть. И летней ночи на плечо ты руки положи, И если ты не одинок, то времени скажи: Дай место призрачным мечтам, пусть сны приснятся вновь, И брось льнотеребилке в пасть слово то — «любовь». * * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад