Она не спросила о матери, которая умерла при ее рождении. Собственная покинутость всегда казалась ей неслучайной, и втайне она испытывала чувство вины. «Ты убила свою мать». Кто-то, обронив эти слова, возложил на нее тяжкое бремя. Она не позволяла себе думать о матери, но помнила, что папа всегда находился с ней, любил ее и не хотел умирать и оставлять ее одну. Когда-нибудь она сама, тайно, найдет его могилу. И не просто придет на нее однажды, а будет приходить каждую неделю. Станет ухаживать за ней, сажать цветы, стричь траву — как те старушки на местном кладбище. А если на его могиле нет надгробья, то она купит камень и закажет надпись на нем: его имя и эпитафию, которую выберет сама. Правда, придется подождать, пока она вырастет, окончит школу, начнет работать и накопит достаточно денег. Но однажды она непременно найдет своего отца. И тогда у нее появится своя могила, она будет навещать ее и ухаживать за ней. Долги любви нужно отдавать.
Через четыре года после того, как она поселилась на Алма-Террас, из Австралии приехал тетин брат. Внешне они с сестрой были похожи: оплывшие фигуры с короткими ногами, маленькие глазки на квадратных пухлых лицах. Но дядя Нед обладал дерзкой уверенностью и веселым добродушием, настолько чуждыми его замкнутой нерешительной сестре, что трудно было поверить в их родство. Две недели в маленьком доме царили его пронзительный иностранный голос и мужская самоуверенность. Были необычные развлечения, обеды в Уэст-Энде, шоу в Эрлс-Корте[1]. Дядя Нед был очень добр с девочкой, щедро одаривал ее карманными деньгами и однажды утром, направляясь за своим бюллетенем лошадиных скачек, даже прогулялся с ней по кладбищу. Вечером, спускаясь к ужину по лестнице, она услышала обрывки разговора — взрослой беседы, смысл которой в то время был ей непонятен, но фразы запали в память и остались там навсегда.
Сначала хриплый рокот дядиного голоса:
— Мы стояли и вместе смотрели на это надгробие. «Обожаемому мужу и отцу, разлученному с нами внезапно 14 марта 1892 года» — что-то в этом роде. Обломки мрамора, треснувшая урна, огромный ангел, рукой указывающий вверх, — ну, вы видели такие. А потом девочка повернулась ко мне. «Папа тоже умер неожиданно», — сказала она. Вот и выкручивайся тут. Что, Господи помилуй, заставило ее это произнести? Меня это напугало, должен вам признаться. Я не знал, куда деть глаза и как убраться с этого чертова кладбища. Хоть на Сент-Килду[2] — оттуда вид получше, это уж точно.
Подобравшись поближе, она напрягла слух, надеясь услышать, что пробормотала в ответ тетя. Тщетно. А потом снова донесся дядин голос:
— Эта старая сука никогда так и не простила ему, что Хелен забеременела от него. Никто не был достаточно хорош для ее единственной драгоценной доченьки. А когда Хелен умерла родами, она его и в этом обвинила. Бедный парень. Сидни навлек на себя несчастья в тот самый момент, когда положил глаз на эту девушку.
Снова неразборчивые голоса, звук тетиных шагов от стола к плите, скрип стула. Затем голос дяди Неда:
— Забавная девчушка, правда? Старомодная. Можно сказать, болезненно впечатлительная. Будто вся ее жизнь и жизнь проклятого кота — там, на этом кладбище костей. И внешне — вылитый отец. Точно вам говорю: я даже испугался. Смотрит на меня его глазами и выдает: «Мой папа тоже умер неожиданно». Да-а-а, доложу я вам. Хорошо еще, что имя такое обычное, — труднее найти. Сколько уже лет прошло? Четыре года? А кажется, что больше.
Только одно насторожило ее в этом разговоре. Дядя Нед уговаривал их переехать к нему в Австралию. Значит, ее могли увезти с Алма-Террас, тогда она больше никогда не увидит свое кладбище и, вероятно, придется ждать много лет, прежде чем она накопит достаточно денег, чтобы вернуться в Англию и отыскать могилу отца. Как она сможет регулярно посещать ее, живя на другом конце света? После отъезда дяди Неда прошло много месяцев, но однажды она увидела, как сквозь почтовую щель просунулся и упал на пол конверт с австралийской маркой. Ледяной страх сковал ей сердце.
Волновалась она, как оказалось, напрасно. Они покинули Англию только в октябре 1966 года, причем без нее. Когда воскресным утром за завтраком родственники сообщили ей эту новость, стало очевидно, что они и не думали брать ее с собой. Верные долгу, они дождались, пока она окончит школу и начнет сама зарабатывать на жизнь — стенографисткой в местном агентстве недвижимости. Ее будущее было обеспечено. Они сделали все, чего требовала от них совесть. Неуверенно и немного стыдливо объяснили ей свое решение, словно считали, что это для нее важно: артрит причиняет все больше неприятностей тете, они мечтают о солнце, дядя Нед — их единственный близкий родственник, и никто из них не становится моложе. План, который они мучительно шепотом обсуждали месяцами, за закрытой дверью, состоял в том, чтобы полгода провести на Сент-Килде, а потом, если им понравится в Австралии, подать документы на эмиграцию. Дом на Алма-Террас будет продан, чтобы оплатить перелет. Он уже выставлен на продажу. Но они позаботились и о ней. Когда они сообщили, что́ сделали для нее, ей пришлось низко склониться над тарелкой, чтобы не выдать своего восторга. Миссис Морган, жившая через три дома от них, согласилась взять ее квартиранткой, если она не возражает против того, чтобы поселиться в маленькой комнате, окнами выходящей на кладбище. В приливе бурной радости она не услышала того, что добавила тетя. Все знали, как миссис Морган относится к кошкам; Блэки придется усыпить.
Она должна была переехать на Алма-Террас, 43, в тот день, когда дядя и тетя вылетали из аэропорта Хитроу. Два чемодана, вместившие все, чем она владела в этом мире, были уже упакованы. В сумку она аккуратно сложила немногочисленные официальные подтверждения своего существования: свидетельство о рождении, медицинскую карту и книжку почтового сберегательного банка, где у нее на счету скопилось сто три усердно сэкономленных фунта на памятник отцу. Со следующего дня она собиралась начать поиски. Но сначала повезла Блэки в ветеринарную клинику на усыпление. Она посадила его в коробку и, поставив ее у ног, терпеливо ждала в приемной. Кот не издавал ни звука, и такое смирение тронуло ее, впервые вызвав прилив жалости и нежности. Но она ничего не могла сделать, чтобы спасти его. И они оба это понимали. Казалось, Блэки всегда знал, о чем она думает, что было в прошлом и что ждет в будущем. У них было нечто, объединявшее их, какое-то знание, какое-то общее переживание, которого она не помнила, а он не мог ей о нем рассказать. После того как его усыпят, даже эта тоненькая ниточка, связывающая ее с первыми десятью годами жизни, оборвется.
Когда очередь дошла до нее, она сказала:
— Я хочу усыпить его.
Ветеринар провел сильными умелыми руками по гладкому меху:
— Вы уверены? Он вполне здоров. Стар, конечно, но находится в удивительно хорошей форме.
— Уверена. Я хочу усыпить его.
Оставив кота, она молча ушла, не обернувшись. Ей казалось, что она будет рада освободиться от необходимости делать вид, будто любит его, от этих укоризненных глаз-щелочек. Но, возвращаясь на Алма-Террас, поймала себя на том, что плачет: слезы, непрошеные и неудержимые, градом катились по лицу.
Взять отпуск на неделю не составило труда: она скопила достаточно отгулов, а ее работа никогда не вызывала нареканий. Она подсчитала, сколько денег ей потребуется на поезд, автобус и недельное проживание в скромных гостиницах. Все было у нее распланировано на годы вперед. Она начнет поиски с адреса, указанного в ее свидетельстве о рождении — Крэнстон Хаус, Кридон, Ноттингем, — с дома, где она появилась на свет. Нынешние хозяева, возможно, вспомнят отца и ее. Если нет, вероятно, найдутся соседи или деревенские старожилы, которые еще не забыли, как умер ее отец и где он похоронен. Если и это не поможет, она попробует найти местных служителей похоронных бюро. В конце концов, прошло ведь всего десять лет. Должны же где-то в Ноттингеме храниться записи о погребениях. Она сообщила миссис Морган, что взяла отпуск на неделю, чтобы посетить старый отцовский дом, собрала дорожную сумку и на следующее утро села на самый ранний поезд до Ноттингема.
Первые признаки волнения и неуверенности возникли у нее в автобусе по дороге из Ноттингема в Кридон. До того она была спокойна, не волновалась, словно это давно запланированное путешествие было таким же естественным и неотвратимым, как ежедневное присутствие на работе, — неизбежное паломничество, предначертанное ей с того момента, когда она босоногой девочкой в белой ночной рубашке отдернула занавеску и увидела свое царство, расстилавшееся внизу под окном. Но теперь ее настроение переменилось. По мере того как автобус пробирался через предместья, она все больше ерзала на сиденье — словно тревога в душе вызывала физическое неудобство. Она ожидала увидеть зеленый сельский пейзаж, ухоженные маленькие церквушки, деревенские погосты, окруженные тисами. В выходные дни она посещала кладбища и любила их почти так же, как то, какое считала своим. Конечно же, отец должен был лежать именно на таком, освященном, оглашаемом птичьим пением. Но в последние десять лет Ноттингем разросся вширь, и Кридон представлял собой теперь лишь деревню, отделенную от большого города полосой новых домов, заправочных станций и выставляющихся напоказ магазинов. Все было незнакомо, однако она знала, что уже ездила по этой дороге прежде, испытывая волнение и душевную муку. Через полчаса автобус остановился на автостанции Кридона, и она сразу поняла, где находится. Паб «Дог и Уисл» по-прежнему стоял на краю пыльной замусоренной деревни, а перед ним все так же зеленел навес для автобусов. Стоило ей увидеть граффити на стенах, как память мгновенно вернулась к ней, словно она ничего и не забывала. Здесь папа высаживал ее по воскресеньям, когда она наносила еженедельный визит бабушке. Тут встречал ее престарелый бабушкин повар. Здесь она оглядывалась, чтобы в последний раз помахать рукой папе, который терпеливо ждал обратного автобуса. Сюда ее приводили в половине седьмого, когда он приезжал, чтобы забрать ее. Дом, где жила бабушка, назывался Крэнстон Хаус. В нем она родилась, но не считала его своим домом.
Ей не было нужды спрашивать дорогу, а когда пять минут спустя она стояла перед домом, — читать фамилию, написанную на обшарпанных воротах с висячим замком. Это было квадратное строение из темного кирпича, возвышавшееся в своем неуместном и фальшивом величии в конце деревенского переулка. Дом оказался меньше, чем она помнила, однако наводил страх. Как она могла забыть эти фронтоны с витиеватыми украшениями, высокую крутую крышу, скрытные эркеры, единственную грозную башню на восточном углу? К воротам проволокой была прикручена дощечка с объявлением агента по продаже недвижимости; сам дом пустовал. Краска на парадной двери облупилась, трава на лужайке чрезмерно разрослась, ветви на кустах рододендронов были обломаны, а гравиевая дорожка забита сорняками. Здесь не было никого, кто мог бы указать ей могилу отца. Но она знала, что должна войти, заставить себя еще раз шагнуть в эту пугающую дверь. Дом знал нечто, что было известно Блэки, и должен был рассказать это ей. Необходимо было найти агентство недвижимости и получить разрешение осмотреть дом.
Она пропустила обратный автобус, а следующий отправлялся до Ноттингема только в начале четвертого. Хоть она ничего не ела с самого раннего утра, чувство голода притупила нервозность. Однако она понимала, что день обещает быть долгим и поесть нужно. Завернув в кафе, она заказала тост с сыром и чашку кофе, потратив несколько минут, чтобы заглотить все это. Кофе был горячим и почти безвкусным, но когда первый глоток обжег горло, она поняла, как он необходим.
Девушка за кассой указала ей дорогу к агентству недвижимости, оно находилось в десяти минутах ходьбы от кафе. Там ее принял молодой человек в костюме в тонкую полоску. Наметанным взглядом окинув ее старое синее твидовое пальто, дешевый портплед и сумку из заменителя кожи, он сразу зачислил ее по собственной классификации в разряд клиентов, от которых ждать нечего. Особого внимания такое не заслуживает. Однако показал ей все спецификации, и любопытство его возросло, когда она, лишь мельком взглянув на бумаги, сложила их и сунула в сумку. На ее желание осмотреть дом сегодня же он ответил согласием — вежливо, но, как она и ожидала, без энтузиазма. Дом пустовал. Ее следовало сопроводить. А в ее унылой респектабельности не было ничего, что заставило бы агента предположить в ней вероятного покупателя. И когда он, извинившись, ненадолго отлучился, чтобы проконсультироваться с коллегой, а потом вернулся и сообщил, что сейчас же отвезет ее в Кридон, она тоже догадалась почему. Работы в агентстве было немного, и уже пришло время кому-нибудь наведаться в дом и проверить, как там и что.
По дороге они не произнесли ни слова. Когда добрались до Кридона и он свернул на аллею, ведущую к дому, ощущение, возникшее у нее при первом посещении, вернулось, только теперь оно было сильнее и глубже. Сейчас это было больше, чем просто воспоминание о былом несчастье. Это были ожившие вновь детские страдание и страх, усиленные жуткими предчувствиями. Агент припарковал свой «Моррис» на поросшей травой обочине, она подняла голову, взглянула на слепые окна, и ее охватил страх настолько сильный, что она не могла ни двинуться, ни что-либо сказать. Она отдавала себе отчет в том, что мужчина держит для нее дверцу машины открытой, ощущала его пивное дыхание, в неприятной близости от себя видела его лицо, выражавшее мученическое терпение. Ей хотелось сказать, что она передумала, дом ей совершенно не подходит, нет смысла смотреть его, и она подождет агента в автомобиле. Но под презрительным взглядом заставила себя подняться с теплого сиденья и вылезти из салона. Она молча ждала, пока он отпирал висячий замок и распахивал ворота.
Вместе они добрались до парадной двери между неухоженных газонов и разросшихся кустов рододендрона. И вдруг шаркающий звук шагов по гравию рядом с ней изменился: теперь она шла со своим отцом, как в детстве. Стоило ей протянуть руку — и она почувствует, как его пальцы сжимают ее ладошку. Агент рассказывал что-то о доме, но она не слышала, и его лишенная для нее смысла болтовня стала отдаляться, а вместо нее зазвучал другой голос, голос ее отца — впервые за десять лет:
— Солнышко, это не навсегда. Только пока найду работу. Я буду каждое воскресенье забирать тебя и водить обедать. А потом мы станем гулять, вдвоем. Бабушка обещала. И я куплю тебе котенка. Уверен, бабушка не станет возражать, когда увидит его. Черного котенка. Ты же всегда хотела такого. Как мы его назовем? Малыш Блэки? Он будет напоминать тебе обо мне. А когда найду работу, я сниму маленький домик, и мы снова будем вместе. Я буду заботиться о тебе, моя крошка. Мы будем заботиться друг о друге.
Она не смела поднять голову, чтобы не увидеть обращенных к ней глаз, полных отчаянной мольбы, не усугубить ему горечь расставания, не выказать презрения. Она уже сознавала, что должна помочь ему, сказать, что все понимает, не возражает против того, чтобы пожить у бабушки месяц-другой. Но на такую взрослую реакцию она не была еще способна. Она помнит слезы, как отчаянно цеплялась за куртку отца, помнит старика — бабушкиного повара с плотно сжатыми губами, он отрывает ее от папы и несет наверх, в кровать. И последнее воспоминание: из окна комнаты, расположенной над крыльцом, она смотрит на отца, на его ссутулившуюся, словно побитую фигуру, бредущую по дорожке к автобусной остановке.
Когда они дошли до входной двери, она подняла голову. Окно было на месте. Конечно, куда ж ему деться? Она знала каждую комнату в этом темном доме.
Сад купался в мягком октябрьском солнечном свете, однако холл обдал их холодом и мраком. Громоздкая лестница из красного дерева вела из этого мрака в черноту, нависавшую над ними, как плотная масса. Агент стал шарить по стене в поисках выключателя, но она не стала ждать. Безошибочно нащупала круглую дверную ручку, которую когда-то ее детские пальцы не могли даже обхватить и шагнула в гостиную. Комната пахла по-другому. Там ощущался аромат фиалок, перебиваемый запахом мебельной полироли. Воздух был холодным и отдавал плесенью. Стоя в темноте, она дрожала, но была совершенно спокойна. Ей казалось, будто она перешагнула барьер страха, как, наверное, жертва пыток преодолевает в какой-то момент барьер боли и для нее наступает своего рода покой. Она почувствовала, как агент задел ее плечом, направляясь к окну, где раздвинул тяжелые шторы.
— Предыдущие владельцы оставили половину мебели, — сказал он. — Так лучше. Если дом выглядит обжитым, больше вероятность привлечь покупателя.
— А кто-нибудь проявил заинтересованность?
— Пока нет. Это дом не на всякий вкус. Великоват для современной семьи. И потом убийство… Оно случилось здесь десять лет назад, но слухи еще не затихли. С тех пор дом четыре раза переходил из рук в руки, однако ни один из владельцев в нем долго не задержался. А это сбивает цену. Разве память об убийстве замнешь?
Голос его звучал беспечно, но он не сводил взгляда с ее лица. Приблизившись к пустому камину, агент провел рукой по каминной полке, следя за клиенткой, которая двигалась по комнате словно в трансе. Она будто со стороны услышала собственный голос:
— Какое убийство?
— Шестидесятичетырехлетняя женщина. Забита до смерти своим зятем. Старик-повар вошел через кухню и застал его с кочергой в руке. Вы только подумайте! Это могла быть такая же кочерга, как эти. — Он кивнул на медные каминные инструменты, прислоненные к решетке. — Все произошло на том месте, где вы сейчас стоите. Дама сидела в этом самом кресле.
Голосом, таким грубым и хриплым, что сама не узнала его, она произнесла:
— Это не то кресло. То было больше. У того расшитые сиденье и спинка, подлокотники по краю обвязаны кружевами, а ножки — в форме львиных лап.
Его взгляд сделался пристальным, потом он сдержанно засмеялся. В глазах мелькнуло недоумение, сменившееся вскоре чем-то другим. Возможно, презрением.
— Значит, вы все знаете. Вы одна из них?
— Из кого — из них?
— Вы на самом деле не ищете дом. Во всяком случае, дом таких размеров едва ли можете себе позволить. Вы просто хотели пощекотать себе нервы, увидеть, где это случилось. В эту игру кто только не играет, и обычно я распознаю таких, как вы. Могу поведать вам все кровавые подробности, которые вас интересуют. Впрочем, крови было не так уж много. Череп он ей разбил, но кровотечение оказалось в основном внутренним. Говорят, лишь тонкая струйка стекала по лбу и капала ей на руки.
Речь его лилась так плавно, что она поняла: все это он рассказывал уже не раз, ему нравится это сообщать, картинкой подобного ужаса будоража своих клиентов и тем самым развеивая скуку собственного дня. Как ей хотелось, чтобы не было так холодно. Если бы она могла снова согреться, ее голос перестал бы звучать так странно.
— А кот? Расскажите мне про кота, — попросила она, почти не размыкая пересохших губ.
— О, вот это был настоящий ужас! Кот сидел у нее на коленях и лакал ее кровь. Но вы, похоже, и сами все знаете. Уже слышали?
— Да, — солгала она, — слышала.
Но она не только слышала. Она знала. Видела. Она находилась там.
А вскоре очертания кресла, стоявшего перед ней, изменились. Перед ее взором возникло нечто аморфное, черное, постепенно обретавшее форму и телесность. Бабка сидела в кресле, приземистая, как жаба, в черном платье для воскресных утренних служб, в перчатках и шляпе, с молитвенником на коленях. Она снова заметила капельку мокроты в уголке ее рта, разорванную ниточку вены на крыле острого носа. Бабушка ждала внучку, чтобы окинуть ее своим вечно недовольным взглядом перед походом в церковь. Она была ведьмой. Ведьмой, ненавидевшей ее и папу, ведьмой, говорившей, что он — бесполезный и безмозглый человек, годный лишь на то, чтобы стать убийцей ее дочери. Ведьмой, грозившей усыпить Блэки за то, что он подрал когтями кресло, и за то, что подарил его отец девочки. Ведьмой, намеревавшейся отнять ее у папы навсегда. А потом она увидела кое-что еще. Кочергу, совершенно такую, какой она ей запомнилась: длинный полированный медный шомпол с тяжелым набалдашником.
Она схватила ее так же, как сделала это тогда, и с пронзительным криком ненависти и ужаса обрушила на бабушкину голову. Она била снова и снова, слыша, как медь глухо ударяется о лопающуюся кожу кресла, один оглушительный удар за другим. И продолжала кричать. Комната звенела от ужаса. Но только после того как прошел этот припадок безумия и прекратился чудовищный шум, она по боли в горле сообразила, что кричала сама.
Она стояла, дрожа, задыхаясь, пот выступил у нее на лбу, и она чувствовала, как жгучие капли скатываются в глаза. Подняв голову, увидела уставившиеся на нее расширенные от ужаса глаза агента. Бормоча какие-то ругательства, он побежал к двери. И тут кочерга выскользнула из ее вспотевших рук и мягко ударилась о ковер.
Он оказался прав: крови почти не было. Только нелепая шляпа съехала вперед и нависла над мертвым лицом. Но присмотревшись, она увидела вялую темно-красную струйку, тянувшуюся из-под нее, зигзагами стекавшую по лбу, по морщинам на щеках, а потом монотонно капавшую на затянутые в перчатки руки. А вскоре услышала тихое мяуканье. Черный меховой шар выполз из-под кресла, и призрак Блэки с бешеным взглядом небесно-голубых глаз мягко прыгнул — так же, как десять лет назад, — на неподвижные колени. Она взглянула на свои руки. Где же перчатки? Белые перчатки, которые ведьма требовала надевать каждый раз, когда они шли в церковь. Эти руки, уже не руки девятилетней девочки, были без перчаток. Не было ничего, кроме лопнувшей кожи кресла с торчащим из прорехи пучком конского волоса и едва уловимого аромата увядших фиалок в спокойном воздухе.
Она вышла через парадную дверь, не закрыв ее за собой, как и в тот раз. Двинулась так же, как тогда, в перчатках, без единого пятнышка на одежде, по гравиевой дорожке между кустами рододендрона, потом через чугунные кованые ворота и направилась по улице, ведущей в церковь. Начали звонить в колокола: она явилась вовремя. Вдали она заметила отца, перебиравшегося через перелаз между заливным лугом и аллеей. Значит, он вышел рано, после завтрака, и пешком добрался до Кридона. Зачем так рано? Наверное, этот долгий пеший путь был нужен ему, чтобы обдумать и принять какое-то решение? А может, это была жалкая попытка умилостивить ведьму, явившись на церковную службу? Или — о, благословенная мысль! — он пришел, чтобы забрать ее, проследить за тем, чтобы к окончанию службы немногочисленные пожитки дочери были тщательно уложены? Да, именно такие мысли проносились в то время у нее в голове. Теперь она вспомнила фонтан надежды, который превратился в паводок восхитительной уверенности. Когда она вернется домой, все уже будет готово. Они встанут рядом и сообщат ведьме, что уходят, они двое и Блэки, и она больше никогда не увидит их. В конце пути она обернулась в последний раз: дорогой ее сердцу призрак пересек аллею и направлялся к роковой открытой двери.
Дальше картина утрачивала четкость. Она ничего не могла вспомнить о службе, кроме сходящихся и расходящихся как в калейдоскопе красных и синих фрагментов, слившихся в витражное окно: добрый пастырь, прижимающий к груди ягненка. А потом? Незнакомые люди, ожидавшие на крыльце, могила, озабоченные лица, перешептывания, косые взгляды, женщина в какой-то официальной форме, служебный автомобиль… И больше ничего. Память была пуста. Но теперь наконец она знала, где похоронен ее отец. И понимала, почему никогда не сможет навестить его могилу, совершить благочестивое паломничество туда, где он лежит из-за нее, в то скорбное место, куда она его отправила. Для тех, кто покоится в негашеной извести за тюремной стеной, нет ни цветов, ни обелисков, ни трогательных надписей, выбитых на мраморе. И тут, непрошено, возникло последнее воспоминание. Она снова увидела открытую дверь церкви, цепочку прихожан, тянущуюся внутрь, удивленные лица, обращенные к ней, когда она одна вошла в притвор храма и услышала высокий детский голос, который больше чем что бы то ни было иное помог набросить пеньковую веревку на шею человеку с мешком на голове:
— Бабушка? Она неважно себя чувствует и велела, чтобы я шла одна. Нет, ничего страшного. Она в порядке. С ней папа.
Йо-йо[3]
Я наткнулся на йо-йо накануне Рождества, как на давным-давно забытые реликты прошлого, когда разбирал какие-то завалявшиеся бумаги, которые замусоривали мою стариковскую жизнь. То был семьдесят третий день моего рождения, и, полагаю, на меня напал приступ memento mori[4]. Большинство своих дел я привел в порядок еще несколько лет назад, но всегда где-нибудь остается уголок, до которого не дошли руки. Мой находился в коробке с шестью старыми папками, хранившейся на верхней полке гардероба в редко использовавшейся гостевой спальне, куда я убрал ее когда-то. С глаз долой — из сердца вон. Но сейчас, по какой-то неведомой причине, эти папки всплыли в памяти с раздражающей настойчивостью. Их содержимое следовало рассортировать и какие-то бумаги архивировать, а что-то уничтожить. Генри и Маргарет, мои сын и невестка, ожидают, что я — самый педантичный из всех отцов на свете — избавлю их после смерти даже от этой ничтожной обузы. Других дел у меня не осталось. Упаковав чемодан, я ждал, когда Маргарет приедет на машине, чтобы забрать меня на семейное Рождество, которому я предпочел бы тихий вечер в одиночестве, в своей квартире в Темпле. Забрать меня. Вот во что тебя с легкостью превращают в семьдесят три года — в предмет, не то что бы ценный, но довольно хрупкий, требующий бережного обращения, который следует осторожно забрать и так же осторожно вернуть на место. Как всегда, я приготовился заранее. У меня оставалось еще два часа, чтобы разобрать коробку, прежде чем за мной приедут.
Папки, распухшие, одна с оторванной обложкой, были связаны тонкой бечевкой. Развязав ее и открыв первую папку, я ощутил полузабытый, вызывающий ностальгию запах старых бумаг. Перенес коробку на кровать, сел и принялся перелистывать разрозненные тетради, сохранившиеся со времен, когда я учился в средней школе. Давнишние школьные доклады — в одних на полях желтели какие-то чернильные пометки, другие были чисты, словно написаны только вчера, — письма от родителей в старых, ломких от старости конвертах (иностранные марки были отклеены, чтобы отдать их друзьям-филателистам), пара тетрадей с моими сочинениями, удостоившимися высших отметок, — их я, видимо, хранил, желая похвастать перед семьей в ее очередной приезд. Под одной тетрадью я обнаружил йо-йо. Он был таким, каким я его помнил, ярко-красным, блестящим, твердым на ощупь и желанным. На свободном конце прикрепленной к его оси нитки имелась петелька, чтобы надевать на палец во время игры. Моя ладонь сомкнулась вокруг гладкого дерева. Йо-йо точно улегся в нее. Он оказался холодным, даже для моей руки, а мои руки теперь редко бывали теплыми. И с этим прикосновением потоком хлынули воспоминания. Выражение избитое, но верное: они нахлынули на меня, как приливная волна, которая, откатываясь, утащила меня на шестьдесят лет назад, в этот же день, 23 декабря 1936 года. День убийства.
Я учился в частной средней школе в Суррее и, как обычно, должен был провести Рождество у своей вдовой бабушки, в ее небольшом поместье в западном Дорсете. Поездка туда на поезде была утомительной, с двумя пересадками, и там, где она жила, вокзала не было, поэтому обычно бабушка присылала за мной свою машину с водителем. Но в тот год все оказалось по-другому. Директор позвал меня к себе в кабинет и объяснил ситуацию:
— Сегодня утром мне позвонили от твоей бабушки, леди Чарлкорт. Судя по всему, ее шофер заболел инфлюэнцией и не сможет встретить тебя. Я распорядился, чтобы Сондерс отвез тебя в Дорсет на моей персональной машине. До обеда он будет мне нужен, так что вы приедете на место позднее, чем обычно. Леди Чарлкорт любезно предложила ему переночевать в ее доме. С тобой поедет мистер Майклмасс. Леди Чарлкорт пригласила его провести Рождество в ее поместье, но, разумеется, обо всем этом она тебе уже написала.
Бабушка ничего мне не написала, но я промолчал. Она не любила детей и скорее терпела меня из родственного долга — в конце концов, как и ее единственный сын, я был законным наследником, — нежели испытывала ко мне привязанность. Каждое Рождество бабушка добросовестно заботилась о том, чтобы я был доволен — в разумных пределах, — и чтобы со мной не случилось никакой беды. В доме было достаточно игрушек, соответствующих моему возрасту и полу, купленных ее водителем по списку, составленному моей матерью, но — никакого смеха, общения со сверстниками, рождественских украшений и душевного тепла. Я подозревал, что она предпочла бы провести Рождество в одиночестве, а не с надоедливым, непоседливым и недовольным ребенком. Я не виню бабушку. Теперь, достигнув ее возраста, чувствую то же самое.
Однако, закрыв дверь директорского кабинета, я ощутил тяжесть на сердце от обиды и раздражения. Неужели она вообще ничего не знает обо мне и моей школе? Не понимает, что каникулы были бы достаточно унылыми и без пристального взгляда и острого языка Майка-зануды? Он был самым непопулярным учителем в школе — педантичным, сверхстрогим и склонным к язвительному сарказму, который мальчишки переносили гораздо хуже, чем крик и брань. Теперь я понимаю, что он был блестящим учителем. Именно Майку-зануде я в наибольшей мере обязан знаниями, полученными в той закрытой привилегированной школе и позволившими мне продолжить образование. Вероятно, именно это, а также то, что они учились вместе с моим отцом в Бейллиоле[5], подвигло мою бабку пригласить его. Или отец написал ей и попросил это сделать. То, что мистер Майклмасс принял приглашение, удивило меня меньше. Домашние удобства и отличная еда были желанной переменой по сравнению со спартанскими условиями жизни и казенной стряпней в школе.
Поездка оказалась тоскливой, как я и предполагал. Вместо того чтобы сидеть на переднем пассажирском сиденье рядом со стариком Хастингсом, который всю дорогу развлекал бы меня рассказами о папином детстве, я был заперт на заднем вместе с молчавшим мистером Майклмассом. Стеклянную перегородку между нами и водителем подняли, и единственным, что я мог видеть, были его руки в перчатках на руле и затылок под жесткой форменной фуражкой, которую Сондерс был обязан надевать по настоянию директора, когда выступал в роли шофера.
На самом деле Сондерс не был водителем, но в обязанности входило возить директора, когда соображения престижа требовали демонстрации этого атрибута его статуса. В остальное время Сондерс следил за состоянием спортивных площадок и выполнял всякую случайную работу. Его жена, хрупкая женщина с кротким лицом, моложавая, заведовала хозяйством в одном из трех спальных корпусов. Сын Тимми учился в нашей школе. Лишь гораздо позднее я в полной мере осознал смысл этой странной договоренности. По слухам, Сондерс был из тех родителей, кого называют «выдающимися личностями». Я не знал, какое несчастье занесло его в нашу школу и заставило заняться такой работой. Скорее всего директор нанял Сондерса и его жену за ничтожное жалованье, предложив им взамен жилье и бесплатное обучение их сына в школе. Но если для Сондерса это и было унизительно, он никогда не выказывал своих чувств, поэтому мы, школьники, ничего не подозревали. Мы привыкли видеть этого высокого мужчину с очень светлой кожей и темными волосами ухаживающим за спортивными газонами, а в свободное время играющим со своим красным йо-йо. В тридцатые годы это была очень модная игрушка, и Сондерс демонстрировал эффектные трюки, которые мы, мальчишки, безуспешно пытались повторить со своими собственными йо-йо.
Тимми был низкорослым, слабым и нервным ребенком. Обычно он сидел на задней парте, и никто не обращал на него внимания. Один наш одноклассник, более отвязный, чем остальные, однажды сказал: «Не понимаю, почему мы должны терпеть это ничтожество в своем классе. Не за это мой отец платит такие деньги». Но большинству из нас было безразлично, а присутствие Тимми на уроках Майка-зануды мы даже ценили, поскольку он принимал на себя весь яд учительского сарказма. Вряд ли жестокость мистера Майклмасса являлась следствием снобизма, скорее всего ему в голову не приходило, что он ведет себя неподобающе. Просто он не мог смириться с тем, что приходится растрачивать педагогический талант на такого пассивного и невежественного ребенка.
Но не это занимало мои мысли во время поездки. Забившись в угол заднего сиденья, как можно дальше от мистера Майклмасса, я предался своим обидам и горестям. Мой спутник предпочитал путешествовать в темноте и в молчании, поэтому света мы не включали. Но у меня с собой была книга в бумажной обложке и тоненький фонарик, и я спросил, не будет ли его беспокоить свет, если я почитаю. Он ответил: «Конечно, читай на здоровье» и снова спрятал лицо в воротник тяжелого твидового пальто.
Я достал «Остров сокровищ» и постарался сфокусировать зрение на маленькой движущейся лужице света. Шел час за часом. Мы проезжали через маленькие городки и деревни; было отдохновением от скуки, выглянув в окно, полюбоваться ярко освещенными улицами, кричаще разукрашенными витринами магазинов и потоком запоздалых озабоченных покупателей. В одной деревушке маленькая группа людей, бренча своими ящичками для пожертвований, распевала рождественские гимны в сопровождении духового оркестрика. Эти звуки преследовали нас даже после того, как ярко освещенный островок остался позади. Казалось, мы движемся сквозь непроглядную вечность. Разумеется, дорога была мне знакома, но Хастингс обычно заезжал за мной 23 декабря утром, поэтому бо́льшую часть пути мы преодолевали при дневном свете. Теперь же, когда я сидел рядом с молчаливой фигурой в потемках автомобильного салона, а мрак снаружи давил на окна словно тяжелое одеяло, путешествие представлялось мне нескончаемым. Вскоре я почувствовал, что мы поднимаемся, и расслышал вдали ритмичное биение моря. Наверное, мы выбрались на прибрежную дорогу. Значит, теперь недолго. Я посветил фонариком на циферблат наручных часов. Половина шестого. До поместья оставалось менее часа езды.
И тут Сондерс, сбросив скорость, мягко съехал на поросшую травой обочину, опустил внутреннее стекло и произнес:
— Простите, сэр. Мне нужно выйти. Зов природы.
Услышав этот эвфемизм, я едва не прыснул со смеху. Мистер Майклмасс, немного поколебавшись, сказал:
— В таком случае нам всем следует выйти.
Сондерс обошел машину и церемонно открыл заднюю дверцу. Мы ступили на смерзшуюся комками траву и погрузились в черноту и снежную метель. Звуки моря, казавшиеся в салоне отдаленным мурлыканьем, превратились в оглушительный грохот. Вначале я ощущал лишь снежные хлопья, липнувшие к щекам и тут же таявшие, присутствие двух темных фигур рядом, непроглядную черноту ночи и острый соленый привкус моря. Когда глаза немного привыкли к темноте, различил слева очертания огромной скалы.
— Иди за эту скалу, парень, — велел мистер Майклмасс. — Только недолго там. И не отклоняйся в сторону.
Я приблизился к скале, но заходить за нее не стал; фигуры моих спутников исчезли из виду: мистер Майклмасс отправился дальше вперед, Сондерс — за ним. Через минуту, отвернувшись от скалы, я уже ничего не увидел, ни машины, ни своих спутников. Благоразумнее всего было ждать, пока кто-нибудь из них двоих вернется. Я глубоко засунул руки в карманы и, почти машинально достав и включив фонарик, стал водить лучом по нависавшему над морем утесу. Луч был узким, но ярким, и в нем на мгновение, как вспышку, я увидел момент убийства.
Мистер Майклмасс неподвижно стоял ярдах в тридцати от меня на краю утеса — темный силуэт на фоне более светлого неба. Сондерс, наверное, бесшумно подкрался сзади по тонкому снежному покрову. И в ту долю секунды, когда обе темные фигуры попали в луч моего фонарика, я увидел, как Сондерс, вытянув руки вперед, сделал резкий выпад, и почти физически ощутил силу рокового толчка. Без единого звука мистер Майклмасс исчез из поля зрения. Только что было две призрачных фигуры — и вот уже осталась одна.
Сондерс сообразил, что я все видел, как он мог этого не понять? Луч света не успел остановить его, но когда Сондерс обернулся, его лицо стало отчетливо видно. Теперь нас осталось только двое. Странно, но я не испытывал страха. Мое состояние можно было определить как потрясение. Мы двинулись навстречу друг другу, и я сказал:
— Вы столкнули его. Убили.
— Я сделал это ради своего мальчика, — произнес он. — Я сделал это ради Тимми. Выбора не оставалось: или он — или мой мальчик.
Минуту я стоял, молча уставившись на него и снова чувствуя на лице мягкое текучее прикосновение моментально тающих снежных хлопьев. Опустив фонарь, обратил внимание, что две цепочки следов уже превратились в едва заметные примятости на снегу. Скоро они и вовсе исчезнут под белым снежным покровом. Потом, ни слова не говоря, я повернулся, и мы вместе с Сондерсом направились обратно к машине, словно ничего не произошло, будто третий из нас тоже шел рядом. Помнится — хотя это может быть и игрой воображения, — что в какой-то момент Сондерс оступился, и я протянул руку, чтобы поддержать его. Когда мы добрались до автомобиля, он спросил подавленно и безо всякой надежды:
— Что ты собираешься делать?
— Ничего. А что я должен делать? Он поскользнулся и упал со скалы. Нас там не было. Ни вы, ни я ничего не видели. Вы постоянно находились со мной. Мы вместе стояли у той скалы. Вы не отлучались ни на секунду.
Он помолчал, а когда заговорил, мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать слова.
— Я давно это задумал, прости, Господи. Я это планировал, но так распорядилась судьба. Чему быть, того не миновать.
В тот момент слова мало значили для меня, но, повзрослев, я понял, что он имел в виду. То был единственный способ — вероятно, правильный — снять с себя ответственность. Тот толчок не был импульсивным, совершенным в состоянии аффекта. Сондерс планировал его, выбрал место, время и точно знал, что́ собирался сделать. Но очень многое от него не зависело. Он не мог быть уверен, что мистер Майклмасс захочет выйти из машины или что он так удобно встанет на самом краю скалы. Он не мог предполагать, что темнота окажется такой непроглядной и я буду находиться достаточно далеко. А одно обстоятельство сработало непосредственно против него: Сондерс не знал про мой фонарик. Если бы первая попытка не удалась, предпринял ли бы он вторую? Это был один из многих вопросов, которые я никогда ему так и не задал.
Выпрямившись, Сондерс принял почтительную позу выполняющего свои обязанности шофера и открыл мне заднюю дверцу. Забравшись в машину, я произнес:
— Мы должны добраться до первого полицейского участка и сообщить о случившемся. Объяснять буду я. Наверное, лучше сказать, что остановить автомобиль попросил мистер Майклмасс, а не вы.
Сейчас, оглядываясь назад, я с отвращением думаю о своем ребяческом высокомерии. Я говорил приказным тоном, но если Сондерса это и раздражало, он не подал виду. И он предоставил говорить мне, лишь спокойно подтвердив мои слова. Первый раз я изложил свою историю в полицейском участке маленького дорсетского городка, до которого мы доехали через четверть часа. Память всегда эпизодична, бессвязна. Какой-нибудь толчок — предмет, ощущение — и на мысленном экране, словно цветной диапозитив, возникает яркая, неподвижная картинка, вдруг осветившийся миг, застывший между двумя длинными отрезками темной пустоты.
В полицейском участке помню высоко висевшую лампу, свет которой выхватывает из мрака бьющиеся об оконное стекло, словно мотыльки, и умирающие на нем снежные хлопья; огромный угольный камин в маленьком кабинете, пропахшем полиролью и кофе; сержанта, огромного, невозмутимого, записывающего подробности; тяжелые непромокаемые плащи полицейских, покидающих участок, чтобы отправиться на поиски. Я хорошо продумал, что буду говорить.
— Мистер Майклмасс велел Сондерсу остановиться, и мы вышли из машины. Он сказал: «Зов природы». Мы с Сондерсом двинулись налево, к большой скале, а мистер Майклмасс — вперед. Было так темно, что вскоре он исчез из виду. Мы ждали его минут пять, но он не возвращался. Потом я вынул фонарик, мы стали осматривать все вокруг и увидели его следы, ведущие к краю скалы. Их быстро заносило снегом. Мы еще потоптались там, звали мистера Майклмасса, но он так и не появился. Тогда мы поняли, что случилось.
— Вы что-нибудь слышали? — спросил сержант.
Меня так и подмывало ответить: «Мне кажется, я слышал вскрик, но это могла быть птица», однако я подавил искушение. К тому же я не знал, летают ли чайки в темноте. История должна быть простой, и ее следует неукоснительно держаться. Не одного преступника отправил я на пожизненное заключение из-за того, что они игнорировали это правило.
Сержант сказал, что организует поиски, однако шансов в такую ночь отыскать след мистера Майклмасса почти нет. Нужно дождаться рассвета. И добавил:
— А если он упал там, где я предполагаю, на то, чтобы найти тело, уйдет несколько недель.
Сержант записал адрес моей бабушки и школы и отпустил нас.
Остаток пути до поместья я помню плохо — вероятно, память о нем затмили события следующего утра. Сондерс завтракал со слугами, а я с бабушкой в столовой. Мы не успели покончить с тостами и джемом, когда горничная объявила, что прибыл главный констебль полковник Невилл. Бабушка распорядилась проводить его в библиотеку и вышла. Через четверть часа позвали меня.
И вот дальше память моя работает четко и ясно, я помню каждое слово так, словно оно было сказано вчера. Бабушка сидела в кожаном кресле с высокой спинкой перед камином. Его разожгли совсем недавно, и меня поразил холод в комнате. Поленья только начинали потрескивать, и угли пока не разгорелись. Середину библиотеки занимал большой письменный стол, за которым прежде работал мой дед. Сейчас за ним сидел главный констебль, а перед ним, вытянувшись в струнку, как солдат, вызванный к командиру, стоял Сондерс. На столе, прямо перед полковником лежал красный йо-йо.
Когда я вошел, Сондерс быстро обернулся и бросил на меня взгляд. Наши глаза встретились не более чем на три секунды, но в них я уловил смесь страха и мольбы. Впоследствии я много раз наблюдал такой взгляд у подсудимых, ждавших моего приговора, и никогда не мог выдержать его хладнокровно. Сондерсу не было нужды беспокоиться, я уже достаточно вкусил удовольствия от ощущения собственной важности как человека, принимающего решения, и испытал высшее наслаждение держать все под своим контролем, чтобы выдать Сондерса сейчас или когда-либо вообще. Да и как я мог его выдать? Разве не был я теперь его сообщником по преступлению?
Выражение лица полковника Невилла было напряженным. Он сказал:
— Я хочу, чтобы ты внимательно выслушал мои вопросы и ответил на них совершенно честно.
— Чарлкорты не лгут, — заявила бабушка.