Марша это, похоже, не убедило:
– Сколько вам лет, Джонсон?
– Восемнадцать, сэр.
– И сколько лет вы занимаетесь фотографией?
– Фотографией? О… Э-э… С юности, сэр. Мой, э-э… Мой отец делал снимки, и я научился у него, сэр.
– У вас есть собственное оборудование?
– Да… Э-э… Нет, сэр, но я могу его получить. У моего отца, сэр.
– Вы нервничаете, Джонсон. С чего бы?
– Мне просто очень хочется отправиться с вами, сэр.
– Вот как…
Марш уставился на него так, будто Джонсон был любопытным анатомическим образцом. Чувствуя себя неловко под этим взглядом, Джонсон попытался сделать комплимент:
– Я слышал о вас столько захватывающих историй, сэр.
– В самом деле? И что же вы слышали?
Джонсон заколебался. По правде говоря, он слышал лишь, что Марш – одержимый, целеустремленный человек, обязанный своим положением в институте маниакальному интересу к ископаемым костям и своему дяде, знаменитому филантропу Джорджу Пибоди, который финансировал музей Пибоди, профессорскую должность Марша и ежегодные экспедиции профессора на Запад.
– Только то, что студенты считают привилегией и приключением сопровождать вас, сэр.
Мгновение Марш молчал.
– Мне не нравятся комплименты и пустая лесть, – в конце концов сказал он. – Мне не нравится, когда ко мне обращаются «сэр». Можете звать меня «профессор». Что касается привилегии и приключений, я предлагаю чертовски трудную работу, очень много такой работы. Но вот что я скажу: все мои студенты возвращаются назад живыми и здоровыми. А теперь… Почему вы так сильно хотите поехать?
– По личным причинам, сэ… профессор.
– Все причины – личные, Джонсон. Я спрашиваю, каковы они у вас.
– Ну, меня интересует изучение ископаемых, профессор.
– Интересует? Вы говорите, вас интересует? Молодой человек, эти ископаемые… – Марш широким жестом обвел комнату, – эти ископаемые не располагают к интересу. Они располагают к страстной приверженности, к религиозному пылу и научным размышлениям, они располагают к жарким беседам и спорам, а от простого интереса они не преуспеют. Да-да, уж простите. Да-да, так и есть.
Джонсон испугался, что из-за случайного замечания упустил свой шанс, но настроение Марша снова быстро изменилось; он улыбнулся и сказал:
– Неважно. Мне нужен фотограф, и вы можете поехать.
Он протянул руку, и Джонсон ее пожал.
– Откуда вы, Джонсон?
– Из Филадельфии.
Это название оказало на Марша удивительное воздействие. Он уронил руку Джонсона и сделал шаг назад.
– Филадельфия! Вы… вы… вы из Филадельфии?
– Да, сэр, а с Филадельфией что-то не так?
– Не зовите меня «сэр»! И ваш отец занимается судами?
– Да.
Лицо Марша побагровело, он затрясся от ярости:
– Полагаю, вы к тому же еще и квакер?[3] А? Квакер из Филадельфии?
– Нет, вообще-то я методист[4].
– Разве это не очень близко к квакерству?
– Думаю, нет.
– Но вы живете в том же городе, что и он.
– Кто – он?
Марш замолчал, нахмурился, глядя в пол, а потом сделал еще одно внезапное движение, повернувшись всем тучным телом. Для такого крупного мужчины он был удивительно подвижным и спортивным.
– Неважно, – сказал, снова улыбаясь. – Я не состою в ссоре ни с одним жителем Города братской любви[5], что бы им ни вздумалось болтать. Однако вы, полагаю, задаетесь вопросом: куда именно нынешним летом моя экспедиция отправляется искать ископаемых?
Такой вопрос никогда не приходил Джонсону в голову, но, чтобы выказать надлежащий интерес, он ответил:
– Да, мне слегка любопытно.
– Догадываюсь, что вам любопытно. Да, догадываюсь. Что ж, это секрет. – Марш подался ближе к Джонсону и прошипел эти слова ему в лицо: – Вы понимаете? Секрет. И он останется секретом, известным только мне, пока мы не окажемся в поезде, идущем на Запад. Вам все понятно?
Джонсон отпрянул, столкнувшись с такой горячностью:
– Да, профессор.
– Если ваша семья пожелает узнать, какова цель вашего путешествия, скажите им – Колорадо. Это неправда, потому что в нынешнем году мы не едем в Колорадо. Но какая разница, ведь у вас все равно не будет связи с семьей, и Колорадо – восхитительное место, чтобы там быть. Понимаете?
– Да, профессор.
– Хорошо. А теперь: мы отправляемся четырнадцатого июня с Центрального вокзала Нью-Йорка. Возвращаемся не позднее первого сентября на тот же самый вокзал. Повидайтесь завтра с секретарем музея, он даст вам список провизии, которую следует приобрести… А в вашем случае, конечно, следует запастись еще и фотографическим оборудованием. Вам будет позволено взять запасы, достаточные для сотни фотографий. Вопросы есть?
– Нет, сэр. Нет, профессор.
– Тогда увидимся на платформе четырнадцатого июня, мистер Джонсон.
Они коротко пожали друг другу руки. Рука Марша была холодной и влажной.
– Спасибо вам, профессор.
Джонсон повернулся и направился к двери.
– Эй, эй, эй! Что вы делаете?
– Ухожу.
– Один?
– Я могу найти дорогу к…
– Никому, Джонсон, не разрешается ходить здесь без сопровождения. Я не дурак, я знаю, что есть лазутчики, которые рвутся увидеть последние наброски моих статей или последние извлеченные из камня кости. Мой ассистент, мистер Гэлл, проводит вас к выходу.
Услышав свое имя, худой осунувшийся человек в лабораторном халате положил зубило и пошел вместе с Джонсоном к двери.
– Он всегда такой? – прошептал Джонсон.
– Приятная погода, – сказал Гэлл и улыбнулся. – Доброго вам дня, сэр.
И Уильям Джонсон снова очутился на улице.
Обучение фотографии
Больше всего на свете Джонсону хотелось избавиться от условий заключенного пари и от приближающейся экспедиции. Марш явно был сумасшедшим высокой пробы и, возможно, опасным. Джонсон решил снова отужинать с Марлином и каким-нибудь образом отделаться от пари.
Однако вечером, к своему ужасу, он узнал, что пари уже стало знаменитым. О нем знали по всему институту, и в течение всего ужина люди подходили к столу Джонсона, чтобы поговорить об этом, отпустить комментарий или шутку. Пойти на попятную теперь было немыслимо.
Джонсон понял, что он обречен.
На следующий день он отправился в лавку мистера Карлтона Льюиса, местного фотографа, который предлагал двадцать уроков своего ремесла за возмутительную сумму в пятьдесят долларов.
Новый ученик удивил мистера Льюиса: фотография была занятием не для богача, а скорее ненадежным бизнесом для человека, у которого не имелось капиталов, чтобы зарабатывать на жизнь более престижными способами. Даже с Мэттью Брэди, самым знаменитым фотографом современности, летописцем Гражданской войны, человеком, фотографировавшим политиков и президентов, сидевшие перед ним выдающиеся личности всегда обращались всего лишь как со слугой.
Но Джонсон остался непреклонен и за несколько недель изучил искусство этого метода запечатления мира, вывезенного из Франции сорок лет назад телеграфистом Самюэлем Морзе.
Тогда в ходу была техника «мокрых пластин»: в темной комнате или палатке быстро смешивались свежие химикалии, и стеклянные пластины покрывались липкой светочувствительной эмульсией. Потом только что изготовленные пластины спешно несли к камере, и сцена экспонировалась, пока они оставались влажными. Требовалось немалое мастерство, чтобы приготовить ровно покрытую пластину, а потом экспонировать ее, прежде чем она высохнет; в сравнении с этим следующий этап – проявление – был уже легким.
Учение давалось Джонсону с трудом. Он не мог достаточно быстро выполнить нужные шаги в том непринужденном ритме, в каком выполнял их учитель; его первые эмульсии получались или слишком густыми, или слишком жидкими, или слишком мокрыми, или слишком сухими; на пластинах оставались пузырьки и потеки, делавшие фотографии непрофессиональными. Он ненавидел тесный выгородок для манипуляций, темноту и вонючие химикалии, которые раздражали его глаза, оставляли на пальцах пятна и прожигали одежду. А больше всего он ненавидел тот факт, что не может легко овладеть ремеслом. И ненавидел мистера Льюиса, имевшего склонность к философствованию.
– Вы ожидаете, что все будет легко, потому что вы богач, – посмеивался Льюис, наблюдая, как Джонсон неумело обращается с пластиной и ругается. – Но пластине плевать, насколько вы богаты. Химикалиям плевать, насколько вы богаты. Линзам плевать, насколько вы богаты. Сперва вы должны научиться терпению, если вообще хотите чему-нибудь научиться.
– Черт бы вас побрал, – отвечал раздраженный Джонсон.
Этот человек был всего лишь необразованным лавочником, а вел себя так, будто он здесь хозяин.
– Проблема не во мне, – не обижаясь, отвечал Льюис. – Проблема в вас. Ну ладно, попытайтесь снова.
Джонсон скрипнул зубами и выругался себе под нос.
Но шли недели, и у него начало получаться все лучше. К исходу апреля его пластины были одинаково густо покрыты эмульсией, и он работал достаточно быстро, чтобы добиться хорошей экспозиции. Его пластины стали четкими и резкими, и он с удовлетворением показал их учителю.
– И чему вы радуетесь? – спросил мистер Льюис. – Эти фотографии отвратительны.
– Отвратительны? Да они идеальны!
– Технически идеальны, – ответил Льюис, пожимая плечами. – Что означает лишь одно: вы знаете достаточно, чтобы начать учиться фотографии. Полагаю, с самого начала вы именно за этим ко мне и пришли.
Теперь Льюис учил его деталям экспозиции, капризам диафрагмы, фокусному расстоянию, глубине резкости. Джонсон был в отчаянии, ведь ему столько еще следовало узнать!
«Снимай портреты с широко открытым объективом и короткой выдержкой, потому что широко открытые объективы придают мягкость, которая льстит фотографируемому». И еще: «Снимай пейзажи, затемняя линзу диафрагмой с длинной выдержкой, потому что люди желают видеть одинаково четкими и дальние, и ближние части ландшафта».
Джонсон научился менять контрастность, изменяя выдержку и время последующего проявления. Он научился размещать на свету фотографируемые объекты, научился по-разному составлять эмульсии в солнечные и сумрачные дни. Он много трудился и делал об этом в своем дневнике подробные записи… Но в придачу оставлял там жалобы.
«Я презираю этого человечка, – говорится в одной характерной записи, – и все-таки отчаянно хочу услышать, как он скажет то, чего никогда не скажет: что я овладел его ремеслом».
Однако даже по этой жалобе заметно, как изменился высокомерный молодой человек, несколько месяцев назад не потрудившийся научиться парусному делу. Он хотел отличиться в поставленной перед ним задаче.
В ранних числах мая Льюис поднес пластину к свету, потом исследовал ее сквозь увеличительное стекло и наконец повернулся к Джонсону.
– Эта работа почти приемлема, – признал он. – Вы хорошо справились.
Джонсон был в восторге.
В своем дневнике он записал: «Почти приемлема! Почти приемлема! Никакие слова, когда-либо сказанные мне, не звучали такой музыкой для моих ушей!»
Поведение Джонсона менялось и в других отношениях: вопреки себе он начинал предвкушать экспедицию.
«Я все еще отношусь к трем месяцам на Западе так же, как отнесся бы к трем месяцам вынужденного посещения немецкой оперы. Но должен признаться в растущем приятном волнении по мере того, как приближается роковое отбытие. Я приобрел все, что было в списке, выданном мне секретарем музея, в том числе нож Боуи[6], шестизарядный револьвер “Смит-Вессон”, ружье 50-го калибра, прочные кавалерийские сапоги и геологический молоток. С каждым приобретением мое возбуждение росло. Я вполне сносно овладел техникой фотографирования; я приобрел восемьдесят фунтов химикалиев и оборудования и сотню стеклянных пластин – короче, я готов к отъезду. Лишь одно большое препятствие стоит теперь между мной и отбытием: моя семья. Я должен вернуться в Филадельфию и все им рассказать».
Филадельфия
В мае того года Филадельфия была самым суетливым городом Америки, переполненным огромными толпами, собравшимися, чтобы посетить Всемирную выставку 1876 года. Волнение, которым сопровождалось празднование национальной столетней годовщины, было почти осязаемым.
Бродя по грандиозным залам выставки, Джонсон увидел чудеса, удивившие весь мир: великую паровую машину Корлисса, экспозиции растений и сельскохозяйственных культур из разных штатов и территорий Америки и самые новомодные изобретения. Перспектива овладения силой электричества была свежайшей темой для разговоров; поговаривали даже о создании электрического света, чтобы освещать по ночам городские улицы. Все утверждали, что Эдисон решит эту проблему в течение года.
Тем временем имелись и другие электрические чудеса, над которыми стоило поломать голову, особенно любопытное устройство под названием «телефон». Все посетившие выставку видели эту причудливую штуку, хотя немногие сочли, что она имеет какую-то ценность. Джонсон был в числе большинства, когда написал в своем дневнике: «У нас уже есть телеграф, обеспечивающий связью всех желающих. Непонятно, какую добавочную ценность даст общение на расстоянии с помощью голоса. Возможно, в будущем какие-нибудь люди захотят услышать голоса тех, кто находится далеко от них, но таких людей не может быть много. Лично я считаю, что телефон мистера Белла – обреченная диковина без возможности реального применения».
Несмотря на великолепные здания и громадные толпы, не все в стране обстояло благополучно.
Это был год выборов, и много разговаривали о политике. Президент Улисс С. Грант открыл Всемирную выставку, но маленький генерал утратил свою популярность; его администрация отличалась скандалами и коррупцией, и избыток финансовых спекулянтов в конце концов вверг страну в самую жестокую депрессию в ее истории. На Уолл-стрит разорились тысячи инвесторов, западных фермеров уничтожило резкое снижение цен, суровые зимы и нашествие саранчи; возобновление индейских войн на территориях Монтана, Дакота и Вайоминг открывало неприятные перспективы, по крайней мере с точки зрения восточной прессы, и обе партии – и Демократическая, и Республиканская – во время нынешней предвыборной кампании пообещали сосредоточиться на реформах.
Но для молодого человека, тем более богатого, все новости – и хорошие, и плохие – были лишь волнующими декорациями накануне его великого приключения.
«Я наслаждался чудесами выставки, – писал Джонсон, – но, по правде говоря, находил ее утомительно цивилизованной. Мои глаза смотрели в будущее и на Великие равнины, которые вскоре станут целью моего путешествия. Если семья согласится меня отпустить».