— А твое?
Фрида с трудом проглотила ком в горле и, напуганная, назвала свое имя. Сержант ухмыльнулся, показав краешек зубов, ослепительных, как свежевыбеленный борт тротуара.
— Вот как! — сказал он Чарли. — Приличные люди. — Рот его открылся, в глотке у него что-то захлюпало, заклокотало, затарахтело. Он хохотал. Затем закрыл рот, и хохот сразу прекратился, как будто какой-то механизм внутри него внезапно вышел из строя. С издевкой он посмотрел на Фриду.
— Вот шлюха черномазая.
Потом, дернув головой в мокрой фуражке, дал знак своим спутникам следовать за собой и вышел из дому в дождливую тьму. Все трое не говоря ни слова потянулись за ним. Чарли захлопнул за последним дверь.
— Блюстители! Подонки! — огрызнулся он.
Отвернувшись, Фрида укрывала детей. Но он видел, как задергались, задрожали под ночной рубашкой ее плечи. Он подошел к ней, положил свою широкую пятерню ей на плечо и повернул ее к себе. Из припухших сонных глаз по выпуклым скулам скатились две слезы.
Нахмурившись, он спросил:
— Черт возьми, ну чего ты плачешь? Ведь они ничего не сделали.
Но она посмотрела на него сквозь жемчужинки слез, тело ее затряслось от рыданий, и она сдавленным голосом сказала:
— Ты слышал, что сказал этот тип. Он назвал меня шлюхой.
Она вывернулась из-под его руки и, плача, убежала за занавеску. Чарли пошел за ней следом, пораженный, недоумевающий, — она лежала в постели, лицом к стене.
А в стенку настойчиво стучал дождь.
Он присел на край кровати и смотрел на ее вздрагивающую спину. И любовь поразила его, пронзила ему грудь, сдавила горло, и он снова протянул к Фриде свою тяжелую руку и повернул ее на спину.
Он откашлялся и как-то неловко сказал:
— Слушай, мы же поженимся. Я и ты. Мы с тобой. — Он кашлянул, вид у него был растерянный, смущенный. — Ну, довольно плакать, bokkie. Ты увидишь. Мы поженимся. Какого черта, в самом деле!
Она проглотила слезы и сказала:
— Ты это только так говоришь.
— Нет. Ей-богу, это правда. Господи, да нам давным-давно надо было пожениться.
Фрида заглянула ему в лицо, зашептала, еще глотая слезы:
— Ты это вправду, малыш Чарли?
— Конечно. А ты как думала?
— В самом деле?
— Ну да.
И тогда он почему-то почувствовал себя чистым, незапятнанным, как странички нового школьного учебника, и это снова повергло его в замешательство. Он хотел больше не думать об этом, подумать о дожде, который хлещет и хлещет на улице, о том, как тепло и сухо в этой маленькой лачуге, с оклеенными бумагой стенами, все еще хранящими тепло от примуса. Примус надо починить, он этим займется. Он в мыслях снова вернулся к Фриде, как ребенок, который потерялся и снова нашел свой дом.
Где-то на улице в шуме дождя громко разговаривали люди, хлопали двери, голоса кричали — раздавались звуки другого мира, от которого они сейчас отделены. И тогда он вдруг встал, потянулся за своими армейскими ботинками и начал обуваться.
— Чарли, — крикнула Фрида, — куда ты?
— Пойду посмотрю, что происходит.
— Не ходи, Чарли! Мало ли что может случиться!
Он ответил, притопнув, чтобы ботинки влезли как следует.
— Не говори так, Фрида. Я только посмотрю. Посмотрю, что они там делают с нашими.
— Чарли, милый.
— Я не впутаюсь в беду, — сказал он. — Ты лежи спокойно и следи за детьми. — Он надел клеенчатый дождевик и улыбнулся. — Увидишь, все будет в порядке.
На улице ярко сияли фары нескольких арестантских машин — они стояли на тесном грязном пустыре локации. Неистово заливались лаем собаки, и фигурки людей двигались во все стороны в сплошном низвергающемся потоке воды. Полиция задержала нескольких африканцев, и они стояли, сбившись в кучу, промокшие, дрожащие от холода, и полицейские сортировали их и распихивали по грузовикам.
Африканец вышел из своей лачуги и подошел к воротам своего двора, чтобы посмотреть, что происходит. На нем плащ, накинутый поверх ночной пижамы. Луч фонарика падает на него и тотчас вокруг него — полиция.
— Где твое удостоверение, кафр?
— В доме, в кармане пиджака.
— Где удостоверение? Ты обязан иметь его при себе.
— Сейчас принесу. Оно дома.
— Так, значит, нет пропуска, да? А ну, пошли!
— Послушайте, это же в доме, сэр.
Но полицейские уже подхватили его и тащат в кучу других африканцев, ожидающих, когда их погрузят в полицейские машины.
Вот целая толпа африканцев и цветных, мужчин и женщин, ждущих под дождем, когда полицейские их усадят и увезут. Многих взяли потому, что у них не оказалось документов, у других документы были не в порядке — отсутствие штампа могло перевернуть всю жизнь. У третьих обнаружили даггу, другие оказали противодействие пришедшей с обыском полиции. И, наконец, последняя группа — их застали за незаконной торговлей спиртным.
Чарли увидел среди них тетушку Мину. Она препиралась с офицером, кричала на него и размахивала мокрым зонтом, от которого он то и дело со смехом пятился назад. Толстая и черная, как дуб, тетушка Мина негодовала:
— Так и знайте, капитан, мне до всего этого, о чем вы говорите, дела нет. Но почему это я должна мокнуть под дождем, вот что я желаю знать?!
Офицер смеялся. Он был самоуверенно весел и находил эту старую толстуху забавной. Ему уже приходилось иметь с ней дело. Он сказал, смеясь:
— Не кипятись, Мина. Мы предоставим тебе отдельную полицейскую машину. Там тебе будет сухо и уютно. А потом отдельную камеру, будешь греться в ней до самого суда.
Тетушка Мина ткнула в него зонтом. Дождь и ветер доконали ее зонт, осталась только ручка, черный лоскут и несколько грозно топорщившихся спиц, напоминающих какое-то небывалое средневековое орудие пыток. Офицер попятился — чего доброго, выколет глаза старуха.
— Не боюсь я вашего суда, полковник. Я семь штрафов уплатила и еще семь могу уплатить. Да! Вы мне только скажите — почему вы это затеяли в такой дождь, а? Объясните. — Она наседала на него, как старый африканский буйвол.
Задержанные смеялись, но нервничали. Офицер покачал головой и со смехом сказал:
— Ну ладно, ладно, Мина.
Дождь все еще лил, но не так сильно. Чарли Паулс стоял в полутьме, на краю зарева автомобильных фар, и наблюдал за происходящим. Дождь струйками стекал с его желтого плаща, капал с кепки. Полицейские пересчитывали задержанных, рассаживали их по машинам, кричали, размахивали фонариками и дубинками.
Вдруг кто-то отрывисто произнес:
— А ты чего здесь стоишь, приятель?
Чарли оглянулся и увидел полицейского. Под сверкающим козырьком форменной фуражки глаза его были мертвы, как потухшие угли, в его светлых усах застыли жемчужины дождевых капель.
— Тебе здесь что надо, парень?
— Ничего, смотрю, — ответил Чарли и вдруг злорадно ухмыльнулся полицейскому, широко растягивая губы под мокрой щетиной.
— Убирайся, — сказал полицейский. — Иди домой. Ну, раз, два.
Что-то закипело в душе Чарли, и он спокойно сказал:
— Я только смотрю. Когда твоих упекают в тюрьму, разве нельзя смотреть?
— А-а, — произнес полицейский, и его усы задвигались. — Ты злостный, оказывается? — Его рука потянулась к наручникам на поясе, а спрятанные в тени глаза не отрывались от Чарли.
Голос Чарли прозвучал грубо.
— Да, злостный. Ну и что?
— Бьюсь об заклад, что ты один из этих коммунистических подстрекателей. Я тебе покажу.
Чарли усмехнулся грубо и оскорбительно. Его глаза следили за движениями рук полицейского. Это были большие красные руки, цвета сырой ветчины. Полицейский отцепил наручники, чуть-чуть повернул голову, чтобы подозвать кого-нибудь на подмогу, и в это мгновение Чарли вдруг ударил его в подставленную челюсть.
Это был тяжелый, резкий удар, в который Чарли вложил весь свой вес, ноги полицейского оторвались от земли, и он плюхнулся спиной в грязь с глухим хлюпающим стуком, точно упал с большой высоты. И тогда Чарли бросился бежать, перепрыгнув через дрыгающие ноги в защитных брюках, устремляясь в темноту.
Полицейский заорал ему вслед, крик подхватил хор голосов. Кто-то, хлюпая, топал по глине — сбегались, крича, полицейские. Но Чарли уже мелькал в темноте неясным пятном, петляя, как гончий пес.
Один из полицейских поднял пистолет и выстрелил. Выстрел в шуме дождя прозвучал как-то вяло и глухо, и пламя вспышки пронзило на секунду огни фар, а эхо разнеслось вокруг и откликнулось где-то среди хижин.
Но Чарли уже скрылся в джунглях локации. Он свернул в сторону, перелез через невысокий железный забор и присел за ним. Он знал, что если бежать, то рано или поздно наткнешься на других полицейских, обыскивающих локацию. Он сел прямо в глину под дождем, чтобы отдышаться. Он думал. Отличный был удар, лучший удар в его жизни. И тогда он начал смеяться. Он смеялся беззвучно, и его тело сотрясалось под желтым клеенчатым плащом.
Он был далеко и не видел, как в светлый круг от фар полицейские ввели его брата Рональда.
23
Рональд как раз собирался сойти с усыпанной опавшими листьями обочины на шоссе, куда забрел в своих одиноких ночных странствиях, как вдруг увидел Сюзи Мейер: освещенная водянистым светом фонаря, она вышла из-под навеса перед гаражом Джорджа Мостерта. Он вздрогнул и остановился под деревом, с которого лило хуже, чем с неба; девушка переходила через дорогу. Черная, бессмысленная злоба вонзила в него свои острые когти, и он заторопился вдоль шоссе, чтобы перехватить Сюзи. Дождь хлынул с новой силой, он падал отвесными струями, но Рональд не чувствовал холода — в сердце его кипела горячая ярость.
Девушка кое-как съехала с глинистой насыпи и пошла по тропинке, сгорбившись под дождем, — голова, повязанная вымокшей косынкой, втянута в плечи, купленное на барахолке пальто с вытертым воротником распахивалось на каждом шагу, открывая яркое дешевое платье.
Сюзи испуганно вскрикнула и отпрянула в сторону, но тут же узнала это лицо, приблизившееся во мраке к ее лицу, мокрое от дождя, озлобленное до безличия. Она сказала:
— Это ты. У, как я испугалась.
Его пальцы крепко сжали ее руку, он потянул ее под дерево.
— Испугалась? Еще бы тебе не испугаться, Сюзи.
— Слушай, пусти меня, парень. Что это тебе взбрело в голову?
— Отпущу, не беспокойся. Прикончу только.
Он посмотрел мимо нее туда, где за шоссе виднелось бледное зарево над гаражом Джорджа Мостерта.
— Значит, вот ты чем занимаешься? Не ожидала, что я тебя накрою?
— Да о чем ты? Пусти, я пойду. Ведь дождь льет, парень.
— Ты брось про дождь. Ты знаешь, о чем я. У этого типа машина, собственное дело, монеты, ты и нацелилась, а?
Сюзи Мейер наконец поняла, о чем он говорит, и посмотрела через дорогу. Она злорадно усмехнулась и сразу успокоилась. Злорадство было ее стихией, ее натурой, частью ее существа, как губная помада и пластмассовые бигуди.
— Ну и что? Ты мне хозяин? Что хочу, то и делаю. Нет, скажешь?
— Ты так думаешь? — Его голос звучал, как хруст угля под ногами. Его пальцы еще сильнее сдавили ее руку, но она по-прежнему вызывающе улыбалась ему, а ее глаза сверкали издевкой, как фальшивые драгоценности.
— Ну ясно. Я там чудно провела время. Выпивка была, у него есть пластинки Бинга и другие.
— Белый псих! — Его лицо исказилось не то в плаче, не то в бешенстве, унижение заключило его в свои позорные объятия. — Ты должна была развлекаться только со мной. Ведь ты со мной ходишь, так?
— Да иди ты… Я сама себе хозяйка. Кто ты такой, чтобы помыкать мною? А теперь пусти, сопляки меня больше не интересуют. — И она закатилась глубоким злорадным смехом, который действовал на его нервы, как тупая пила, и его свободная рука вцепилась в рукоятку ножа, который лежал у него в кармане.
А она все хохотала и хохотала, вырываясь и пытаясь освободиться, но его рука дернула ее вперед и прежде, чем она успела, хохоча, отпрянуть, нож вонзился в тело, и Рональд взвизгнул, как собака, которую пнули ногой.
Дождь бил ее по лицу, и она почувствовала жар лезвия в своей груди под леденящими потоками воды. Снова сверкнуло лезвие, полоснув ее по лицу, и снова вонзилось ей в грудь. Она попыталась крикнуть, но у нее лишь что-то забулькало в груди, нож уже раскроил ей горло и перерезал голосовые связки. Удары ножа сбили ее с ног, и она, барахтаясь, повалилась в глину. Она тяжело упала на бок, хотела встать, но была пригвождена. Нож снова и снова впивался в ее тело, раздирая дешевое яркое платье и тугую кожу. Руки не слушались, не поднимались, чтобы остановить нож. Этим диким, бешеным, раздирающим ласкам лезвия ей оставалось покориться, как еще одному любовнику.
Рональд изумленно смотрел на ворох старой одежды у своих ног. В темноте он не мог ничего разобрать. Что-то поднималось и опускалось у него внутри, как будто какая-то чудовищная обезумевшая пружина. Он хотел что-то сказать, но получились у него те же звуки, какие издавала умирающая девушка. Так он и стоял над ней, ошарашенно глядя себе под ноги, когда полицейские фонарики залили вдруг своим белым светом его и мертвую девушку, и мертвые глаза на иссеченном, обмытом дождем лице блеснули, как две тусклые жемчужины.
24
Каролина лежала на матраце в углу своей хижины-контейнера, слушая, как на ночной улице плещет дождь, и чувствовала, что боль подступает снова. Схватки начались еще после обеда, но она держала свою боль про себя, стараясь даже не думать о ней, ощущая скорее робость, чем страх. Схватки вообще-то должны были бы ее напугать — она собралась рожать впервые, но мозг ее оставался спокойным, по-коровьи неповоротливым, как и ее лицо, и ее тело. Но сейчас боль хлестнула, словно бичом из колючей проволоки; она прикусила нижнюю губу, и все ее большое тело свело судорогой под старым одеялом и наброшенным поверх пальто.
Хижина была маленькая и захламленная. Они с Алфи спали на полу на старом матраце, один конец комнаты занимал ветхий умывальник, на нем продавленный таз с облезшей эмалью и кувшин и рядом свеча на деревянном ящике, который служил им столом, а их одежда висела на проволоке, протянутой под низким потолком. Тут же лежала кипа старых газет, которые мать велела ей собрать для родов, над кипой — картинка «Распятие» в потрескавшейся рамке: Христос лениво повис на кресте, будто уснул сладким сном, и двое римских солдат в красных одеждах сторожат его, опершись на копья. Рядом на стене был наклеен вырезанный из журнала снимок какого-то киногероя в ковбойском наряде. Красивое лицо, все словно в черных оспинах, оставленных мухами, улыбаясь глядело в хижину.
Старинная керосиновая лампа висела под потолком, и Алфи, расположившись под ней на шатком ящике из-под яблок, читал в ее тусклом маслянистом свете замусоленную книгу без обложки. В хижине пахло отсыревшей одеждой, дымом и плесенью, и ледяной ветер свистел в ее непрочных швах.
Боль снова полоснула Каролину, она вцепилась в свой раздувшийся живот, и стон сорвался с ее губ. Альфред, поглощеный ружейной стрельбой и похождениями похитителей скота, услышал ее стон через завесу дождевого шума и воображаемый треск шестизарядного пистолета. Удивленный, он поднял голову.
— Кэлайн, в чем дело, а? Ты что? — Он вскочил на ноги, отцовство надвигалось на него угрожающе, как иногда создание оборачивается против творца, и он бросился к жене с широко открытыми от ужаса глазами.
— Ма, — выдавила из себя Каролина между двумя спазмами. — Позови мать.
Он торопясь дернул с проволоки свое пальто. Какие-то вещи посыпались на пол, он отшвырнул их ногой с дороги, на ходу пихая руки в рукава.