Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кто не спрятался. История одной компании - Яна Вагнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Конечно, всегда остается шанс, – перебивает Маша, – что вы сумасшедший. Мы ведь тоже ничего о вас не знаем. Вдруг вы ненавидите женщин. Или актрис. Или русских. Вдруг вам вообще не нужна причина для того, чтобы убить кого-нибудь. И мы просто не нашли еще в этом жутком доме вашу комнату Синей бороды. Со скелетами предыдущих туристов.

Оскар кивает.

– Логично, – говорит он. – Но шанс минимальный, так ведь?

– Один на миллион, – свирепо отвечает Маша. – Поэтому мы не будем тратить на него время.

Она оборачивается, и хватает со стола кофейную чашку, и сует ее Оскару в руки.

– Сядьте, – говорит она. – Нам нужна ваша помощь. Если вы что-то знаете. Если вам что-нибудь бросилось в глаза. Мало ли. Вы ведь почти ничего не пили в тот вечер? Вы должны рассказать сейчас. При всех.

– Правда, Оскар, – мягко говорит Лиза. – Все это очень для нас тяжело. Невыносимо. Мы… очень близки. Слишком давно знаем друг друга. Нам нужен арбитр.

Оскар стоит, съежившись, держа в ладонях крошечную белую чашку с остывшим кофе.

– Арбитр, – говорит он, – это ведь судья? Я не стану судить вас. У меня нет права судить вас. Но я могу быть свидетелем.

– То есть вы все-таки что-то видели?

Ваня взбешен и не замечает даже, как перестал говорить Оскару «ты», хотя его раздражение легче всего объяснить именно этим: заносчивый тихоня внезапно поднялся на ступеньку выше. На три ступеньки. Из строптивого консьержа, который определенно заслуживает того, чтобы остаться без чаевых, Оскар превратился в свидетеля обвинения, от показаний которого может зависеть в том числе и его, Ванина, судьба. Ваня великодушен к слабым, которые нуждаются в защите, но следить за тем, чтобы Петюня не отлупил заморыша, теперь нет никакой необходимости. От Петюниного вчерашнего гнева не осталось и следа. Да и Оскар больше не слаб. Напротив, он почти неуязвим, и потому Ванино великодушие тает, как сахар в кипятке.

– Ну? – повторяет Ваня требовательно и зло. – Вы видели что-нибудь или нет?

Он уже понял, что перешел на «вы», но теперь поздно. Это тоже назад не отыграть.

Оскар наклоняет голову набок и берет возмутительно долгую паузу. Оскорбительно долгую.

– Я вижу, что вы исходите из неверных предпосылок, – говорит он наконец, и Ваня понимает: в том, что Оскар отвечает не на тот вопрос, который был ему задан, нет никакой случайности. Это нельзя объяснить плохим знанием языка; Оскаров русский безупречен.

Как всякий человек, привыкший действовать с позиции силы (а это, как известно, очень уязвимая позиция, требующая предельной концентрации внимания), Ваня обладает острейшим чутьем и внутри любой новорожденной, незнакомой ситуации всегда способен мгновенно оценить расклад. Расстановку и перспективы. С этой самой минуты, чувствует Ваня, Оскара уже нельзя заставить делать что-то, чего он делать не захочет. Рассказать о том, что он решил держать в секрете. Ваня знает, что именно Оскар теперь – самая зубастая рыба в этом аквариуме, и единственный возможный способ исправить положение, который может придумать Ваня, – разбить маленькую бледную Оскарову голову. Этот вариант, к сожалению, не кажется ему благоразумным.

– Вы предположили, – продолжает тем временем заморыш, разглядывая свои ногти (и глаз ведь не поднимет, самодовольная сука, кипит Ваня), – что, если восстановить события вечера, вам удастся определить момент, когда случилось это… преступление. Но вы ошибаетесь.

– Почему же? – уязвленно спрашивает Егор. Идея восстановить события принадлежит именно ему.

– Даже если каждый из нас вспомнит точное время, когда он видел жертву в последний раз перед сном, – вежливо говорит Оскар, – это ничего не даст. Во-первых, – он вытягивает вперед голубоватый бескровный кулачок и поднимает большой палец, и в первое мгновение ошеломленному Егору это кажется глумливым неуместным жестом одобрения.

– Во-первых, – говорит Оскар, – как минимум один человек, тот, кто убил, все равно солжет. А во-вторых, – продолжает он и в этот раз распрямляет указательный палец, и тогда только Егор вспоминает наконец, что европейцы считают на пальцах иначе, чем русские.

– Во-вторых, вы решили, что достаточно проверить алиби каждого из вас до момента, пока все не легли спать. Но ее могли убить и после. Это значит, в установлении алиби вообще нет смысла.

– После? – переспрашивает Егор, но мысли его почему-то всё еще заняты пальцевым счетом. По такому крошечному смешному признаку можно было бы, например, легко разоблачить шпиона, некстати думает Егор и даже вдруг представляет себя заброшенным в тыл врага резидентом с идеальной вызубренной легендой. Человеком, который говорит без акцента. Думает и видит сны на иностранном языке. Лежит на дне, живет незаметной, обычной жизнью пять лет. Десять. И вдруг попадается глупо, на ерунде, в невинном каком-нибудь разговоре начинает считать на пальцах и загибает их вместо того, чтобы разгибать. Егор готов сейчас думать о чем угодно, лишь бы не участвовать в этом разговоре.

– Да. После, – говорит Оскар, и его европейский кулак с двумя оттопыренными пальцами разжимается и ложится на стол, превращаясь в обычную руку, не имеющую национальной принадлежности.

– Вы забываете, что уже после того, как все разошлись по спальням, – говорит Оскар, – когда все заснули, любой мог под каким-то предлогом вызвать жертву на улицу. Убить ее, сбросить вниз и вернуться незамеченным.

– Ее зовут Соня, – резко говорит Маша. Она хмурится, опускает уголки губ и шумно, сердито дышит носом. – Какая она вам жертва. Перестаньте звать ее жертвой, вы!

Трудно представить мужчину, способного противостоять Машиному громкому горю, ее дрожащим губам и слипшимся соленым ресницам. Слабые женщины раскачивают уязвимую мужскую душу на стандартный, предсказуемый градус сочувствия. У беззащитных существ плач записан в программе. Это единственная доступная им система обороны, отточенная. Доведенная до абсолюта. Тот, кто не может победить силой, вынужден овладеть искусством обезвредить противника слезами. Разжалобить. Получить фору. Дело, однако, в том, что гонка вооружений подразумевает совершенствование с обеих сторон, и потому беспомощное хныканье больше не универсальное оружие. Всякий, кто понял, что против него применили запрещенный прием, больше ему не поддастся. Проигрывая раз за разом, жертвуя силой в пользу слабости, мужчина не может не ожесточиться, и потому рыдающая маленькая женщина гораздо менее всемогуща, чем ей кажется. Чем ей хотелось бы быть. Другое дело, если вдруг плачет женщина большая и сильная. Ростом с Машины сто восемьдесят девять сантиметров. Против этих слез у мужчины нет никакого противоядия. В каждом из нас спрятан ребенок, и потому страдание того, кто превосходит нас ростом (например, мама, африканский слон или кит), наполняет наше сердце болью и страхом. Как будто ценность страдания определяется именно размерами. Как будто те, кто крупнее нас, сильнее нуждаются в защите. Как будто мы признаем: для того чтобы вырасти, им пришлось затратить значительно больше усилий, чем нам. И потому они ценнее.

Но Оскар только поворачивает к Маше бесцветное лицо, на котором нет ни сожаления, ни замешательства. Кажется, даже веки его опускаются и поднимаются медленнее, чем у других.

– Как вам будет угодно, – отвечает он. – Я всего лишь предлагаю вам не тратить время напрасно.

В замершем кухонном воздухе, насыщенном горечью выкипевшего кофе, неожиданно разливается облегчение, нередко испытываемое людьми, когда они выясняют, что трудная задача, которой они и не надеялись избежать, вдруг исчезла, упраздненная извне, посторонней волей. Так чувствуют себя школьники, у которых отменили экзамен. Освободив от обязанности восстанавливать события позавчерашнего вечера, маленький смотритель Отеля оказал им услугу, ценность которой постепенно начинает проясняться. Им не придется сличать воспоминания. Ловить друг друга на лжи, ссориться, собирать по часам и минутам этот страшный день. Более того, Оскар сделал им еще один важный подарок: он снова уравнял их шансы. Вернул к нулевой точке, в которой все они пока одинаково невиновны, вне зависимости от того, в котором часу каждый отправился в постель и как вел себя перед этим. Для того чтобы вычислить убийцу, потребуется ввести какой-то иной, пока неизвестный критерий, и до тех пор, пока он не определен, они опять получили передышку.

– Мотив и возможность, – задумчиво произносит Егор. – Ну конечно. Знаете, Оскар, а ведь вы правы. Возможность была у всех. То есть нам нужно сосредоточиться на мотиве, исключительно на мотиве. Это единственный способ.

Он трет переносицу и поднимает глаза. Вид у него испуганный.

– Понял наконец? – говорит ему Маша. – Если мы на самом деле, не дожидаясь полицейских, начнем играть в детективов, нам придется…

– Нам придется перетрясти все грязное белье, – медленно, спокойно говорит Лиза. – Хороший отпуск ты нам устроил, Ванечка.

Ваня вяло гудит что-то протестующее, неразборчивое и хмуро хватается за кофейную чашку, которая тонет в его ладони, как фарфоровая фасолина.

– Ну? – Лиза крепко ставит локти на столешницу и сцепляет под подбородком свои молочные, какие бывают только у рыжих, пальцы без колец и без маникюра, сильные пальцы женщины, которая много работает руками. В золотом лице нет ни обычного сияния, ни тепла, глаза с пушистыми светлыми ресницами смотрят жестко. – С кого начнем?

– Вот уж нет, – шипит Таня и вскакивает. Железные ножки Таниного стула с жалобным визгом царапают пол. – Не смотри на меня. Даже не думай на меня смотреть.

Таня в эту секунду видит Петю, своего мужа, на коленях возле сломанного Сониного тела. Его ладонь, дрожащую на стеклянной Сониной щеке. Его жалкие слезы.

Все, кто находится в сияющей отельной кухне (знает Таня), думают сейчас о том, что давно уже не тайна. Да прилепится муж к жене своей, думает Таня. Не возжелай. Не прелюбодействуй. Она чувствует, что под их взглядами ее лицо наливается свинцом, тяжелеет и расползается, лишаясь всякого выражения, и, даже попытайся она сейчас улыбнуться, просто поднять уголки губ, ее улыбка стекла бы вниз, оплавилась, как лицо снеговика под паяльной лампой. Для того чтобы спасти свое тающее лицо, Тане необходимо немедленно спрятать его. Унести отсюда прочь.

– Танечка, – умоляюще начинает Маша, но Таня предостерегающе вскидывает ладонь, выставляя ее как экран.

Как щит, небольшой горячий щит из плоти и крови, недостаточный для того, чтобы стать барьером для Машиной унизительной жалости.

Простые реакции, доступные детям, которые громко кричат, когда чувствуют боль, и убегают, если им не хочется оставаться, у взрослых считаются неприличной манипуляцией. Слабость – оружие молодых. Сорокалетняя женщина, неспособная справиться с эмоциями, – истеричка. Она смешна и противна сама себе.

Во всяком случае, я не кричала, думает Таня, стоя по колено в снегу на засыпанном крыльце. Никто не сможет сказать, что я раскричалась.

Слабость – серьезный, непростительный грех. С другой стороны, в отличие от ребенка, взрослой женщине позволено многое другое. Например, она не обязана быть доброй.

Всякий, кто считает, что женщины в массе своей добры, – глуп. Вообще, глуп всякий, кто способен к таким широким обобщениям: американцы всё едят с кетчупом, грузины красиво поют. Все женщины добры к детям просто потому, что их рожают. Возьми ребенка, приведи его к женщине, выдерни из толпы любую, случайную, вложи ей в ладонь маленькую детскую руку. Отворачивайся и уходи, тебе больше нечего делать. Она позаботится о нем.

И вот Таня – женщина, которая не любит ребенка. У нее есть оправдание. Это чужой ребенок. Она, пожалуй, могла бы полюбить какого-нибудь другого. Случайного. Если бы к ней подтолкнули его на улице – одинокого, ненужного никому. Могла бы. Никто не подталкивает детей к женщинам на улице, так что эту ее готовность невозможно проверить, но она уверена, что могла бы. При этом есть определенный, настоящий живой ребенок, которого она не любит. Этому Таниному открытию почти два десятка лет, но не проходит дня, чтобы она не смотрелась в зеркало и не говорила себе: сука, сука.

В качестве неуверенного оправдания можно было бы предложить вот что: этот ребенок – мальчик. Пожалуй, было бы сложнее, окажись он девочкой; девочек непросто отвергать, они рождаются со стартовым комплектом, с базовым набором качеств, помогающих им смягчать сердца недружелюбных незнакомцев. Мальчикам приходится рассчитывать на удачу. В первые двадцать лет жизни, как правило, мальчиков любит не так уж много людей. Мама, бабушка. Отец – в том случае, если мальчику повезло и отец его рядом.

Двадцать лет назад Таня – новая женщина мальчикова отца, и то, что она не любит ребенка, выясняется не сразу. В первое время ей привозят невинное, просто устроенное существо. Горячую беззащитную личинку человека, у которой нет пока характера, сходства ни с кем, мыслей и привычек. Которая благодарно отзывается на простые вещи – на тепло, еду и развлечения. Которая готова любить всякого, кто ее не обижает. Тот, кого привозят к Тане, поначалу еще ничей не сын, ничья не копия, ничей не посланник. Какое-то время дважды в месяц Таня всего-то открывает дверь, улыбается, изобретает меню без чили и чеснока и чутко спит по ночам.

В первые несколько лет Таню оглушает великодушие победившей самки. Гиены, слонихи, луговые собачки и еще какие-то животные (читала Таня) живут стаями, но следят за тем, чтобы размножалась только альфа. Только та, кто на самом деле этого заслуживает. Всего одна. Неудобно лежа на боку, держа в ладонях две крошечных замерзших пятки, вдыхая густой и жаркий младенческий дух от прижатой к ее ключице макушки, Таня (не животное) думает, что она выше этой примитивной дарвиновской возни. Вот маленькое, уязвимое, жадное. И вот – она, Таня. Юная, плодоносная, сладкая. Добрая. В Тане столько любви. Ее хватит и на мужчину, который камнем спит рядом, не просыпаясь от хрупкого скрипа собственного потомства, и на это чужое уязвимое яйцо, подброшенное в Танино гнездо. Она замирает, обнимая, обвиваясь, и маленький человек у нее под ребрами согревается и лежит покойно и тихо. А Таня не спит, оглушенная огромностью принесенной пользы. Она еще не мать. Она никогда не была матерью. Ее бьющееся сердце, ее затекшие руки и ноги, полтора часа ее драгоценной жизни отданы для того, чтобы усыпить младенца, которого родила не она. Которого ей подбросили насильно. А она все равно обняла и утешила, и потому она – настоящая женщина, даже если этому чуду нет ни одного свидетеля, кроме нее самой и ребенка. Словом, Таня сделала все это, не притворяясь, разве что, может быть, желая доказать мужчине (который привез своего младенца и положил ей на руки), что она добра и достойна. Что семя, которое он когда-нибудь посеет в ней, в безопасности.

Здесь самое время уточнить, что мужчину зовут Петя. На исходе первой же недели своей беременности она выплевывает на пол ужин, ненавидит запах его одеколона и начинает настаивать на том, что пора подумать о свадьбе и спланировать бюджет. И Петя оказывается слаб. Он проявляет нерешительность. В конце концов, у него уже есть один младенец, которому бедный Петя, раздавленный чувством вины, отдает, например, львиную долю того, что зарабатывает.

И потому он обнимает свою новую, свежую женщину и шепчет ей в ухо: «А ты уверена, что нам нужен ребенок?» И: «А давай год, другой, третий поживем только вдвоем? Я и ты».

На трезвую голову убивать детенышей способны только самцы. Самкам сильно мешают инстинкты. Дикий самец хватает детеныша зубами за голову, встряхивает. Ломает ему шею. В цивилизованном обществе самцу для того, чтоб убить младенца, достаточно сделать вот что: шепнуть его матери, чтобы она на него не рассчитывала.

Дальше все зависит, конечно, от женщины. Как и всегда. Но Тане, скажем, двадцать два года. Или двадцать четыре. Ах, если бы Тане было хотя бы тридцать.

Но ей двадцать два.

И потому следующий кадр таков: стоя на коленях, Петя смывает с пола вытекшую из Тани кровь. Таня стоит, держась за стену, и тупо разглядывает Петину всклокоченную макушку; все происходит ночью, Петя спал. Со дня несложной процедуры, устроенной ради того, чтобы извлечь из Тани ненужного Пете ребенка, прошел почти месяц, и потому Таня не понимает, откуда в ее пустой утробе взялись эти черные комки и сгустки, похожие на растерзанную говяжью печень. У нее ничего не болит, она не чувствует слабости и даже не хочет ехать в больницу; пол под ногами выглядит так, словно здесь зарезали какое-нибудь небольшое животное, курицу или кролика, так что теперь-то внутри у Тани точно не могло остаться ничего лишнего. К счастью, Петя так не думает.

Знаете что, давайте не будем так уж строги к Пете. В конце концов, он тоже очень молод, слишком молод для того, чтобы принять подряд столько сложных решений и ни разу не ошибиться. Он всего лишь пытался действовать рационально. Трезво оценить свои силы. Петиных сил сейчас не хватило бы на двух младенцев, но это ведь не значит, что Петя не любит Таню. Напротив. Именно ради нее он оставил мальчика, рискуя всем, чем обычно рискуют опрометчивые отцы, обидевшие мать своего ребенка, и неужели (вряд ли Петя так это формулирует, но тем не менее), неужели этот его шаг – сам по себе недостаточная жертва? И откуда ему было знать, что его предложение не торопиться рожать второго младенца (которого еще не существует, у которого нет еще лица, имени, которого вообще невозможно пока себе представить) будет иметь такие последствия? Раз уж мы так много рассуждаем сегодня о живой природе, между двумя Петиными детьми, рожденным и нерожденным, в некотором смысле тоже произошла эволюционная борьба, в которой один победил, а другой проиграл затем лишь, чтобы оставить первому больше шансов. Мог ли Петя, защищавший интересы своего первенца, и без того уже пострадавшего от действий своего юного отца, – так вот, мог ли Петя предполагать, что второй, проигравший ребенок окажется последним, которого могла бы родить ему Таня?

Вернувшись домой, она – худая, желтая и отравленная антибиотиками – какое-то время занята только тем, чтобы вернуть все на прежнее место. Женщинам, даже таким молодым, как Таня, свойственно стремление к гармонии. К ней возвращаются силы, румянец и нежные ямочки над ягодицами. У юных огромные способности к регенерации, они буквально способны восставать из пепла, но даже сильная двадцатидвухлетняя Таня не в состоянии совершить чудо и вырастить заново здоровую матку. Желание рожать детей, как правило, достигает своего пика значительно позже, но в Танином случае все известно заранее, и потому она не видит смысла в том, чтобы откладывать горечь и разочарование на потом. Возможно (думает Таня), у всякого сильного чувства есть дно, черта, за которой оно съедает самое себя, и чем раньше черта эта будет достигнута, тем скорее исчерпана будет горечь и тем больше времени ей (и Пете) останется для счастья.

И она права: в человеческой жизни достаточно поводов для радости. Таня молода; Петя страшно виноват и нежен и мгновенно, как только она оказывается в состоянии снова улыбаться своему отражению в зеркале, женится на Тане – не для того, чтобы возместить непоправимый ущерб, который нанес ей своим решением, а потому что она на самом деле в этот момент времени очень ему дорога. Словом, все как-то налаживается понемногу, небыстро. Вот только мальчик. Ребенок, по-прежнему дважды в месяц появляющийся на Танином пороге, держась за Петину руку. Сделавшийся для Пети еще ценнее – вдвое, втрое – именно потому, что, если Петя действительно никогда не откажется от Тани, этот самый ребенок – единственное вместилище Петиных генов. Драгоценный сосуд. Продолжатель рода. Носитель имени.

Казалось бы, именно теперь, когда Тане не суждено уже родить того, кто стал бы соперничать с мальчиком за Петину приязнь и гордость, она могла бы полюбить своего пасынка. Без тревоги, без ревности, без задних мыслей. Но разве можно понять природу любви или нелюбви? Разве она вообще подвластна логике?

Возможно, дело именно в этой насильственной связке. Петина преданность единственному сыну останется неделима и абсолютна до тех пор, пока он верен бесплодной Тане. Петя взял за правило, обнимая одновременно Таню и мальчика, говорить: вот они, два моих самых дорогих человека на свете, – и Таня, прижатая к Петиному боку, чувствует себя лисицей, которой капканом зажало ногу.

К тому же постепенно, день за днем Таня убеждает себя: она сможет счастливо прожить бездетной, – и в эту систему координат, в эту кропотливо возводимую Таней конструкцию регулярные визиты мальчика (которому теперь три или четыре года) только вносят ненужную путаницу.

Виной всему вообще может оказаться какая-нибудь ерунда. Случайная совокупность мелких черт. Тембр голоса, расстояние между кончиком носа и верхней губой. Манера растягивать гласные, привычка стучать подошвой по ножке стула. Сочетание примет, вызывающих неприятие инстинктивное. Бессознательное. В конце концов, иногда люди производят на нас отталкивающее впечатление безо всяких отчетливых причин, и природа этой антипатии темна и непонятна.

Итак, Таня не любит мальчика. Но даже это еще не катастрофа. От нее ведь и не требуется любви, у мальчика есть отец, мать и другие – те, кто вполне справляется с любовью и без Тани. Хуже другое: ей становится все труднее его выносить.

Такие вещи выясняются не вдруг. И она, и мальчик помнят время, когда он, проснувшись среди ночи, всегда забирался под взрослое одеяло не с отцовской, а с Таниной стороны. Слыша сквозь сон, как он босиком бежит по коридору, она отгибала одеяло и вытягивала руку в темноте. Петя – неловкий отец, которому не хватает практики, который часто чувствует беспомощность и раздражение, и потому мягкий, воспитанный женщинами ребенок ищет утешения именно у Тани – ровно до тех пор, пока им, всем троим одновременно, не становится ясно, что Таня его не любит. Между ними не сказано об этом ни единого слова, но ночами мальчик больше никогда не приходит. Уступает Петину постель Тане всю, целиком, и со своими ночными страхами отныне разбирается как-то иначе.

Однако остаются дни. Как теперь быть с днями, совершенно неясно. Они заперты наедине друг с другом: Таня, Петя и мальчик, которого она не любит, на которого не может даже смотреть, – и все, что происходит теперь в тесной квартире из двух комнат, отравлено Таниной молчаливой нелюбовью (потому что она, конечно, не может ни с кем об этом поговорить). Молчание – единственная доступная Тане защита, причем защищает она в первую очередь не себя, а этих двоих; оба они, маленький и большой, кажутся ей одинаково уязвимыми перед ее разрушительной злостью. Сердце всякого дома – женщина, которая в нем живет, и, если женщина эта не рада гостю (а мальчик, приезжающий к отцу, – гость, и этого факта не изменить), молоко скиснет у него прямо в чашке, еда станет горчить во рту, и даже сон сделается прерывистым и не принесет облегчения.

Таня знает, что мальчик не виноват. Она не хочет ранить его и старается убраться с дороги. Дважды в месяц во время его визитов Таня делает вид, будто ее здесь нет. Превращается в соляной столп. Это непросто, потому что Петя, стараясь компенсировать Танино молчание, ее нарочитое отсутствие, сам того не сознавая, принимается шуметь за двоих. Просто затем, чтобы заполнить брешь, возникшую в месте, которое она больше не желает занимать. Таня – соляной столп, часами сидит, поджав под себя ноги, атакует одну и ту же потерявшую смысл строчку в книге, и каждый громкий звук кажется ей неестественным, преувеличенным. Кажется ей вызовом. И, скорее всего, таковым и является. Нам не страшно, говорят ей испуганные, растерянные двое, лишенные ее приязни. Нам весело. Смотри, как нам весело.

Сжав зубы, все трое переживают, пережидают дни, которые вынуждены проводить вместе. Единственное, чем Таня способна помочь Пете: пока мальчик рядом, она исключает себя из уравнения. Жена, даже нелюбимая (а Таня – любимая жена), способна внушить мужчине любую вредную, неверную, дрянную, недостойную точку зрения. Пугаясь своего потенциального могущества, она исчезает. Лежит на дне, задерживая дыхание. Воевать с четырехлетним мальчиком, даже если ты едва его выносишь, – грех, так что Таня запрещает себе войну. Жизнь ее теперь поделена на отрезки, четырнадцатидневные промежутки без хеппи-эндов, и она больше не ждет выходных, она вообще теперь не старается перематывать дни, потому что каждый следующий день без этого ребенка всего лишь означает, что его скоро опять привезут.

Три взрослых человека увязли бы в своем несчастливом положении безнадежно и навсегда, люди нередко так делают. Именно возраст сглаживает углы и учит смирению. Петя штурмовал бы свое оскопленное, неполноценное отцовство. Таня вечно чувствовала бы отвращение и вину.

Но мальчик не взрослый.

Со всей своей нелюбовью Таня – часть его вселенной. Уже встроена в нее, просто потому, что находится внутри с самого начала. В недолгой жизни мальчика нет времени, в котором Тани не существует; она была всегда. Появись она позже, хотя бы лет через десять, он мог бы ее невзлюбить. Возненавидеть. Дать ей бой. Но он не знает, что Тани быть не должно. Что он достоин какого-то другого, более совершенного расклада, в котором Петя все еще женат на его матери. В реальности, окружающей мальчика, его отец и мать ни мгновения не были вместе, и потому он принимает мир без критики, без сожалений и претензий. К счастью для него, этот мир по большей части добр. А Таня – всего лишь одна кислая ягода в миске сладкой малины. Гнилая. Лишняя.

Но он не взрослый. И поэтому не смиряется.

Там, где мальчик проводит двенадцать дней из четырнадцати, он успешен. Любим. Там, где он живет основную свою жизнь, его балуют. Им восхищаются. Всякий раз, входя в дом своего отца, мальчик должен заново доказывать, что заслуживает любви.

Он теперь приезжает не к отцу – к Тане – и привозит ей новые и новые доказательства. Варежки на резинке, пропущенной через рукава. Аккуратно сложенные мамой маечки и трусы, к которым Таня не притрагивается. Коробку с оранжевыми витаминками, которые рассеянный Петя забывает ему давать, а Таня не напоминает. Дети меняются очень быстро – усложняются, увеличиваются в размерах. Каждые две недели на пороге стоит новый, другой ребенок, уверенный в том, что в этот раз у него получится. Мальчик, именно мальчик раскачивает лодку. Пытается сократить дистанцию. Вот он научился читать. Выяснил, что не любит вареную морковку и не станет есть ее больше никогда в жизни. Вот он впервые по-взрослому пострижен. Выучил анекдот и сейчас расскажет его. А что, если он разобьет чашку? Если закричит? Скажет скверное слово? Ударит кошку?

В этой борьбе нет ни одного равнодушного участника.

Мальчик раз за разом пробует переломить ситуацию, но взрослую не любящую его женщину не победить. Он никогда не сделается ей достойным соперником, хотя бы потому, что ему не все равно. До тех пор, пока победа не станет ему безразлична, она ему не достанется.

Задача женщины – не реагировать. Сдержаться. Не произнести ни слова. Не обернуться. Не сойти с ума.

– Па-а-ап, – тянет мальчик под дверью ванной. – Па-а-апа-а-а! Папа! Пап! ПА-ПА!

Он кричит. Он бьет ногой запертую дверь.

Женщина, сидящая спиной, глядящая в книгу, закрывает глаза и до крови прокусывает нижнюю губу.

Мужчина стоит в ванной комнате, уронив руки в фаянсовую раковину, не замечая плюющегося водой крана, и смотрит на свое застывшее лицо в зеркале. Ему не хочется выходить.

Чтобы сделать этих троих окончательно несчастливыми, мама мальчика могла бы, например, неожиданно умереть. Такое случается крайне редко, но можно представить себе автомобильную аварию. Какой-нибудь агрессивный рак. В этом случае (понимает Таня) у нее не останется выхода. Ей придется уйти от Пети. В конце концов, это он обещал, что никогда ее не оставит. Она ничего подобного не говорила.

Вместо того чтобы умирать, мама мальчика поступает совершенно иначе. Она снова выходит замуж. И с этого момента по какой-то непостижимой причине регулярное, по расписанию, общение мальчика с отцом больше не кажется ей таким уж необходимым. Мотивы мамы – женщины, безусловно, достойной – останутся загадкой; речь вовсе не о ней. Но мальчик (который к этому времени как раз пошел в школу) приезжает теперь все реже и реже, сначала однажды в месяц, потом четырежды за год, и, поскольку Петя не борется, не требует и не настаивает, спустя какое-то время мальчик перестает приезжать совсем.

А Петя с Таней живут, живут дальше, десять лет. Потом еще десять. Взрослеют бок о бок и даже начинают стареть. Нельзя сказать, что они несчастливы. Счастье – зыбкое, сложное чувство, его невозможно зафиксировать, растянуть или закрепить. Счастье сиюминутно. Оно состоит из мгновений.

Одно из таких мгновений иногда возвращается к Тане, когда она лежит без сна, в темноте. Ей кажется, что она держит в ладонях две маленьких замерзших пятки и вдыхает густой, жаркий дух от детской макушки.

И то, что Петя больше не любит ее (а это настолько же очевидно для Тани, как и ее собственная нелюбовь к сыну, которого у него больше нет, которого он потерял), совершенно не обязательно является следствием давних событий, о которых они почти теперь не вспоминают, о которых никогда не говорят. Разве можно объяснить природу нелюбви?

В конце концов, свое главное обещание – остаться с ней, несмотря ни на что, – он по-прежнему не нарушил.

Глава одиннадцатая

– Простудишься, – мягко говорит Петя, моргая и прикрывая лицо ладонью. После полумрака прихожей ослепительная белизна снаружи невыносима. –  Холодно. Пошли обратно.

В руках он держит куртку, а значит, подготовился к ее отказу, и эта куртка, которую он протягивает ей изнанкой вперед, с расправленными рукавами, заставляет ее признать, что она замерзла и ей нужен союзник.

Их сплачивает обвинение, предъявленное обоим: ей – за то, что больше не заслуживает любви, а ему – что посмел любить другую, теперь мертвую, не делая из этого тайны. Во всеуслышание, громко. Таня и Петя, муж и жена на пороге дома, в котором их – неожиданно – ожидает суд присяжных, сейчас ощущают близость, какой между ними не было уже давно. Их нелюбовь – интимное, закрытое дело, которое сейчас будет вынесено на обсуждение. Они полагают, что шестерым сидящим в кухне свидетелям обвинения в эту самую минуту, скорее всего, приходится давать Оскару (который ничего не знает) необходимые объяснения, и самая суть этих объяснений – а Таня и Петя способны себе ее представить – вызывает у них больше возмущения, чем необходимость защищаться.

Они представляют разговор, происходящий сейчас за дубовой дверью, под медными кастрюлями. Сдержанные интонации. Негромкие голоса. Огорченные лица. Суд, совершаемый друзьями, безжалостен как раз потому, что настроен снисходительно. Сочувственно. Показания начинаются со слов «я не хочу сказать ничего плохого» и «слушайте, только поймите меня правильно». Именно это придает им вескости. Утяжеляет вдесятеро. Когда истина перевешивает любовь, что может быть убедительнее? Невовлеченный, невинный Оскар должен быть раздавлен правдивой объективностью показаний именно потому, что они предоставлены друзьями.

Отсутствующие друзья всегда становятся объектом злословия, пусть даже в легкой, самой безобидной его разновидности. Это факт, хотя признать его способны разве что смельчаки, не боящиеся одиночества. Всем прочим приходится научиться закрывать на это глаза. Грань между искренним беспокойством и неуловимым, аккуратным злорадством слишком тонка, и нащупать ее непросто. Кроме того, разве человек не может испытывать беспокойство и злорадство одновременно? Возмущение, которое чувствуют Таня и Петя, стоя на заледеневшем крыльце, вызвано тем, что злословие, творимое внутри дома, от них не скрыто.

Снег продолжает падать беззвучно, густо и выглядит теплым и сладким, как сахарная вата. Нужно идти назад, понимает Таня, стряхивая оцепенение, вялую Петину руку и куртку, которую он пытается накинуть ей на плечи. Как глупо было уйти. Подарить им возможность огорченно качать головами. «Понимаете, Оскар, дело в том, что Петя…» и «Конечно, она знала; мы все знали». Дура, дура, нельзя было уходить. Безмолвный Петюня с ненужной курткой в руках стоит у нее за спиной и ждет. Таня – недобрая женщина, нелюбимая жена. Не мать. Не юная, не счастливая, с заледеневшими ногами, толкает тяжелую дверь и возвращается в Отель.

Как быть с женщиной, для которой не существует правил? Запретов. Которая заполняет собой все пространство, без остатка. Всегда подходит на шаг ближе, чем следовало бы, обжигает дыханием, оглушает тысячей крошечных прикосновений – горячая, живая, напряженная, как ящерица. Как быть с той, у кого даже температура кожи на два градуса выше твоей? Она придвигает к себе тарелку с клубникой и говорит: все, ты съела достаточно, остальное мое, – смешно морщит нос, и рычит, и засовывает в рот четыре огромных лоснящихся ягоды одну за другой, не жуя, и сок течет ей на пальцы и подбородок; потом она протягивает красную ладонь, и пачкает твою щеку, и улыбается оглушительно, непобедимо, и придвигается, и слизывает сок. Она нарушает твои границы последовательно, одну за другой, то ослабляя, то усиливая давление, и ты никогда не успеваешь взорваться и оттолкнуть ее, потому что привыкаешь. Она везде.

Есть ли способ защититься от нападения, когда война не объявлена, не видно войск, когда вообще нет линии фронта? Поздним вечером она звонит в дверь, сует тебе огромный рассыпающийся букет. Еле удрала, говорит хрипло. Ты бы видела эти рожи, там не то что поговорить – там переспать было не с кем. Петька ведь не лег еще? Шатаясь на каблуках по прихожей, оставляет грязные следы на полу, жарко дышит расщепленным спиртом. Петюнечка, зовет она, там внизу в такси сидит жадный мерзавец, у которого нет сдачи с пяти тысяч. Ей надо допить, а она плохо справляется с алкоголем одна. Как кролика из шляпы, выуживает из широкого рукава початую бутылку сингл молта и встряхивает. Виски плещется в толстом стекле тяжело, как машинное масло. Украла, говорит она, и смеется, и глядит на тебя веселыми злыми глазами.

Ты могла бы прогнать ее, запросто послать к черту здесь же, в дверях, развернуть в жадную пасть замершего возле подъезда такси. В этом городе десятки адресов, по которым она может явиться среди ночи со своим недопитым виски. Как и всегда, она чует твои мысли, улавливает малейший, тончайший след чужого неудовольствия и успевает обезоружить и вырвать ему жало прежде, чем станет поздно. Танька, говорит она. Ну расслабься ты. Я час посижу и уеду. Сгибает ногу в колене и выворачивает ее пяткой вверх, становясь похожей на Повешенного с карты Таро. Расстегивая хищный остроносый сапог, внезапно теряет равновесие и падает тебе на руки, легкая и сухая, как наколотый на булавку жук. Подставляет беззащитное горло с тонкими шрамами поперечных морщин. На миг ее лицо обмякает, лишается улыбки. Теперь ты не сможешь ее выгнать.

Как быть, если вы знакомы так долго, что это лицо ты знаешь почти так же хорошо, как свое собственное? Два ярких пристальных глаза, маленький рот. Выпуклая родинка над верхней губой. Она приходит, когда хочет, ночует с тобой под одной крышей, ест с тобой. Ест тебя. До полудня лежит на диване в гостиной смятым обессиленным кульком. Приоткрывая дверь, ты видишь сбитое в ком одеяло и узкую слабую ступню. Проснувшись, шепотом просит принести ей томатного сока. Бледная усталая кожа, вокруг глаз – черные потеки. Полежи со мной, просит она и откидывает одеяло.

У тебя не осталось от нее ни одного секрета. Двадцать лет – слишком долгий срок, за это время любые тайны и сокровенные мысли проступают даже сквозь молчание, а вы ведь с ней не молчите. Ей известно, что сердишься ты от страха, и чем сильнее боишься, тем больше производишь шума. Например, тебе страшно оказаться стареющей бездельницей, написавшей кучку посредственных книжек. Смешной графоманкой, которая напивается быстрее всех и мучает гостей цитатами из собственных текстов. Превратиться в толстую шумную старуху, ослепленную несбывшимися мечтами, самовлюбленную, глупую. Жалкую. Пропустить момент, когда надо будет признать, что задуманное не вышло, не получилось, и перестать карабкаться на эту скользкую гору. Или сдаться раньше времени.



Поделиться книгой:

На главную
Назад