Выйдя, он сказал Гусеву:
— Тут тушенка есть. Воспользуемся при нужде.
— Пусть лучше нужды не будет, — сказал Гусев и вытащил из его кармана книжку. — «Белая обезьяна». На растопку пойдет. — Он что-то вспомнил и хихикнул: — Не хуже сушеной…
— У Палого будет что почитать, — отозвался Тасеев, раскачивая носком сапога гнилую ступеньку. — Он поселковую библиотеку к себе перетащил. Звонков говорил, что библиотека — люкс!
Он ударом ноги укрепил расшатанную ступеньку и заключил:
— Места божеские. Радуйся. Ну, а теперь пора за вещами.
— Ты тащи, а я печь топить буду. Чаю хочется.
— Вьючник несподручно тащить. Тяжелый.
— А ты волокушу сделай. Приспособь к какой-нибудь коряге ручку и тащи.
— Ладно. Только ты все-таки свой рюкзак забери, в нем чай и сахар…
Тасеев подмигнул и пошел прямо в туман мимо проваленной избушки, через ручей, за конюшню. «Неуютно, — думал он, — но это не навсегда. При солнце тут рай, можно Звонкову верить. Это сейчас сыро». Он поежился и вдруг вспомнил о Вале. Странным показалось, что он о ссоре и не вспоминает… Да и ссора-то была… К осени все забудется… Сколько здесь работы? Маршрут на Олений, Полянского, по берегам, на вулкан… От силы полмесяца уйдет при хорошей погоде. А потом выбираться к Палому и заблудшего судна ждать. Тасеев усмехнулся. Именно в судно все упиралось. Нет тут попутных. Вообще нет кораблей. Линия лежит восточнее, сюда разве что чудаки-рыбаки заглянут. Вот такой «оказии» и надо дождаться и плыть куда угодно — в Петропавловск, во Владивосток, Находку… Куда повезут. Да! Есть еще маршрут на гору Иканмикот, похожую на коренной зуб. С нее и начнем. С рюкзаком Тасеев управился быстро, а для сумы действительно пришлось соорудить волокушу из бамбуковой реи. Бросив вещи в сенях, Тасеев проследил течение ручья и у самого устья обнаружил несколько углублений, похожих на ванны, из которых воду можно было черпать ведром, не боясь ее замутить. В ваннах можно и купаться, если в голову придет такая блажь. Холодно! Он постоял на берегу, послушал бакланью ярмарку, но туман был так густ, сыр и так нудно стонали чайки, что он пошел к дому, принюхиваясь к необычному для этих мест запаху дыма. Витя кочегарит. Шуруй, Витя! На то мы и Робинзоны.
Печь жарко дышала. Гусев, блаженно суетясь в тепле на кухне, пек лепешки. Они вздувались белыми с подпалинами пузырями, которые иногда лопались. Тогда лепешки вздыхали и мягко, медленно уплощались. От Гусева несло чесноком. И он был брит, а бритва его, разобранная, протертая, сушилась на подоконнике.
— Бери, — кивнул Гусев на чеснок.
— Чаю хочу.
Тасеев отхлебнул из кружки, и его поразил знакомый и давно забытый аромат чая. «В конце концов, — подумал Тасеев, — все великолепно! Оказия и высадка. Домик и возможности».
— Дай сахару, — сказал Тасеев.
Он собирался сказать что-то более важное, но в сенях вдруг грохнуло, раздался визг, звук прыжка. Гусев бросился к двери, опрокинув кружку с чаем на колени Тасееву. Через минуту он втащил в комнату рюкзак и, ругаясь, показал перегрызенный ремень.
— Лиса приходила, побаловалась. Даже лысина твоя ее не отпугнула.
— В другой раз не взрывайся, — сердито посоветовал Тасеев, оттягивая на коленях мокрую ткань. Он снял брюки и, найдя в рюкзаке тренировочный костюм, переоделся. Гусев, сопя, пил чай и успокоенно строил гипотезы о составе геологической группы, необходимой, по его мнению, для решения некоторых узкоспециальных вопросов.
К Тасееву постепенно вернулось хорошее настроение. Он вытащил табак и трубку. Когда в трубке ало замерцало и комната наполнилась ароматным запахом табака, он посмотрел на Гусева. Сколько раз они пили чай вместе? Немало… В самый первый это было еще в школе после лыжных соревнований. Он обошел Гусева, и тот замахнулся палкой. Очень хотелось первым прийти, но не повезло… А потом у Светки Маевской пили чай, и девчонки их, как лошадей, сахаром с ладошек кормили.
Гусев поднял голову:
— Хочешь угадаю мысли?
Тасеев кивнул и пыхнул гигантским клубом дыма.
— О погоде думаешь! — уверенно сказал Гусев. — Нет? Тогда о завтрашнем маршруте, а это с погодой связано. Нет?! Тогда о Вале, а это тоже связано с погодой, тем более что она сейчас с работы топает, а плащишко у нее короткий. Нет? Не может быть!
Тасеев усмехнулся. Тот день, на лыжне, был солнечным. Значит, он и о погоде думал. Вслух сказал:
— Ладно. О погоде.
— Вот и ладушки! И не то разгадывал.
Свет, падающий из неплотно прикрытой печной дверцы, создавал атмосферу тепла и таинственности. Стемнело. Тасеев зажег свечу.
— В шахматы?
— Мы их забыли. За песификом…
— Велика важность! — Тасеев принес с крыльца валявшийся там валенок. Из толстого голенища они нарезали квадратиков, плотно вогнали в них спички, а на спички насадили вырезанные из хозяйственного мыла фигурки. Доску нарисовали на столе. Фигуры пахли мылом и прелым войлоком.
— Клуб домашних волшебников, — гудел Гусев. — Для дома, для семьи. Где мой слон? У меня нет слона!
Гусев разыграл вариант Дракона. Неудачно. Сдаваясь, проворчал:
— Фигуры не выбрасывай. Носки постираю.
Ночью пошел дождь, и Гусев проснулся. В комнате было тепло, шлепались, падая с потолка, невидимые во тьме капли. Рядом на нарах, завернувшись в спальный мешок, спал Тасеев, и Гусев слышал его ровное дыхание. Дождь однообразно колотил в стекла. Капало в нескольких местах сразу. «Надо починить крышу», — думал Гусев.
Он повернулся, укладываясь удобнее. Не спалось. Он стал думать о вещах, которые в свое время не починил. Часы, авторучки, башмаки. Всего набралось много. Потом вспомнилось лицо Тасеева в порту. Настроение починить трудно… Сон окончательно пропал. Хотелось пить. Дождь медленный — это надолго. Ну, на то ты и геолог. Вытянул свой билет и труби, пока не устанешь встречать и прощаться.
А Тасеев уснул сразу и глубоко. Только под утро, когда усилились порывы ветра, он на минуту проснулся. Гусева не было слышно, по стеклам стучал дождь. «Горит маршрут, тонет маршрут», — сонно опечалился Тасеев.
Дождь шел до самого утра. Но, несмотря на это, в комнате сохранилась сносная температура и запах лепешек. И еще — подсохших у печи дров.
Глава вторая
Утром берег закрылся туманом, который держался весь день. Моросил безнадежный дождь. После долгих трудов Тасеев водрузил над перебитыми балками конюшни длинный бамбуковый шест — подвесную рею с кавасаки. Закрепив провод, он вывел его конец в форточку. Гусев захохотал, увидев его перепачканные руки.
— Почему не позвал?
— Храпишь очень…
— Это я к непогоде, — оправдывался Гусев.
Пока он умывался, фыркая и разбрасывая фонтаны брызг на исслеженный птицами сырой песок, Тасеев вытащил из рюкзака тщательно завернутый в рубашку транзистор. В комнате стало тесно от писка и треска.
— Ага! — сказал Тасеев. Комнату наполнили плавные позывные «Маяка». — Хорошо. И позывные, — он поискал слово, — домашние, будто и не на острове, а дома.
Тасеев представил воды холодного моря, отделившие их от материка. На север, правда, тянулась цепочка островов вплоть до Камчатки. На юге та же цепочка упиралась в Японию. Но на восток на тысячи миль ни клочка суши до самой Америки. Тихий океан плескался за перешейком, под горой Иканмикот.
Пока Тасеев слушал курс японского языка (ему нравился чуть картавый женский голос, которым вещал приемник), Гусев спустился на берег.
Кромка пляжа, усыпанная плавником, уходила к отвесным скалам. Между кривыми источенными обломками тускло поблескивали всяческие чудеса: то причудливо изогнутые, побелевшие от времени древесные корни, то отшлифованные водой до яркой желтизны бамбуковые шесты, то обломки деревянных ящиков с клеймами всевозможных торговых фирм. Ярко белели полузанесенные песком раковины громадных пектенов и игольчатые, словно поросшие зеленым мхом, сферические скелеты морских ежей. Трещали под сапогами высохшие морские звезды, темные членистые огурцы голотурий, панцири и клешни самых невероятных размеров и расцветок и коричневато-зеленые, пахнущие йодом, рифленые листья морской капусты. На каменистых площадках росли похожие на пухлые пальчики кожистые растения. Пальчики лопались с резким звуком, напоминавшим выстрелы.
Но еще интереснее было разглядывать вынесенные накатом радио- и электролампы, синтетические мешки и коробки, пластмассовые тазы, стеклянные поплавки, опутанные веревками и обрывками сетей, бочонки, синеватые и прозрачные бутылки из-под виски с красивыми металлическими пробками, деревянные заклепки, японские плетеные башмаки, украшенные яркими наивными рисунками, консервные банки, лопавшиеся от легчайшего удара, съеденные коррозией или совершенно новые, сияющие, как маленькие солнца, побитые водой резиновые и пластмассовые куклы с нерусскими лицами, деревянные пепельницы, а часто и совсем уж непонятно как попавшие на пустынное побережье предметы — якоря, намертво вросшие в песок, металлические котлы и даже неразорвавшиеся снаряды.
Пляж постепенно сузился, слева поднялись аллювиальные обрывы[1], постепенно сменившиеся коренными породами. Но на обнажения Гусев не смотрел. Успеется. Наконец пляж уперся в непропуск — утес, омываемый морем, обойти который можно было только поверху. В тумане, за невидимым кекуром, орали утки. Вот оно где, мясо! Сюда, голубчики!
Но утки, раздраженно и часто крича, так и не появились. Зато вынырнул и черной тенью побежал по песку высокий баклан. Дождавшись, когда баклан остановится, Гусев застрелил его. Баклан был тяжелый, под жесткими перьями ощущалось тепло. «Не птица», — с презрением подумал Гусев, но понес баклана домой. Надрезав кожу на шее, животе и лапах, он, как чулок, снял ее вместе с перьями, а тушку сунул в кипяток.
Дослушав урок японского языка, Тасеев пошел осматривать доставшееся им наследство. В конюшне были продавлены потолки, опасно прогнулись балки. Как слоны ходили. Ветром, наверное, ободрало или жители на дрова перевели.
Баня и разрушенные подземные склады были неинтересны, но на отшибе стоял дом с настежь распахнутыми дверями. Половицы, загаженные лисами, разошлись, показывая широкие, в ладонь, щели. Все, что сохранилось, — кирпичная печь да стойка для обуви. Вот и определи, кто тут жил.
Он копнул носком сапога кучу ржавых отсыревших бумаг. Листки разлетелись, распались, под сапог упала неразборчивая любительская фотография женщины, но кто она была, не поймешь — фотография выцвела и пошла пятнами.
Возвращаясь, Тасеев издалека уловил запах дыма, но внимание отвлекла прогуливающаяся по пляжу лиса. Опа не удивилась, увидев Тасеева, но свиста не выдержала. На крыльцо вышел Гусев с дымящимся ведром в руках и плеснул горячим через перила.
— Баклана варю, — пожаловался он. — Третий раз воду меняю, а он, подлец, и не думает стать мягче. — Он подумал и добавил: — И рыбой пахнет.
Тасеев засмеялся. Ему вдруг значительным показалось, что вот они, два геолога, высадились на краю света и все же чувствуют себя дома, просто, нормально, хотя и не знают, когда окончат работу, когда заберет их заблудшее в прибрежные воды судно…
— Где твой баклан?
Гусев поставил ведро на щелястые доски. Тасеев вытащил ножом горячую тушку. Гусев оторвал кусок, пожевал и сплюнул:
— Во черт! — сказал он с восхищением. — До сих пор воняет. До чего упрямая птица. Хуже вороны.
Они жевали невкусное мясо и смеялись.
А туман — чепуха, думал Тасеев. Не на век же. Тушенки у них навалом. Два месяца просидят, если понадобится.
Как-то вечером Тасеев сказал:
— Пора тебе, Витька, жениться.
— Здесь, на острове? — изумился Гусев.
— Зачем, можно на материке или на Сахалине.
— Дело маленькое, — засмеялся Гусев, — только я подожду. Таких стимулов мне не надо. Разве для прописки…
— Чего?
— Посмотрю да на Галке женюсь. У нее родителей нет, а в московской квартире проживает подозрительный родственник. Родственника турнуть можно.
Тасеев промолчал.
— Обидно, — заволновался Гусев. — Чем я хуже футболиста, которого приглашают в Москву, где всевозможные удобства? Я — геолог. Я не умею гонять мяч по правилам, не умею бить по ногам без правил. Но я делаю вещи более нужные. — И неожиданно закончил: — Нет, пусть такие, как Тасеев, женятся, а я на них посмотрю. Предпочитаю связи без ссор и ненужной лирики.
Что-то не совсем обычное послышалось в его словах. Тасеев взглянул на Гусева: есть вещи, о которых не говорят и друзьям, но интересно, чего не договаривает Гусев?
Гусев строгал деревяшку, и под острым ножом она постепенно превращалась в шахматного коня. Гусев строгал деревяшку и вспоминал Лилю Святловскую из Томска. На память пришли ее глаза, которые могли быть и влажными, с праздничным, даже языческим, блеском, и сухими, и равнодушными. А он тогда ходил напряженный, восторженный и плевать ему было на все, кроме Лили…
Тасеев пыхтел, раскуривая трубку, и не смотрел на Гусева. Трубку ему подарила Валя. Давно. Он успел прогрызть мундштук, даже боялся, что он переломится. Мундштук, правда, держался. «И хорошо, и славно, и ладушки, — думал Тасеев, — надо будет колечко поставить. Медное. Нет. Не медное, позеленеет, окислится. Надо серебряное, тонкое, как на Валином пальце. К серебру никакая дрянь не пристанет. Конечно, лучше серебряное, как у Вали». Он вдруг вспомнил о ссоре, но это не вызвало в нем глубокого болезненного чувства, испытанного несколько дней назад. «Ладно, за два-три месяца все станет на место. Даже неплохо, что пройдет несколько месяцев. Бог мой! Как вообще живут люди, привязанные к одному месту работой и привычками?»
— Спину ломит, — сказал Гусев. — Это к погоде. Ложусь.
Он неторопливо разделся и полез в спальный мешок.
Рассвет был как надежда, как фейерверк. Закопченные стены, разбросанные вещи и мешки так ясно осветились солнцем, что можно было рассмотреть самый мелкий шов, каждую прожженную у костра дырочку. В луче танцевала пыль. И пол открылся во всей многолетней запущенности.
— Торопись, старик, — подгонял Тасеев. — На Иканмикот, пока природа не одумалась. Мы ведь эксплуататоры природы, и надо ее давить. Ты ведь, Витя, тоже с природой борешься?
— В основном со своей собственной, — возразил Гусев.
Туман окончательно сорвало, и они впервые увидели, что их поселок — покосившиеся, жалкие домики — стоит под береговой террасой, на песчаном пляже. Выше поселка берег густо порос травой и резко возвышался, раздаваясь в одном месте, чтобы дать дорогу неширокому ручью. На юге пляж упирался в скальные непропуски, за которыми в туманной дымке различались плавные очертания вулканических склонов. А на севере, за поселком, почти рядом, мощно высился в небе конус пика Прево. Он был похож на исполинского гранда в белоснежном жабо. По, несмотря на прекрасный день, прославленный Симусиру-Фудзи недолго оставался ясным. Над вершиной его вспух белый грибок. Расширился. Плоским колечком повис над вершиной. Дал начало второму, наружному, кольцу. Третьему, самому большому, мучнистого цвета. Чуть позже кольца сомкнулись слились, и над вершиной Прево на весь день повисла круглая белая шапочка.
Они взяли с собой малый рюкзак под образцы, молотки и вечную полевую сумку с картами. Подумав, Тасеев сунул в рюкзак свитер и виновато улыбнулся:
— Комплекс, Витя, однажды замерзал…
Лепешки, чай, сахар кинули туда же. Выбрались за баней на тропинку и полезли на террасу, откуда увидели сразу весь перешеек, стиснутый водами Охотского моря и Тихого океана. Океанская вода была более голубовата и стояла стеной по всему горизонту. Охотское кое-где пряталось в рыхлом тумане. Этот ничем не обеспокоенный простор, в котором не было ни паруса, ни дыма, привлекал и отталкивал безучастностью и особенной, не во всем понятной красотой. Далекие дымчатые мысы, зеленые полосы лугов и черные горные глыбы были понятны, знакомы, но вся эта ширь от неба до моря и само море, необъятное, вызывающее ощущение глубины и величия, были слишком масштабны, чтобы человек мог сразу откликнуться на их красоту.
Они пересекли перешеек. Тропа, полузаросшая и оттого дикая, плутала по овражкам, терялась на грязных снежниках, пересекалась бурливыми ручьями. Островная весна совсем недавно пришла в эти места.
— Иканмикот! — указал Тасеев на гору.
— Ни одного обнажения, все задерновано, хоть шурфы бей. Или на корточках по высыпкам ползать, как делают наши палеонтологи? Постели плащ и ройся в осыпях.
— С океанской стороны гора обрезана. Гранд-каньон. Ни травинки.
По тропе они вышли на океанский пляж, над которым навис отвесный срез горы. Кое-где по берегу валялись сорвавшиеся с обрыва глыбы. Одна, метров двадцати в диаметре, торчала У воды.
— Вот и отколотим, — предложил Гусев.
— Рядом коренное обнажение, — возразил Тасеев.