На этот раз и усмешки нет.
— А разве не так? — тихо отзывается Марина. — Жаль, если ты этого не понимаешь. Вот ты пишешь «синего цвета». А Калерия Алексеевна учит различать индиго, ультрамарин, лазоревый, васильковый. Ты везде отмечаешь «желтый, желтый». А ведь разные оттенки: палевый, охристый, лимонный, канареечный. Фиолетовый и лиловый — это же разные цвета, это нельзя путать! Даже черный неодинаков — смоляной, или глухой, как сажа, или с графитным блеском… Надо различать. Определишь керамику привяжешь все другие находки к эпохе…
— Черепки! — разражается Игорь. — «О поле, поле, кто тебя усеял битыми горшками?» Не преувеличиваете ли вы со своей Калерией Алексеевной роль битой домашней посуды? История — не кухня…
— И не балаган!..
Резанула — и поделом. Ни с этой наукой, ни с этой девушкой шутить нельзя Ни к чему им эта общепринятая болтовня, этот бой на рапирах с тупыми концами! Заворачиваем, надписываем, шифруем, упаковываем… А между прочим, народ говорит, что у Хотама в Малом зале открылись росписи.
Паломничество происходило под благовидными предлогами — и просто нахально. Стояли в сторонке, завистливо помалкивая, посапывая от полноты чувств. Хотам работал.
Взмах кисточки — и прослежена линия, разграничивающая цвета. Просвечивает деталь узора. Хотам с точностью ювелира работает скальпелем. Потом — снова кистью, сдерживая дыхание. Игорь помогал ему взглядом, вертел головой вслед за взмахами его кисти. И вот открывается кусочек жизни, такой невообразимо далекой и все-таки близкой: рука человека держит чашу…
— Дальше, Хотамчик, дальше!
— Не могу, — сел на глиняный пол, — рука онемела…
— Дай — я! — ринулся Игорь.
Хотам посмотрел — отодвинул взглядом:
— Очень уж спешишь! Торопящемуся черт ножку подставит…
К полудню у Галустяна — просеивал завалы обрушенной глины и штукатурки из коридоров дворца — открылась голова скульптуры, почти не поврежденная. Он повторял ошалело: «Взял всего на лопату вглубь — и вот!»
Накал событий усиливался. Возле глиняной головы суетились Калерия Алексеевна со своей аспиранткой Пучковой — пропитывали глину особым составом, чтоб не рассыпалась. Приехал сам Терновский, в спецкостюме и спецшапочке похожий на хирурга во время операции. Всех практикантов «бросили на завалы» — а то бы они сами бросились…
У Игоря обувная проблема была уже решена. Он сидел у своего завала, пересеивая, перескребывая. Глина, одна глина и ничего, кроме глины. В конце концов, есть еще такое ненаучное понятие — везенье. Ему не везет, вот и все. Ни в чем и никогда… В эту минуту он ковырнул еще разок и увидел на кончике ножа что-то белое, белее глины… Понюхал. Крупинку взял на язык. Нет, это не краска. Это ганч — местный алебастр. Фрески делаются на алебастровой подгрунтовке. Вот так они и лежат — куски штукатурки с росписью. Бывает, что лицевой стороной вниз.
Пласт алебастра надо освободить с максимальной осторожностью, а потом надо его переворачивать, вот самое страшное! Перевернешь, а оно и рассыплется: случаи бывали.
…И все-таки — сделаю. Сам!..
Игорь даже и нож бросил, расчищал только кистью. Никому не сказал о своих надеждах, но зоркий Вилька углядел все-таки.
— Ты с чем это возишься так торжественно?
— Поглядим, — уклончиво сказал Игорь.
Вильям хмыкнул.
— Ишь, скромник! Ну, ладно, ни пуха, ни пера, ни шкурки, ни лапки! Сегодня день счастливый — у меня, брат, сосуд выходит, как лебедь из воды…
Когда кусок алебастра был освобожден от всяческих обломков, от песка и глины, Игорь увидел, что перевернуть удастся — с одной стороны белое его сокровище не срасталось с глиной, а лишь прилегало, видимо, опираясь на что-то твердое. С замиранием сердца попробовал. Поддается, но…
Если б человек мог не дышать! Без обеда Игорь обошелся легко. А вот дышишь — и рука вздрагивает…
К концу светового дня Игорь все же совладал с этим ганчевым пластом. Перевернул его.
Под обломком штукатурки, первозданно белым, сидел скорпион.
Суставы скрипят, как прадедушкино кресло. Рубаха, пропотевшая раз двадцать, торчит коробом, — латы Дон-Кихота от археологии, пропитанного пылью до мозга костей, со скорпионом в аптечном пузырьке!
У палатки — девушка, на которую ты никак не можешь произвести впечатление. Чего ради она тут стоит?
Пепел сумерек присыпает тлеющие угли заката.
Сам себе удивляясь, Игорь сжал в своей руке узкие пальцы Марины, надвинул на безымянный бронзовое колечко. Марина поднесла руку к глазам, ахнула:
— Ты с ума сошел! Это же подъемный материал!
— Я его уже обработал, — пробормотал Игорь.
— Все равно…
Она вдруг рассмеялась — тоненьким, счастливым смехом. Убежала…
Он остался стоять — смотрел, как пепельный цвет неба сменяется оттенком слабо разведенных чернил, как чернила эти густеют, густеют…
Звон летящих шагов по твердому такыру. Так ходит только один человек. Андрей Януарьевич!
А ведь он был в городе. Он еще ничего не знает… И, распираемый счастьем, едва дождавшись вопроса: «Какие новости?», Игорь начал докладывать взахлеб — о Хотаме с его фреской, о Галустяне с его скульптурой, о приезде Терновского и корреспондента из области.
— Хорошо, хорошо, — приговаривал Янецкий. И, без всяких связок, бросил вопрос:
— Вам здесь интересно, Вересов?
Игорь набрал воздуху, чтоб выпалить самое восторженное в мире «Да!», и внезапно услышал:
— Будто в цирке, не так ли?
«Да», — по счастью, еще не успело вылететь.
…Стояли молча, глядя в звездное небо, переливающееся мириадами алмазных песчинок. От развалин наплывали теплые струи воздуха, перемежались, прослаивались холодом. Потом Игорь услышал:
— Как говорит старая книга, были те времена и те люди, и мы превозносим сделанное ими, и придут иные, и возвысят сотворенное нами… Да… Пора спать, студент Вересов.
…Игорь пошел спать. А сон не шел….
Профессор Вересов положил свои руки на стол, посмотрел на них. Длиннопалые руки ученого, с несходящими, уже на всю жизнь, мозолями землекопа.
— А пожалуй, вы правы, славная Ира Шумарина. Первый полевой сезон в моей жизни был временем открытий. Именно тогда я открыл, что праздники археологии столь же редки, как всякие другие, а будни ее полны монотонного, тяжкого, изматывающе-кропотливого труда, что от мальчишеского увлечения приметами истории еще очень далеко до понимания ее смысла. Что, в виду потрясшей эпоху, столь многое уничтожившей, так жестоко угрожавшей всему, что мы ценим, войны еще дороже представилось нам самое драгоценное общее достояние человечества — его многовековая цивилизация. И что в нашей науке ничего не сделаешь без любви к человеку, к делам рук его, к чудесным помыслам разума, к живой жизни его сердца.
Помолчал, посидел. Прибавил:
— Впрочем, как и во всякой другой науке.
Серебряный лист
Все наши не так смотрели вокруг, как в путеводитель: лишь бы чего не пропустить — всемирно известного. И ахали там, где полагалось: «Ах, секвойя гигантская! Ах, фисташка дикая в возрасте тысяча лет!» А вы мне сначала покажите того, кто эту тысячу лет отсчитал.
Надоело. Взял да и махнул в боковую аллейку, без особого шума. Не лес ведь, не заблужусь.
Иду, а кругом указатели: иди туда, иди сюда… Я взял и свернул по дорожке, на которой указатель забыли поставить. Густо тут заросло, тень глухая, без пятнышка. Кусты какие-то стоят, в белом цвету, как в снегу, пахнет ничего себе, вроде бы в магазине, где духи продают и разную там губную помаду. А между кустами цепляется проволока колючая. Ого! Чего это они там запроволочили? Все смотри, а тут нельзя! Интересно! И я пошел вдоль проволоки.
Шел, шел, слышу голос. Задумчивый такой. — Ну, и как же мне вас именовать, безродные вы мои?
Я совсем тихо пошел. По-индейски, с пятки на носок. И за кустами, за изгородью вижу: открытое место, участочек небольшой. И на нем растения разные, совсем не похожие на все в том саду. Ну, как вам сказать? Вот если б взять да к зеленому шелку пришить заплату из мешковины. Все вокруг — блестит, цветет, в глаза бросается. Не лист, а веер зеленый, не дерево, а целый букет. А тут листики мелкие, все больше серого, мышиного цвета. И колючек много.
Наверно, за то и земли хорошей пожалели этим травкам. Камней кругом насыпано, как на пляже. В одном месте — прямо горой. И возле этой горы каменной сидит человек, ни на чем сидит, просто на корточках.
Так на вид ничего себе, мускулатура в норме, вроде молодой, но не очень, парнем не назовешь, и на «дяденьку» еще не потянет.
А занимался он вот чем: травки в большую лупу разглядывал и сам с собой рассуждал:
— Эндемичные виды? Безусловно. Значит, никакие определители не помогут… Для удобства скажем так: ты будешь «мохнатус», — он пошевелил пальцами один кустик, с листьями толстыми, как собачье ухо. Тронул другую траву, — она щетинилась в ложбинке между камнями, как бурый ежик. Вскрикнул, видно, укололся. Сказал:
— Ты будешь «подушка для булавок».
И еще травку потеребил. Эта была вся белесая и блестела, как рыбья чешуя. И говорит:
— А ты — «серебряный лист».
Потом он вытащил из кармана спички. Я подумал: закурит. А он совсем уже непонятную штуку отчудил: зажег и к своему «мохнатусу» потянул огонек. И… я чуть не ахнул! Едва удержался.
Над растением заплясало бледно-голубое пламя. Как будто газовую горелку зажгли. А листья сами не горели.
Пламя точно вздохнуло на ветру и погасло. Человек сказал:
— Эфиронос. Очень приятно. Все вы тут, чем можете, оберегаетесь. И от солнца, и от холода. А вот как вы насчет алкалоидов? Или гликозидов?
Я уже совсем ничего не понимал и поэтому стало скучно. А странный дядька вдруг взглянул на часы и хлопнул себя по затылку:
— Ого! Пора идти за Гэлькой!
Он встал, сладко потянулся, сделал руками «Раз-два!» и зашагал в глубь участка.
Я ходил и ходил, а наши все не встречались. Оказывается, сад действительно большой. Недаром — всемирно известный.
А какие тут были местечки, чтобы прятаться! Или играть, например, во вьетнамских партизан — нападать из непроходимых зарослей! Я пожалел, что никого из ребят тут нет. Вообще, одному стало скучно. Хоть бы познакомиться с кем!
Я даже обрадовался, когда увидел девчонку. Она сидела возле бассейна. Очень интересный был бассейн — как большая лестница, а каждая ее ступенька — каменная яма с водой, и вода тихонечко переливается на следующую ступеньку. В воде росли кувшинки с темными кожаными листьями и еще какие-то водяные растения, а между их стеблей задумчиво плавали золотые рыбки.
Мне очень захотелось поговорить об этих рыбках, и я сел рядом с девчонкой на каменный барьер. Конечно, если бы тут был кто-нибудь еще, я и не подумал бы с ней заговаривать. Вообще-то я не против девчонок. С Майкой Самохваловой даже дружу. Но этой было всего лет семь или восемь. Она была худая, с тонкими ногами, и голову держала немножко набок. А главное — одета, как стиляга. Сарафан такой расписной, и очки от солнца — узенькие, без оправы. Из-за этих очков она была похожа на стрекозу.
Когда я сел рядом, девчонка совсем уже свесила голову па плечо и сверкнула на меня своими стрекозьими темно-зелеными стеклышками, как будто ожидала, чего я скажу. Я и сказал:
— Ты что, заблудилась?
Она говорит:
— Нет, я садовая.
Голос у нее был такой тоненький, но не визгливый, как у других девчонок.
Я спрашиваю:
— Что значит — садовая? Разве в саду живут?
И засмеялся. Она так рассудительно отвечает, будто взрослая:
— Конечно, живут. Научные работники — тут работают и живут.
Я еще пуще рассмеялся.
— Ух ты, какой научный работник!
А она сморщилась и подергала носом. Ну, в точности, будто кролик. И говорит с такой досадой:
— Фу, какой бестолковый мальчик. У научных работников тоже бывают дети.
Я живенько сделал поворот на сто восемьдесят градусов. Спрашиваю как ни в чем не бывало:
— А что это за деревья?
Она даже не запнулась. Посыпала, как трещетка:
— Это магнолия японская. А напротив — крупноцветная. У нее цветок — вот такой!
И показала руками — как будто большую тарелку. Важно так, вроде она сама такие цветы делает. Это просто удивительно, чем только девчонки не важничают. Я знал одну — она все гордилась, что коленки часто расшибает.
Я говорю:
— А по мне, хоть бы вовсе цветов не было. Что в них проку? Вот бамбук, еще куда ни шло, на удилища годится. Таких вот рыбок ловить, как здесь.
Девчонка вроде удивилась. Закачала своими стеклышками.
— Где — здесь?
— Ну где, в воде.
Она опустила руку в воду, поплескала пальцами.