Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Старопланинские легенды - Йордан Йовков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Старопланинские легенды

ОТ РЕДАКЦИИ

Творчество болгарского писателя-гуманиста Йордана Йовкова (1880—1937) принадлежит миру: его произведения переведены более чем на тридцать пять языков. Жюль Ромен называет его «большим писателем»; одним из своих учителей — Иво Андрич; великий Томас Манн включил его рассказы в антологию лучших рассказчиков мира…

Раннее творчество Йовкова связано с древней болгарской землей — Добруджей, где, работая сельским учителем, он впервые стал писать стихи и небольшие лирические рассказы. Как серьезный же писатель он рождается, участвуя в войнах первой четверти нашего века на Балканском полуострове. Болгарин-труженик, ввергнутый в ненавистную, всесокрушающую пучину войны, — вот тема, блестящее раскрытие которой в военных очерках, эссе и трех циклах рассказов дает нам право считать Йовкова основоположником болгарского военного рассказа.

В мирное время, в течение семи лет работая в Бухаресте, он просит своих родных и близких присылать ему старые болгарские легенды, предания и летописи. Так, к осени 1927 года родился шедевр — сборник «Старопланинские легенды». В этой ярко национальной по колориту книге автор силой своего писательского воображения воссоздает дух старой Болгарии, романтизируя ее историю и являя нам в своих героях высокие примеры истинного мужества, любви, нравственного очищения.

Следом за «Легендами» выходит еще один сборник, «Вечера на Антимовском постоялом дворе», где автор «с вершин романтической поэзии спускается к философскому обобщению повседневной жизни».

Известно, что Йовков не любил праздников, а последнее десятилетие жизни и вовсе старался заполнить исключительно тихими, трудовыми буднями, но искрометный талант этого писателя позволяет нам воспринимать его книги как праздник, подаренный им будущим поколениям не только болгарского народа.

СТАРОПЛАНИНСКИЕ ЛЕГЕНДЫ

Перевод Д. Горбова.

ШИБИЛ

Радка в воротах стояла,

К ней Мустафа подходит…

Народная песня

Страшный гайдук Шибил, которого жандармы и стражники днем с огнем искали, спускался с гор, шел сдаваться. Завтра эта новость разнесется повсюду — никто ушам своим не поверит! Но Шибилу до этого не было дела: он спешил, думая о другом. Он вспоминал, как месяца два тому назад увидал с высоких утесов, под названием Синие Камни, где среди орлиных гнезд было и его гайдуцкое гнездо, идущих внизу по дороге женщин. Не в гайдуцких правилах нападать на женщин, и нет места женщине в сердце гайдука. Но много законов нарушил Шибил и уж не знал, да и знать не хотел, что грех, что нет. «Женщины здесь, в Джендеме! — подумал он. — Чем не добыча?» И он встал, нимало не задумываясь насчет того, куда ведет его любопытство. Гайдуки пошли за ним, смеясь и сверкая зубами, словно голодные волки.

Спустились вниз, прошли по лесу, еще голому, и вышли на дорогу посреди Джендема. Это было самое страшное место.

Дорога сбегала тут в глубь оврага и раздваивалась, образуя две дуги, два обруча капкана, в котором немало народу нашло свой конец. И гайдуки, как всегда в таких случаях, встали на дороге, страшные, бородатые, в черных арнаутских башлыках, обвешанные оружием. Женщины, выйдя из-за поворота, остановились; потом кинулись было врассыпную, кто вверх, кто вниз, но у них подкашивались ноги, и они затрепыхались на месте, как подстреленные птицы. Потом, обессилев от страха, повалилась на землю — и в слезы…

Гайдуков это не тронуло, они даже не посмотрели на них. Их внимание привлекало другое: одна женщина осталась стоять на дороге — молодая, красивая. И нарядная! Синее тафтяное платье, алая атласная безрукавка, пестрый иерусалимский передник, серебряные пряжки. А на шее — тяжелые ожерелья: нить крупных золотых дукатов да нить мелких и старинных, турецких. Куда идет эта щеголиха? Не на свадьбу ли? В своем ли уме был отец, пуская ее одну в горы?

Шибил шагнул вперед; девушка глядела спокойно, прямо ему в глаза. Меж ее тонких, как шнур, бровей встала черта, алые губы чуть дрогнули.

— Эй! — крикнула она, и хрупкий голос ее странно прозвучал среди женского плача. — Ступайте своей дорогой! Не стыдно вам с бабами воевать?

При этих словах гайдуки, не спускавшие глаз с золотых у нее на шее, кинулись было к ней, издали протягивая жилистые руки. Шибил, махнув рукой, остановил их. Потом повернулся, выпрямился во весь рост и с высоты его смерил девушку взглядом. Какая белолицая! И стан тонкий, а юбка широкая, как на кукле! И смелая какая! У него весело заблестели глаза; ему захотелось смеяться. Но девушка опередила его, громко захохотав. Посветлела лицом, сделалась еще краше, и стало видно, что глаза у нее синие, а зубы белые. Шибил смотрел на нее с удивлением: что за чертовщина?

Как произошло то, что было дальше, Шибил сам понять не мог. Женщины опомнились и, все еще пугливые, как серны, подошли ближе. В горах словно прояснилось; стало слышно, как внизу шумит река; из лесу донеслось птичье пение. Шибил сел на камень и, посмеиваясь, стал слушать болтовню девушки. Что она говорила? Одному богу известно! Что-то ничего не значащее, что-то уносимое ветром. Но как сияли ее глаза и какая отрада была смотреть на нее! В стороне, словно чудом укрощенные, сидели, мирно покуривая, гайдуки.

— Ты ведь — дочь Велико-кехаи, — промолвил Шибил. — Тебя Радой звать. Как же тебя отец отпустил? Да еще такую разодетую, с ожерельями, с золотыми… Отниму!

— Ишь отнимать вздумал. Лучше б еще подарил: мне этих мало… Ох, погляди-ка, — воскликнула она, указывая на его руку, — погляди, как ты себе рукав разорвал. Дай я зашью.

Шибил посмотрел на свою руку, лежавшую на затворе ружья: красное сукно рукава в самом деле было разорвано. И прежде чем он сообразил, шутит она или всерьез, она уже была совсем рядом, и он увидел пушок на ее белом лице, алые губы, и при каждом ее взгляде его обдавало мягким, ласковым светом ее глаз. Она посматривала на него с лукавой улыбкой, приглаживая разорванный рукав и держа иголку с ниткой во рту.

— Не двигайся! — прикрикнула она. — Начинаю. Да положи чего-нибудь в рот, а то как бы ум тебе не зашить. Если только у тебя есть!

Все засмеялись.

— Послушай, — продолжала Рада. — Ты бы женился, чтоб было кому дыры на тебе штопать. Чтоб оборванный не ходил, как…

— Как кто?

— Как цыган!

Шибил поморщился. Женщины испуганно переглянулись.

— Я бы женился, — промолвил Шибил. — Да никто за меня не идет.

— Пойдут. Такой жених!

— Выходи за меня!

— Кто? Я? Оврагом бежал, лапоть потерял. Это кто? Гайдук. Нет, не хочу. Не пойду за гайдука.

Шибил опять нахмурился. Поймав умоляющие взгляды подруг, Рада поспешно поправилась:

— Ладно… ладно, выйду. Только спроси Велико-кехаю.

И, немного помолчав, прибавила:

— А главное — командира стражников Мурад-бея… Ну, готово! Видишь, как зашила? — сказал она, отпуская рукав. — Носи на здоровье да меня вспоминай.

Шибил поглядел на нее и засмеялся. Они еще поговорили, потом женщины пошли, и Шибил проводил их до того места, где кончался лес и начиналась равнина.

Это было весной. Только кое-где по оврагам уже зазеленел молодой буковый лист, а на других деревьях почки еще не распускались. Идя обратно в горы, Шибил все улыбался. Гайдуки шагали позади, глядя в землю и не говоря ни слова. Над ними пролетел, каркая, черный ворон — плохая примета! Шибил не обратил внимания, но гайдуки собрались вместе, зашептались. Женщина встала им поперек дороги, красивая, и это не предвещало добра.

Прошло еще какое-то время, потеплело. Зацвела дикая слива, распустились листья груши, и однажды в теплом, разогретом солнцем воздухе закуковала кукушка. Шибил, по обычаю, принялся считать, сколько ему еще жить на свете, но потом задумался о том, что прожито немало, и ему показалось, что он уже стар. Вспомнил Раду и улыбнулся. «Какая чудная смесь женщины, ребенка и дьявола! — думал он. — И как у нее все ладно выходит. Что ни скажет — умно. Что ни сделает — к месту!» И он видел ее, как тогда, с иголкой и ниткой в зубах: смотрит на него и улыбается. «Да хоть бы и не иглу, а нож в зубах держала, — со вздохом подумал Шибил, — умереть от того ножа не обидно!»

Тут Как раз проезжали мимо купцы, и гайдуки остановили их. С перепугу пожелтев, как осенний лист, и еле держась в седлах, пленники ждали, что скажет Шибил. Но Шибил не заставил их раскрыть переметные сумы; не стал шарить по карманам широких поясов. Издалека заводит он речь о том о сем, упоминает Велико-кехаю и наконец переводит разговор на Раду. Гайдуки смотрят в землю, сгорая от стыда. Шибил отпускает торговцев с миром, провожает их немного и громко просит кланяться Раде.

Ни слова не сказали гайдуки Шибилу, в глаза ему взглянуть не посмели. Но вечером, уйдя в горы, устроившись там на самой вершине Синих Камней, среди орлиных гнезд, и дождавшись, когда Шибил лег и уснул, они остались у костра и повели беседу. Горы вокруг были прежние, убежище их — надежное. Но неспокойно было у них на душе, и с тревогой оглядывались они вокруг. Крикнет ли где лисица, им чудится — человек кашлянул; скрипнет ли сук — будто крадется кто. И ближе наклоняются они друг к другу, шепчутся, глядят, как Шибил ворочается во сне, слушают, как он стонет и что-то бормочет. Потом поднялись и пустились в путь. Убивать его не стали, но бежали прочь, как от зачумленного.

Шибил остался один. И тогда деньги из царской казны, которые он награбил, перстни, сорванные с рук живых и мертвых, церковное и монастырское золото и серебро, все сокровища, собранные и скрытые им в пещерах и дуплах, — все потянулось в дом Велико-кехаи, на подарки Раде. За каждый поклон — дорогой подарок. Но вот получил он весть, ошеломившую его: Рада зовет его вниз, в село; отец дает им свое благословение, Мурад-бей его прощает. И в подтверждение своих слов командир стражников прислал ему янтарные четки от гроба господня.

Долго Шибил раздумывал, не западня ли это. Все, что у него было, он отдал. А лес стоял уже весь зеленый, пышный, темный; поляны покрылись высокой травой; зацвели пионы, зацвел и ясенец, колдовской цветок… По оврагам поплыл дух сирени и липы. И когда в ущелье заревел олень, а в Старой роще заворковали серые голуби, жёсток стал Шибилу камень, на который он вечерами клал голову, и тяжелым показалось ружье. Он не выдержал, пошел в село.

Как трогался с Синих Камней — был полдень, а спустился на дорогу и оглянулся назад — горные вершины и утесы уже покраснели от лучей заката. Но орлы еще вились над белыми оползнями и каменными стенами обрывов. Те орлы, что привыкли к мертвечине и часто, сев на скалу, рвали человечье мясо. Смеркалось; в овраги ложился синеватый туман, по холмам поползли длинные тени. Гора притаилась, тихая, задумчивая, словно глядя вслед Шибилу и спрашивая: куда? Затосковал Шибил, в сердце его впился червь сомнения; сел он на камень, задумался.

И все заново перебрал в уме, обо всем передумал. А поднял глаза — уже взошел месяц. Другой мир увидел перед собой Шибил, и другою стала горная цепь — широко раскинувшаяся, неясная, гладкая, как затянутая прозрачной белой пеленой синяя стена. В черную тень спрятались леса, от полян веяло холодом, по ним, извиваясь как змей, тянулся белый туман. Кое-где во мраке вспыхивал светлячок и, вычертив огненной чертой какой-то знак, какое-то таинственное слово, опять угасал. А глубоко в ложбине слышалось пенье — может быть, это пела река? — тихое, прекрасное.

Шибил глядел прямо перед собой и думал. В глазах у него желтыми проволочками рассыпались лучи месяца, искрясь и сплетаясь в какой-то смутный образ, то появляющийся, то исчезающий. И вдруг, словно наяву, увидел Шибил глаза девушки и ее манящую улыбку. Он встал и пошел на их зов, не оборачиваясь назад.

Троекратный осторожный стук, тихим шепотом произнесенное: «Это я, Мустафа!» — и дверь открылась, он входит в отцовский дом. В очаге горит огонь, по стенам пляшут тени. На рукоятках Шибиловых пистолетов, на пороховницах, на кистях сумки — блики. Для него, высокого, статного, дом как будто тесен. Встретив взгляд матери, он сразу понял, какая тревога терзала ее.

— Зачем пришел, Мустафа? — промолвила она. — Неужели туда пойдешь?

— Пойду.

— Когда?

— Завтра.

Старуха хорошо знала сына, знала, что отговаривать, настаивать — бесполезно. Она села к огню, обхватила колени руками, уставилась в землю, запричитала:

— Мустафа, вот уж три дня стражники пули льют да кинжалы точат, пальцем острие пробуют, чтобы ими волосок вдоль разрубить было можно. Усы крутят да на нас поглядывают… Чует мое сердце недоброе, Мустафа.

Шибил обернулся, поглядел на нее, но взгляд у него был такой, что она не знала, слышит ли он, понимает ли. Она приумолкла, не сказала больше ни слова.

А Шибил распоясался, сиял пистолеты с золочеными рукоятками, кинжалы с фигурными эфесами, украшенные серебром пороховницы — все, что стало для него теперь тяжелой, ненужной обузой.

Наверху, в церковной кофейне, у открытого окна сидят командир стражников Мурад-бей и Велико-кехая. Бей нахмурился, молчит и задумчиво сосет свой чубук. А Велико-кехая весел; он то и дело прохаживается по комнате, раскидывая в стороны широкие штанины шаровар, и поминутно вынимает из-за пестрого шелкового пояса большие, круглые, как мячик, часы: поглядит и спрячет. И, потирая руки, твердит:

— Готово, бей-эфенди. Не беспокойся: волк в капкане…

На столе перед командиром стражников два платка: белый и красный. Ими будет подан сигнал сидящим в засаде стражникам. Если бей выставит в окне белый платок — значит, пощада; а если красный — так смерть. И они ждут, глядя на улицу. Никого нет. Рада не стоит в воротах, Мустафа не идет. Велико-кехая в нетерпении бежит домой.

— Ну? — спрашивает бей, когда он возвращается.

— Все в порядке. Нарядилась как можно лучше: надела алую атласную безрукавку, синее тафтяное платье. В точности как тот раз, когда мы ее в горы посылали. Женщина ведь: смотрится в зеркало, брови подводит, смеется.

— Чего смеется? — сердито говорит бей. — Разве она не знает, чем кончится?

— Как не знать? Знает…

— Ты ей все сказал?

— Гм… всего не говорил. Разве можно? Да нет! Все, все сказал. Не беспокойся, эфенди: все сделано как надо.

Проходит еще час. Никого. Велико-кехая опять бежит домой, на этот раз задерживается там дольше, наконец возвращается.

— Ну? — спрашивает бей.

— Не хочет больше. Плачет. Прибежала к ней ведьма эта, мать его. Попадись она мне, я бы ей показал. Пришла, эфенди, и бог знает что набрехала. Ну, та теперь и плачет, руки ломает. «Волосу, говорит, с головы его не дам упасть. В горы убегу вместе с ним». Эх, бабы, бабы! Все они такие… Ну, не беда. Я ее в чувство привел. Выйдет. Сейчас увидишь ее в воротах…

Командир стражников молча гладят себе бороду. Синие клубы дыма плавают вокруг его головы.

Но вот — Рада стоит в воротах, к ней Мустафа подходит. Командир стражников и Велико-кехая подбегают к окну и, спрятавшись за занавеской, затаив дыхание, глядят.

Мустафа идет посередине улицы. Крыши, плодовые деревья залиты солнцем. Вдали, на том конце улицы, виднеются горы, где царил Мустафа. Он безоружен. Но как одет! На нем кафтан синего брашевского сукна, шитый золотом. Сам — высокий, стройный, слегка похудевший, слегка загорелый, но красивый, молодцеватый. В руках — янтарные четки и цветок красной гвоздики: четки — от бея, гвоздика — от Рады. Он уже близко, глядит на Раду, глядит и улыбается.

Бей комкает свою белую бороду и говорит:

— Какой молодец! Какой красавец!

— Платок, платок, бей-эфенди! — кричит Велико-кехая.

— Какой молодец, — твердит в восхищении бей, — какой красавец!

Велико-кехая хватает красный платок — и опять к окну. Но бей берет его за руку.

— Нет, чорбаджи. Такой человек не должен умереть.

— А дочка моя! Честь моя! — кричит Велико-кехая и вырывается, бежит к окну, машет красным платком.

Грянул ружейный залп. Зазвенели оконные стекла, дрогнули дома, на землю словно пала черная тень. Шибил остановился, страшный, прекрасный. Разорвал четки, но гвоздики не бросил, скрестил руки на груди и стал ждать. Мгновение — пока стражники перезаряжали ружья. Резкий крик донесся из нижнего квартала. Шибил не пошевелился. Другой — от ворот Велико-кехаи. Шибил обернулся: это Рада. Она бежала к нему, протягивая руки, словно для того, чтобы его защитить; он раскрыл ей свои объятия. Еще залп. Шибил упал — сперва ничком, потом перевернулся на спину. Рядом с ним упала Рада.

И все смолкло. Солнце озаряет камни мостовой. Кровавым пятном между двумя телами алеет гвоздика.

Из окна церковной кофейни кто-то отчаянно машет белым платком.

СЕРНА

Да не позвала по-человечьи,

А проблеяла серной лесною…

Народная песня

Вон там, где спускаются с Крайницы белые обрывы, в низине, была мельница деда Цоно. Сохранились вербы, сохранилась запруда, а мельницы нету. Остались только развалины каменных стен, поросшие ежевикой, да две-три балки, посеревшие и ссохшиеся, как гриб. Потому что все это было в давнее время, и теперь ни люди, ни места уж не те, какими были тогда.

Двое ходили на ту мельницу: сам дедушка Цоно да сын его Стефан. Дед Цоно был старый. А старики все — сгорбленные, и ежели молодежь обычно глядит вверх, то они не подымают глаз от земли, которая скоро их возьмет. Но дед Цоно был не то что сгорбленный, а из-за какой-то болезни просто согнутый пополам и совсем не мог ходить прямо, кроме как заложив свою палку поперек спины и взявшись руками за оба конца. Таким способом он сохранял равновесие и медленно шагал, опустив глаза в землю, словно чего-то ища. Идя на мельницу, он не сворачивал ни налево, ни направо, а точно следовал всем изгибам и поворотам тропинки.

Стефан был другой. Он знать не хотел никакой дороги. Кажется, только вышел из села, а глядишь — вон он уж над мельницей, торчит на холме во весь свой могучий рост, и ребятишки, забравшиеся в сад за сливами, при виде его не слезают, а прямо валятся с деревьев и улепетывают со всех ног. Будто сокол напустился на воробьев.

Но не всегда ходил Стефан прямым путем на мельницу. Иногда он спускался с кургана туда, где на краю села стоял дом Муцы Стоеничиной. Муца эта была знахаркой, понимала в травах, знала все решительно насчет вил и самодив. О самодивах она говорила, что они давно ушли, оттого что народ плохой стал, но одна, самая красивая, видно, все же осталась у нее в доме. У Муцы была дочь-красавица. Ради нее-то Стефан и сворачивал сюда по дороге на мельницу. Они разговаривали где-нибудь в укромном углу сада, среди слив и подсолнухов, стоя — он по одну сторону плетня, снаружи, она — по другую, внутри. Она — русая, синеглазая, стыдливо потупившись; он — смуглый, широкоплечий, с маленькой черной бородой, обрамлявшей лицо, не скрывая его. Тонкие губы его улыбались, но глаза оставались колючими, темными, с злым огоньком в зрачках.

Получив цветок от Дойны или не получив его, но все равно почувствовав у себя за плечами крылья, он перепрыгивал через овраги, перелетал с холма на холм и в одну минуту оказывался возле мельницы. Пускал воду, и мельничный конек начинал стучать. А что представляла собой мельница дедушки Цоно? Жалкое, незаметное строеньице, низенькое, прижавшееся к земле, прилепившееся под холмом, будто ласточкино гнездо под стрехой. Но велик был полый коуз, позеленелый, промокший, разбухший: вода наполняла его и низвергалась оттуда вниз, ударяя в лопасти колеса. По другую сторону, словно из темного зева пещеры, вода вырывалась, вспенившись, плескалась в стены, плескалась в мокрую, блестящую каменную плиту, поставленную поперек, шумела, разлеталась тысячами брызг, мелкой росой наполнявших воздух. В солнечную погоду здесь всегда появлялась маленькая радуга. И словно весь свет солнца собирался в этой радуге, и все, что только есть веселого, пело песню мельничного конька. Потому что вокруг не было ничего, кроме молчаливых оврагов да темных лесов.

Как-то раз сын деда Цоно Стефан вышел из мельницы с мотыгой на плече: решил починить запруду. Дошел он до того места, где ручей выбегает к лесу и, расширившись, образует холодный, прозрачный водоем, в котором жительницы Жеруны стирали ковры и белили холсты. Теперь тут никого не было; глаз ясно различал под водой камешки на дне, а песок вокруг был чистый и гладкий, как вощеная доска для письма. Лишь кое-где на нем виднелись следы. Стефан остановился, сел на корточки и принялся их рассматривать. Это не козьи, хоть козы Калистрата паслись и проводили жаркое время дня поблизости; и не коровьи, хотя деревенское стадо обычно проходит здесь. Стефан рассматривал пристально, наклонялся все ниже. Наконец встал; лицо его прояснилось, глаза заблестели; это были следы серны. Той самой, что появилась в горах и о которой толковали по вечерам женщины, глядя на огонь лесных пожаров или прислушиваясь к шуму рощ над селом. Прежде все это внушало им страх, но теперь они глядели на горы с доверием, радуясь, что там ходит серна. Овчары описывали, как она вихрем мчалась мимо, цыгане-дровосеки, спускавшиеся оттуда с пучком герани или первоцвета за ухом, рассказывали, что видели ее близко и что глаза у нее совсем человеческие.

Сын деда Цоно Стефан слышал все это. Но бабий ум и бабьи россказни он считал глупостью. Он был силач, охотник, и при мысли о серне настоящая волчья жажда крови разгоралась в его груди. Узнав следы, он пошел на мельницу, взял ружье, надел сумку через плечо, пристегнул к поясу пороховницу, потом отвел воду. Конек замолчал, радуга над мельницей погасла. Стало тихо, темно, и Стефан торопливо зашагал по козьей тропинке — вверх, в горы.

Он бродил целый день. Спускался в глубокие ущелья, ходил под пологом старых буков и старых дубов, словно под церковными сводами, видел в опавшей листве либо черные зерна ядовитых трав, либо красные шапки каких-то странных грибов. В одном месте встретил волка, в другом — отчетливо отпечатанный след медведя, в третьем на него посыпались мелкие сучья, и он, подняв голову, увидел свирепые круглые глаза дикой кошки. Стефан ни разу не снял ружья с плеча. Взбирался он на высокий гребень горы, где ветер кудрявит траву полян, а кругом — синее небо да белые облака. Отсюда Стефану было видно далеко: он принимался высматривать серну. Но серны нигде не было.

Он не отчаивался, искал дальше. Раз набрел на овчаров, стал расспрашивать их насчет серны; но они при виде его ружья и сдвинутых бровей молча пожимали плечами. На него кинулись собаки, но никто даже не защитил его от них. Попадались Стефану и цыгане-дровосеки, веселые, загорелые до блеска, украшенные цветами.

— Где серна?

Те глядят на него, как на медведя, меряют глазами его высокую фигуру, меряют длинное ружье. И молчат. А тронутся дальше — загалдят по-своему.

У охотника всегда остается какая-нибудь надежда и какой-нибудь непроверенный уголок. Стефан ходил до сумерек — вернулся на мельницу, только когда не стало видно ни зги. На другой день он опять бродил по горам и опять вернулся ни с чем. На третий — тоже. А когда, усталый и злой, спускался вниз между камней, кто-то его позвал. На скале перед ним сидел козопас Калистрат, вил из козьей шерсти веревки.

— Э-эй, Стефа-а-ан! — крикнул он басом. — Не трогай серну! Грех! Оставь божью тварь; бегай за девками, девка-ми!

И засмеялся так, что овраг загудел.

Что знал козопас Калистрат, то знало все село. Вечером женщины собрались почесать языки. В горах полыхал пожар. Не было ни дыма, ни языков пламени — только ломаная линия огня, будто драгоценное ожерелье на груди царевны. Рощи шумели, летучие мыши бесшумно носились под стрехами. Окруженная женщинами и девушками, Муца Стоеничина говорила:

— Бы подумайте, милые! Негодник этот, Цонов сын, все серну ищет. Убить ее хочет. Убей его господь! Ну, что ему эта божья тварь далась? Не бодается, не кусается, ни зла никакого не делает… Да где ходит-то, где является-то? Все около Монастырища. Там прежде монастырь Пресвятой богородицы был, да как турки пришли, монахи решили укрыть от них крест честной. В одном месте укроют, а на другой день все им боязно, как бы не нашли: возьмут еще куда перенесут. А повсюду, где честной крест стоял, герань расцветает… Оттого столько герани там!

Наступило молчание. Видно, Муца решила дух перевести либо посмотреть, как ее слова подействовали. Потом продолжала:



Поделиться книгой:

На главную
Назад