– Давайте его сюда!
4
Выйдя из подземки у Штеттинского вокзала, Рупп остановился. Он не знал, куда повернуть – налево или направо. Он сделал вид, будто рассматривает журналы, развешанные на газетном киоске, и подождал, пока мимо него не прошел Лемке. Пропустив его настолько, чтобы не потерять в толпе, Рупп последовал за ним.
Лемке повернул направо, дошел до угла и свернул в узкую Кессельштрассе. Это удивило Руппа. Он знал, что их цель – тюрьма Старый Моабит. Туда короче всего было бы пройти по Инвалиденштрассе, до уголовного суда. Эту дорогу Рупп помнил по тому времени, когда ему приходилось ходить сюда с матерью, пытавшейся узнать судьбу его исчезнувшего отца. Это были еще времена Брюнинга и Папена. С тех пор тут, кажется, ничего не изменилось: та же прямая стрела улицы, те же шупо на перекрестках, тот же редкий поток автомобилей и пешеходов. Разве только вот штурмовики перестали ходить посреди улиц, топоча сапожищами и горланя песни. Они теперь смешались с толпою. Впрочем, от этого они не стали менее ненавистны Руппу. Он был убежден, что именно они, штурмовики, истинные виновники гибели его отца – берлинского рабочего-металлиста, примкнувшего еще в 1918 году к спартаковцам.
Рупп все время боялся, что потеряет Лемке из виду, но, повернув за угол Кессельштрассе, к своей радости, сразу же увидел его неторопливо шагающим к Колонне Инвалидов. Здесь было меньше прохожих, и Рупп, следуя наставлениям Лемке, отстал еще немного. Он ускорил шаги только тогда, когда Лемке, обойдя колонну, пересек улицу Шарнгорста и, к еще большему удивлению Руппа, вошел в ворота кладбища.
Лемке не остановился в воротах у будки привратника-инвалида, на ходу проверяя, нет ли за ним наблюдения. Неторопливыми шагами он углубился в лабиринт кладбищенских аллей. Там он наконец остановился и сделал Руппу знак подойти.
– Ну что, малыш, – ласково сказал он, кладя руку на плечо юноши. – Не трусишь?
Рупп ответил укоризненным взглядом.
Лемке обнял его за плечи, и они пошли дальше вместе.
Рупп вслух читал надписи на памятниках. Многие имена были ему знакомы по учебникам истории. Одни хорошо – как Шарнгорст или герой всех гимназистов воздушный ас Рихтгофен, другие – смутно, как Шлиффен.
Но именно около его-то памятника Лемке и остановился.
– Ты немец, Рупп?
– Конечно!
– А что ты знаешь о Шлиффене? Почему ему воздвигли памятник?
Рупп смутился. Он не знал.
– Памятник Шлиффену воздвигли немецкие генералы. Он показал им путь, которым можно ворваться во Францию… Так же шайка разбойников могла бы поставить памятник наводчику, который отыскал в доме соседа незапертую форточку.
Рупп смотрел на длинное лицо фельдмаршала-наводчика. Большие пролысины надо лбом, тяжелые мешки нижних век и мертвый взгляд бронзовых глаз. Вокруг рта бронза застыла брезгливою складкой. Короткий подбородок был заносчиво вздернут над непомерно высоким воротником.
– Запоминай их лица, мальчуган, – сказал Лемке. – В крови, пролитой этими людьми, в крови, которую еще прольют их ученики, следуя примеру учителей, можно было бы потопить Берлин!..
Они вышли к набережной канала. Лемке опустился на скамью и некоторое время молча созерцал поверхность воды.
На том берегу канала виднелась подернутая серою осеннею мглою верфь, левее шпили музея терялись в ползущем над городом сером тумане. За его пеленою дом казался огромным и почти черным; его очертания были словно смытые контуры рисунка.
Лемке спросил:
– Ты любишь Берлин?
Рупп ответил не сразу:
– Почему ты спрашиваешь?
– Ты услышишь иногда, что наш Берлин – хмурая каменная громада, безвкусная смесь казарм и памятников курфюрстам, город-выскочка среди почтенных, убеленных славными сединами европейских столиц. Берлин называют гнездом милитаризма и международного разбоя.
Рупп нагнулся, чтобы заглянуть в лицо Лемке. Тот говорил, продолжая глядеть в воду канала:
– К сожалению, некоторые немцы сделали слишком много для того, чтобы это считать правдой. Но мы знаем, что это не вся правда о Берлине. Кроме Замка и Бранденбургских ворот, кроме Тиргартена с особняками миллионеров и аллеи Победы, в Берлине есть еще Веддинг, и Нейкельн, и Панков с миллионами таких немцев, как мы с тобой, как наши отцы и наши деды. И Сименсштадт, построенный руками таких же, как мы, где работают тысячи таких, как мы. Кроме памятников генералам, в Берлине стоят памятники Гельмгольцу и Шиллеру, Гете и Коху. Это другой Берлин, с его людьми и домами, с заводами и памятниками, с его садами и тихими кладбищами, на которых лежат наши отцы… Этот Берлин наш. – И участливо добавил: – И таким пропавшим без вести, как твой отец, мы поставим памятник. Большой памятник жертвам гитлеровской тирании!
Рупп вздохнул.
– Ты сомневаешься? – спросил Лемке.
– Нет, но…
– Верь мне: это будет!
– Ты же знаешь, Франц, я тебе верю, но… правильно ли это – увековечивать могилы, даже такие, о которых ты говоришь?
– Разве мы с тобою не знаем могил, которые достойны того, чтобы сохраниться навеки? Есть могилы, которые человечество станет оберегать тем тщательнее, чем выше будет становиться культура, чем больше вширь по белу свету и чем дальше в глубину народных масс будет проникать свет коммунизма. Разве уже сейчас мы не знаем двух таких могил, близких сердцу людей, разбросанных по всему земному шару? Вспомни могилу на Хайгетском кладбище в Лондоне. А мавзолей на Красной площади в Москве? Я напомню тебе слова Энгельса, которыми он навеки проводил своего друга и старшего соратника: «14 марта перестал мыслить величайший из современных мыслителей…»
– Да, – горячо воскликнул Рупп, – такого успеха, какого достигло воплощение его идей в Советском Союзе, не знал еще ни один мыслитель до него!
– Это верно. Именно там, в России, оказались продолжатели его дела. Там дело Маркса в верных руках. Там его идеи развиваются, находят воплощение в жизни, оттуда они вернутся и сюда, на родину великого учителя человечества, придут и туда, где покоится его прах… Скорей бы! Если бы был свободен Тэдди. Ты помнишь Тэдди, малыш?
– Он только однажды ночевал у нас. Я тогда и не знал, что это Тельман. – Помолчав, Рупп в задумчивости продолжал: – Должен тебе сознаться, Франц, что и теперь еще я как-то не до конца поверил тому, что тот простой рабочий, такой же, как мой отец, простой гамбургский рабочий Тэдди, и вот этот огромный человек, секретарь ЦК нашей партии…
– Нашей?.. – с улыбкой прервал Лемке.
– Да, нашей. Именно нашей! – твердо повторил юноша. – Позволь мне уже так говорить… Я хотел сказать: мне иногда просто не верится, что тот наш Тэдди и этот товарищ Тельман – один и тот же человек.
– Именно в этом его сила, Рупп: рабочий и руководитель.
– Руководитель… большое слово!
– Отличное слово, мальчик. Сила этого слова в том, кто дарует человеку это высокое звание. Сила этого слова в народе. Если оно не получено от народа, за него нельзя дать и пфеннига. Разве мало было и сидевших на настоящих тронах и воображавших себя королями в сумасшедших домах, которые одинаково безуспешно именовали себя вождями своих народов? Одни из них кончали смирительной рубахой, другие – эшафотом. Народ не хочет иметь дела ни с королями, ни с безумцами. Он хочет иметь своих руководителей. Только их он признает, их слушает, им верит.
– Я думаю, Франц, что и на таких подлых безумцев, как Гитлер и Муссолини, народ наденет когда-нибудь смирительную рубашку.
– На них и на всех им подобных, нынешних и будущих. И не рубашку, дружище, а петлю!
– Только бы эти негодяи не успели истребить всех борцов за свободу.
Франц рассмеялся:
– Можешь не бояться. При всем кажущемся могуществе этих правителей они только жалкие злобствующие пигмеи. Они больше всего на свете боятся народа и его учителей.
– Слишком дорого эти пигмеи обходятся народам.
– В Германии есть такие люди, как Тельман. Есть и будут, пока жив наш немецкий народ. А он не умрет. Перед ним широкая дорога вперед, в будущее, по следам русских. Наш народ переживет гитлеров. Переживет! Этому учит нас партия.
Они помолчали. Рупп мечтательно проговорил:
– Поскорей бы мне подрасти! Так хочется быть настоящим членом партии!
Это прозвучало совсем по-мальчишески.
– Комсомольцы – наши младшие братья, – утешил Лемке. – Можешь гордиться этим званием!
– Хотелось бы стать партийным функционером.
– Это не дается как почетный титул.
– Я заслужу!
– Его зарабатывают не речами, а у станка, среди таких же рабочих, как мы с тобой.
– А ты долго был простым рабочим, Франц?
– Был и остался, сынок.
– Я хотел сказать: ты долго пробыл у станка, еще не зная, что будешь функционером?
– Да… постоял!
– Счастливец! – со вздохом сказал Рупп. – Не каждый начинает свой путь рядом с такими, как Тэдди. Тебе чертовски повезло.
– Ты прав, мальчик… – Франц запнулся, словно какой-то клубок в горле помешал ему говорить, – но только впоследствии начинаешь понимать, какое значение в твоей жизни имело то, что такой человек, как Тельман, поставил тебя на рельсы… Бывало, он забегал к нам в мастерские гамбургского порта и давал задание с таким видом, будто рассказывал забавную историю. У нас не было тогда даже конспиративной квартиры, а в каждой пивной сидело по шпику… И вот, бывало, слушаешь Тельмана, а с фрезы нельзя глаз спустить… Он сам всегда говорил нам: никаких промахов в работе, чтобы комар носу не подточил; чем чище твоя рабочая книжка, тем лучше ты законспирирован!
– И я буду хорошо работать, Франц! Пока партия сама не скажет: а ну, Рупп, ты нам нужен!
– Если бы твой отец слышал эти слова! Он гордился бы тобою.
– Я верю тому, что он еще узнает!
– Если только он жив… Ты и твои товарищи откроете перед ним двери лагеря… Люби немецкий народ, Рупп, верь в его силы и совесть.
– Я знаю, не все же немцы – наци.
– Даже если наци будет вдесятеро больше, и тогда, Рупп, мы будем бороться и верить в победу. – Лемке крепко обнял юношу за плечи и прижал к себе. – Бороться до конца, как учил нас Тэдди. И, можешь мне поверить, победа будет нашей!
Рупп обвел быстрым движением руки расстилавшуюся перед ним панораму города.
– Клянусь: я буду бороться!
Лемке пожал руку юноши.
– Посиди. Я сейчас вернусь.
Он неспеша скрылся за поворотом аллеи. С серого гранита одного из надгробий на него смотрел бронзовый горельеф грубой фельдфебельской маски. Под маской стояло: «Фельдмаршал Эйхгорн погиб в 1918 году в Киеве (от бомбы большевиков)». Лемке усмехнулся. По странной игре судьбы именно в надгробии этого палача Украины нашелся тайник, служивший одним из передаточных пунктов для нелегальной почты коммунистов-подпольщиков Берлина.
Лемке быстро огляделся, достал из щели между бронзовой доской и гранитом маленький пакет и с независимым видом праздного гуляки пошел прочь.
Лишь убедившись в том, что его никто не может видеть, даже Рупп, Лемке развернул пакетик и достал его содержимое – две обыкновенные пачки сигарет. Он внимательно осмотрел их и одну пачку бережно завернул снова, а из другой высыпал сигареты в карман, а обертку, подняв к глазам, стал разглядывать на свет, то и дело косясь по сторонам. Потом тщательно разорвал тонкий картон на мелкие куски.
После этого он, не оглядываясь, пошел обратно к Руппу.
Осень в том году была ранняя. Деревья давно пожелтели, и листва их, несмотря на усилия сторожей, густо устилала дорожки кладбища. Лемке с удовольствием прислушивался к мягкому шуршанию листьев под ногами. От этого умиротворяющего шелеста, от податливости, с которой каблук погружался во влажный песок дорожки, на душе становилось спокойно. Минутами даже забывалось, зачем он пришел на кладбище, забывалось о возможной слежке. Впрочем, Лемке был уверен, что возможность слежки почти исключена: положение его было вполне легально и надежно законспирировано. Его незаметная фигура не должна была служить предметом особого внимания тайной государственной полиции. Он мог спокойно участвовать в передаче Тельману вестей о том, что весь прогрессивный мир, все свободомыслящее человечество борется за его освобождение.
Уже больше полугода вся прогрессивная пресса мира едва ли не ежедневно уделяла внимание аресту и заточению Тельмана. Больше полугода немецкие рабочие испещряли вагоны, заборы, стены домов и фабричные трубы Берлина, Гамбурга, Бохума, Дюссельдорфа и других промышленных центров Германии настойчивым кличем: «Свободу Тельману!»
«Свободу Тельману!» – кричали листовки германской компартии.
«Свободу Тельману!» – провозглашал на весь мир передатчик «Свободная Германия».
«Свободу Тельману!» – так начиналось каждое сообщение международного объединения юристов.
«Свободу Тельману!» – говорилось в каждом листке, который летел в немецкие машины, участвовавшие в международных автомобильных гонках.
«Свободу Тельману!» – появлялось за ночь на бортах немецких пароходов, заходивших в иностранные порты. Утром капитаны этих судов сами наблюдали за тем, как матросы соскабливали засохшую нитрокраску так, чтобы не оставалось следов.
«Свободу Тельману!» – писали изо дня в день Драйзер в Америке, Нексе – в Дании, Манн – в Англии, писатели-антифашисты Европы, Америки, Азии.
Во Франции Ромен Роллан писал: «Тельман для нас не только мужественный, честный, искренний человек, каким он всегда был. Он стал для нас символом еще подавленного, но непобедимого пролетариата – победителя завтрашнего дня. Он знамя интернациональной борьбы».
Да, так оно и было: имя Тельмана стало знаменем борьбы за свободу народов, за права человека, против фашизма и насилия.
В СССР Горький писал: «Позор для Германии то, что вождь германских рабочих Эрнст Тельман содержится в тюрьме. Я надеюсь, что представители культуры, науки и искусства во всем мире поднимут свой голос для протеста против бесчеловечного обращения с Тельманом, против подготовки юридического убийства».
Не было на свете языка, на котором Гитлер и Геббельс не получали бы протестов против ареста Тельмана. Не было языка, на котором в берлинскую тюрьму Старый Моабит не пришел бы на имя Тельмана призыв к бодрости.
Вот уже полгода, как Старый Моабит стал не менее знаменит, чем Бастилия. И вот уже несколько месяцев, как печальная слава Старого Моабита удвоилась: мир узнал, что в его стены гестапо перевело еще одного узника. Его имя также изо дня в день повторялось левой прессой мира; его имя с ненавистью произносили фашисты. Это имя принадлежало болгарскому коммунисту, ставшему теперь символом борьбы за честь всего передового человечества, синонимом железной стойкости и верности делу рабочего класса. Это было имя Георгия Димитрова.
Еще много месяцев назад, сразу после пожара рейхстага, фашистская юстиция намеревалась в ускоренном темпе провести процесс. Нацисты хотели доказать виновность коммунистов в поджоге рейхстага, хотели свести на нет неопровержимые доказательства того, что поджог был организован штурмовиками Геринга по приказу Гитлера.
Но уже больше полугода следователи и прокуроры напрасно пытались сломить волю Димитрова, заставить его отречься от правды, заставить его принять вину на себя и на свою партию.
Из письма, которое Лемке должен был переправить сквозь стены Старого Моабита, Тельман узнает, что партия жива, что мир помнит о нем, борется за него; узнает, что слова «свобода» и «справедливость» не забыты человечеством и что его собственное имя, как и имя заключенного в тех же стенах Димитрова, стало символом борьбы за правду. Тельман узнает о стойкости Димитрова.
Лемке вернулся к скамье и отдал Руппу пачку с сигаретами.
– Пойдем, малыш?
– Я чего-то недопонимаю… – неуверенно проговорил Рупп и умолк в нерешительности.
– Смелей!
Юноша казался озадаченным.
– Я еще не слышал хорошего слова о наших социал-демократах, – сказал он, – а ведь и Маркс, и Ленин в свое время высоко ценили немецкую социал-демократию… – И поспешно добавил: – Может быть, вопрос кажется тебе очень наивным, но, честное слово, я…