Инна Булгакова
Последняя свобода
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник,
которому имя смерть; и ад следовал за ним.
Глава 1
Сегодня мне исполнилось сорок пять. И случилось событие столь несуразное, из ряда вон, что я растерялся, испугался даже и по привычке схватился за перо (шариковую ручку). Потому что загадочных событий в моей жизни скопилось уже немало, надо же что-то делать…
Писатели — народ нервный, а у нас тем более. Для души я писал прозу, для заработка — пьесы, и они широко шли. Что дало мне возможность вступить в члены Союза и приобрести кооператив в соответствующем районе Москвы. Так вот пятнадцать лет назад я и познакомился с соседом по площадке — странным стариком с подходящей фамилией Прахов.
Впрочем, общались мы крайне редко. Пьесы не иссякали — вскоре я купил дачу у вдовы драматурга в соответствующем поселке (не в том, знаменитом на весь мир, но тоже престижном, с собратьями-профессионалами), где и засел прочно, спокойно и, надеюсь, навсегда. Чувствуя, однако, что когда-нибудь редкому моему везению придет конец. Конец пришел.
И вот каким образом: однажды Прахов рассказал мне эпизод из многогрешной жизни своей — ровесника века. Да, он родился в январе 1900-го, а в девятнадцатом участвовал в разгроме одного прославленного богатого монастыря. Они разрывали могилы и склепы и выбрасывали мощи. Вот сорвали крышку древнего дубового гроба — предстал нетленный монах в нетленном облачении. Глухо произнес: «Будьте вы прокляты!» — и рассыпался в прах. Соратники оцепенели, но тут из кустов послышалось бормотанье: «Прости меня, Господи, за злобу и ожесточение…» Проклял живой монах.
Жить ему осталось всего ничего. «Я его и прикончил, — признался Прахов. — С испугу». — «Застрелили?» — «Зарезал. Вот вам завязка для полноценного антисоветского романа. Дарю». (На дворе стоял 1977 год.) — «А вы сами не пробовали?» — «Пробовал. Но я либреттист». — «Кто?» — «Писал либретто для оперетт. Жизнь прожил с шампанским, но никак не могу умереть». — «А ваши соратники?» — «Давно сыграли в ящик… заметьте, все не своей смертью. Я остался один». — «У вас есть правнучка». — «Сын погиб, внук погиб. Правнучка есть».
Больше мы на эту тему не говорили, да и не виделись почти, и старика я как будто не вспоминал, и монаха… Но оказалось, замогильный эпизод годы и годы дремал в потемках подсознания, как зерно в земле, и однажды вспыхнул ярко и пронзительно, разрастаясь в целое дерево… своего рода анчар, где смерть, смерть, смерть. Я понял, что пишу роман.
Писал запоем, вдруг опомнился и поехал к Прахову: не возражает ли… «Очень рад, — одобрил уже девяностолетний несгибаемый старик. — Могу добавить фактов». «Нет, нет, мне нужен был толчок — дальше работает воображение… Впрочем, кое-какие детали мне подбросил мой приятель — критик Горностаев. Тоже увлекся. Вот принес вам его статью почитать». — «Прекрасно, — одобрил старик, листая журнал. — Четвертый Всадник»… это ведь из Библии?» — «Да. Из Апокалипсиса». — «Прекрасно, — по вторил Кащей Бессмертный. — Вот напишите — и меня убьете».
Это происходило в апреле, на Страстной, а на Пасху в кругу близких я похвастался, что мечтаю ко дню рождения сделать себе подарок — окончить роман (необходимо заметить: о замысле, о старике, о монастыре — вообще ни о чем никто не знал). «Концовку подсказал сам прототип». — Существует прототип романа?» — осведомился Гриша, тот самый Горностаев. «Представьте себе — убийца! Десятый десяток пошел. Слезно просит — уже тринадцать лет — отпустить его душеньку на волю». — «Ну и?..» — «Отпущу». «Каким образом?» — «Зарежу».
Роман я действительно кончил ко дню рождения — Прахов скончался тотчас. Героя я зарезал, как и обещал, — старик умер от разрыва сердца. «Неужели силою своего воображения…» — пытался иронизировать я, но тут пошли такие странности и загадки, что вот уже два года я живу словно не в себе. Начать с того, что моя жена исчезла тогда же напрочь.
Нельзя сказать, чтоб я возражал против ее исчезновения — но нормального! Она же пропала при обстоятельствах пугающих, почему-то со злополучной рукописью. И сегодня… впрочем — по порядку. Необходимо восстановить ход событий в подробностях, чтобы наконец прийти в себя.
Итак, четвертое августа 1990 года. Суббота. Я в полном одиночестве (жена с сыном охотятся за трофеями к завтрашнему столу), в одиночестве и восторге работаю над завершающей фразой. Уже произошло убийство, и кровь смешалась с вином… Вдруг — телефонный звонок. Прахов. Голос бодрый, взволнованный и какой-то таинственный:
— Леонтий Николаевич, прошу вас немедленно подъехать ко мне с рукописью!
— Обязательно! Выезжаю! — закричал я на подъеме.
Кому как не старику первому обязан я прочитать… ну, хоть избранные места из рукописи — такой новой, свежей, полной трепета для меня и жизни? Единственный роман, который писался на одном дыхании, без черновиков и побочных записей.
Еду! Что там в природе-погоде? Жара… Я вышел на открытую терраску и с хрустом потянулся, протягивая руки к небу, полдневному, раскаленному…
Совсем неподалеку под яблоней стояла девушка и исподлобья глядела на меня. Моя будущая невестка, но тогда я об этом не знал (так казалось!), хотя что-то трепыхнулось в душе, как во сне.
— Здравствуйте, — сказала она хрипловатым низким голосом. — А где Коля?
— Добрый день. Он в Москве с матерью, скоро будет. Вы, должно быть, учитесь вместе?
— Учились.
Мой сын только что окончил Плехановский и, благодаря множеству хлопот, на следующей неделе отбывал в одну престижную европейскую дыру.
— Как вас называть, милое дитя?
— Как? — Она словно удивилась. — Мария.
Это имя ей шло — худая, ловкая, загорелая до черноты. И что меня поразило: глаза и волосы одного цвета — коричневого с золотистым отливом. Ну, прямо как у героини моего последнего романа — вот это да! Но одета… белые короткие штаны, сандалии и темная майка… А я-то! Недаром она смотрит с таким удивлением: на мне новенький подарок Марго — черный, до полу (до босых ног!) халат-хламида из тонкой шерсти, подпоясанный крученой веревкой; и капюшон я умудрился набросить на голову, когда вышел в пекло. М-да. «Отцы-пустынники и жены непорочны…»
Извинился, ретировался, оделся по-человечески, вышел. Все казалось мне, что ее уже не будет (и не было — так, мираж в пылу творчества). Но она стояла возле той же яблони — белый налив полновесно, прозрачно светился в ветвях — тот же недоверчивый коричневый с золотом взгляд…
— Вы ведь у нас впервые?
— Впервые.
— Хотите посмотреть сад?
— Хочу.
Гордиться мне было особенно нечем — все запущено-перезапущено, — зато всего много. Сорок соток, целое царство птиц и цветов. В беседке, на днях обсаженной шиповником мы по-свойски закурили, я вдруг вспомнил про старика и бросился в дом. Долгие длинные гудки. Странно. Куда его понесло? Прахова уже понесло на тот свет, да я-то об этом не знал. Потом приехали мои с сумками, молодые помчались на озеро, Марго спросила как-то загадочно:
— И ты собираешься завтра читать роман?
— Конечно. Я же обещал. Или для тебя это слишком утомительно?
Она пожала плечами, не удостаивая ответом. А могла бы и удостоить: как последний дурак, я собирался читать про подвиги Прахова в присутствии Марии! Я отключился и величественно удалился почти на сутки в кабинет шлифовать и править и придумать наконец название — оно никак не давалось. Люблю одиночество — и за два года вкусил его полной мерой: и друзья, и близкие вдруг оставили меня в покое.
Но тогда, пятого августа, по традиции был полный сбор. Сейчас в волнении, чуть ли не в слезах, я составляю этот скорбный список.
Леонтий Николаевич Востоков — я сам, сорок три года.
Маргарита Павловна — жена, ровесница.
Николай — сын, двадцать два года.
Василий Востоков — брат, доктор, сорок шесть лет.
Григорий Петрович Горностаев — друг и критик, сорок четыре года.
Алла Сергеевна, Аленька — его супруга, возраст примерно тот же.
Юрий Алексеевич Красницкий, Юра — ученик, прозаик, двадцать пять лет.
Мария Прахова — правнучка, сверстница Коли.
Напоминает милицейский протокол… и почему, собственно, «скорбный»? Все живы-здоровы… Надеюсь, что все.
Глава 2
Мы сидели в беседке, шиповник краснел, вино пламенело, золотился коньячок — и события, о которых читал я, казались совершенно неправдоподобными в зеленом раю на закате. Совершалось проклятие — соратники и их потомки погибали один за другим во временах и пространствах, их «главный» писал оперетки и ждал освобождения, и внимательно слушала последняя, уже последняя оставшаяся в живых, наследница.
Я кончил при свече, восторженный вечер задумчиво переходил в ночь. Гости разошлись и разъехались, а меня наконец отпустило: заснул как мертвый и проспал до одиннадцати.
Между тем на понедельник была запланирована поездка в Москву на два-три дня: в горячке работы все текущие дела были запущены. Я второпях пил кофе на терраске… Марго в атласной белой пижаме нервно прохаживалась взад-вперед.
— Где дети? — спросил я рассеянно.
— Уже уехали. Разве тебя дождешься…
— После такой убойной работы, кажется, человек имеет право… — начал я с непонятным раздражением; вспыхнула нелепая ссора (вообще мы жили мирно: с Марго легко ужиться… да и со мной, если ко мне не лезть). Но такая ярость вдруг прорвалась меж нами, что я произнес неожиданно:
— Давно чувствую, что нам необходимо расстаться, — и внезапно понял, что это правда. — Вот уедет сын…
— Давно? Когда именно? — перебила Марго и остановилась напротив, прислонившись к перилам; великолепнее женщины я не встречал… и не встречу — подумалось с отстраненным бесстрастием.
В кабинете зазвонил телефон. Какая-то баба Маша искала какую-то Машеньку… В конце концов все выяснилось. Я вышел на терраску и сказал с ужасом:
— Прахов умер.
— С каким диагнозом? — поинтересовалась Марго; я подивился ее хладнокровию.
— От разрыва сердца. Я ведь писал о нем.
— Господи, да об этом все давно догадались!
— Баба Маша говорит… ну, из нашего дома, знаешь, ухаживала за…
— Я знаю.
— Почему ты не сказала мне про Марию?
— Разве ты ее не узнал?
— Нет.
Мы пристально смотрели друг на друга.
— Поедешь на похороны?
— Надо. Не люблю, но… надо.
— Последний раз ты хоронил отца.
— А Татьяну, забыла?
— Ах да, еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью.
Ну выдала! Какое бессердечие.
— Они? В таких муках?
Я пошел в спальню, оделся. Когда вышел, она все так же стояла у перил.
— Ты не виноват, в реанимации разберутся.
— Уже разобрались, в морге.
— Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых, — сказала Марго на прощанье.
(Знамо дело, не я — я всего лишь прозаик.)
Последний взгляд, последнее прощанье — больше я ее не видел никогда. Неужто так? Неужто существует такое понятие — «никогда»?
Писательское начальство расстаралось ради старейшего члена: гроб был выставлен в Малом зале Дома литераторов. Пустом зале — никто не помнил про либретто для оперетт (давно отпелись), потомки погибли, правнучка пребывала неизвестно где.
Меня потрясло лицо: выражение абсолютного ужаса. Я глядел, глядел, словно вот сейчас раскроется некая тайна… не выдержал и, чтоб отвлечься, перешел к соображениям сентиментальным: гроб из разряда «для бедных», нет цветов… Нет, вон три казенных гвоздики — белых на белом покрывале. Тут мне захотелось здешней суетой заглушить холодок «нездешний», да стало совестно. Я побуду с ним, с убийцей, до конца… если уж больше некому. И пошел позвонить брату: у него как раз кончалась смена в больнице, он поспел к выносу тела с корзиной георгинов и гладиолусов.
Прахов дождался-таки печи огненной; члены похоронной комиссии и мы с Василием вышли из крематория, постояли, помолчали и, не сговариваясь, отправились в Дубовый зал ЦДЛ заглушить «холодок» водочкой.
Пью я редко, но метко — и вечер тот вспоминается в отрывках и обрывках. Пили за «Православие, Самодержавие, Народность» — это точно. И брат гудел под ухом: «Ты ж гори, догорай, моя лучинушка, догорю с тобой и я-а-а-а…».
Проснулся, вернее, очнулся (растолкал старичок-больной, временно живший у Василия) на другое утро, как та самая «догоревшая лучина». Меня разыскал сын.
— Откуда ты звонишь? — заорал я спросонок.
— Из Кукуевки.
Это наш благословенный поселок.
— Как из Кукуевки? Разве вы вчера не уехали в Москву?
— Раздумали. Пошли по грибы.
— Я тебе сейчас покажу грибы, дурак чертов! Прахов умер.
— Серьезно? Когда похороны?
— Уже сожгли!
— Серьезно? Так вы с матерью хоронили, что ль?
— С какой матерью?
— С моей!
— При чем тут мать?
— Ее нет.
— В каком смысле?