— Ну и что теперь с ними будешь делать?
— Отправлю в штаб, а что еще?
— Очень им там обрадуются! — басит все тот же голос. — Теперь к ним нужно приставлять охрану, а людей и так мало… Мы же отрезаны от Большой земли — их туда не переправишь. Нашел ты себе мороку…
— А не брать в плен, злее будут. Наших больше погибнет даром.
— Да оно-то так, — соглашается, — стрелять, конечно, оно не того… но мороки с ними до черта…
Спрашиваю, прошла ли бригада и ее тылы.
— Танки и несколько машин с тентами проскочили давненько, а бригадные тылы где-то застряли. Сами их ждем.
— На санках, — говорю, — раненый. Его бы нужно в медсанбат.
— Пусть полежит и отдохнет, — отзывается бас, — что еще ему остается?
— Ждать нельзя. Прострелена грудь.
После глубокой затяжки тот же пожилой солдат невозмутимо говорит:
— Это не страшно. Залатают. Будет жить… Садись и закуривай, — подает мне блестящую коробку с табаком. — Когда людей больше, веселее…
Сажусь рядом с солдатом, трофейные автоматы кладу возле ног.
— А эти железяки исправные?
— Не проверял. Да, наверное, исправные, иначе бы эти фрицы их не носили.
— Это правда, — соглашается солдат, — немцы технику знают, не дурные. Но очень задиристые… А что выходит из этого? У меня дома кроме кур еще и кролики водятся. Так один кролик, так себе, рябенький, маленький, каждый день лезет к петуху драться. Иногда, правда, везет ему, прямо на спину петуху забирается. Но кончается тем, что петух, подмяв кролика, так долбит его, так собачит его, что пух летит. Однако пройдет некоторое время, кролик оклемается — и снова затевает. Так и немцы, сколько их ни колоти… зализав раны, снова лезут.
Пленные сгребают рассыпанное сено, усаживаются на него неподалеку от меня… В каждом их движении — лакейское смирение. Мне это не нравится. Басистый солдат угощает их табаком. Пальцами, похожими на грабли, неумело скручивают папиросы. Закуривают. Один сразу закашлялся, корчится…
— Привыкли к слабеньким сигаретам, а этот самосад им не по вкусу, — смеется мой сосед.
Двое молодых бойцов, что сидят за моей спиной, видно, из роты управления. Слышу, вспоминают в разговоре свою телефонистку «молодицу» Зину.
— А ее вчера наградили, — хвалится один.
— За что? — другой голос.
— Ну, за связь…
— С кем?
— Говорят, с помначштаба…
Оба заливаются по-юношески беззаботным хохотом.
А мне от этих подслушанных шуток почему-то невесело. Вспоминаю погибшую Капу, вспоминаю Марию. Может, в на них такие вот словоблуды льют грязь…
Рассказываю пожилому басистому бойцу о переправе через реку.
— Не иначе, — говорит он, — как ту речку запруживают где-то вверху на лето. А здесь, в низине, добывают торф. Образуются широченные ямы. Осенью воду пускают — и эти ямы становятся плесами… Поспрашивай местных жителей, они тебе расскажут… В один из таких плесов вы и угодили. Благодари бога, что неглубоко. Пошли бы под лед…
Только перед утром подкатила к нам первая колонна автомашин. Спешат за боеприпасами в Гримайлов, где находятся наши тылы и склады.
В кузове одной из машин настилаем сена, кладем Грищенко. Шофер дает газу. Вижу, Грищенко здесь намного хуже, чем было на санках: трясет на выбоинах, пронизывает холодный ветер. Утешает только скорость — летим так, что свистит в ушах. Грищенко молчит. Он, бедолага, видно, так намучился, что ему теперь все равно — куда его везут и зачем.
В кювете — обломки раздавленных танками немецких телег, трупы ломовиков, на них уже легла белым саваном изморозь. Чуть в стороне от дороги люди в гражданском копают яму. В стороне лежат трупы немецких вояк. Пленные, увидев это, погрустнели, отвернулись. Втягивают головы в поднятые воротники шинелей…
А еще вчера на этой дороге ничего не было. Значит, бой был здесь после нас. Наверное, наткнулись немцы на наши танки, когда драпали…
— Да, это вам не сорок первый, — говорит басистый. — Теперь они мечутся, как напуганные крысы. Пусть запомнят: не будет пощады душегубам, не будет! Пусть скажут об этом своим детям и внукам…
В Гримайлове узнаем от регулировщика, что медсанбата здесь нет, он прошел с основными силами бригады еще поздно вечером.
Эта весть огорчила и меня, и, наверное, еще больше Грищенко. Надеялись, что Мария Батрак, сделав перевязку, немедленно отправит его в армейский госпиталь… А оно вот что…
Отыскиваем медсанчасть бригады.
Наше появление не обрадовало медиков, они уже готовились к маршу. Но мы же не виноваты, что такое случилось. Грищенко заносят в избу.
Я стою возле дверей, жду, когда кто-нибудь выйдет, чтобы расспросить, как и что.
Через полчаса выходит капитан медслужбы — русокосая, пышногрудая, статная женщина.
— Как там он? — нетерпеливо спрашиваю.
— Вы о ком? — поднимает брови.
— О Грищенко, ну, о том, что ранен в грудь.
— А… Сейчас отправим в госпиталь.
— Это я понимаю. Хочется знать, как он себя чувствует, есть ли надежда на спасение?
Она пожимает плечами. Зеленоватые большие глаза косят мимо меня на дорогу — там стоит группа офицеров, наверное, ждут ее.
— Ранение… тяжелое, — вздыхает врач. — Потому-то ничего определенного сказать не решаюсь. Все может быть… — На ее глаза набегает туча.
— Благодарю, товарищ капитан…
— Привет гвардии! — кто-то кричит ей с улицы.
Не торопясь она сходит с крыльца.
— А вы не горюйте, — кивнула мне головой. — Будем надеяться на лучшее.
Я зашел в избу. На соломе, застланной одеялом, полулежит, опираясь на руку, Грищенко. Он весь обмотан бинтами. Похож на веретено с белой пряжей. Натягивают на него сорочку и гимнастерку. Готовят к отправке в армейский госпиталь.
— Иди уж Юра, догоняй своих, — голос его ослабевший, тихий.
— Успею. Мне еще нужно к майору Быкову.
Его и еще нескольких раненых выносят к трофейной санитарной машине. В ней удобно устроены подвесные койки.
— На этой уже не будет трясти, значит, дорога не страшна, — подбадриваю Гришу. — Держись!
Мы прощаемся.
На улице стоят машины зенитчиков. Черные стволы крупнокалиберных пулеметов нацелены в небо. Возле пулеметов пританцовывают, чтобы согреться, бойцы.
В стороне стоит автомобиль с пятнисто-зеленой будкой вместо кузова.
Подхожу. Увидев старого знакомого — майора Быкова, докладываю, что прибыл наконец.
— Как это вы сюда забрались? — удивляется, поднимая на меня усталые глаза.
Говорю ему, что сопровождал тяжело раненного Грищенко. Рассказываю о вчерашнем случае, о том, как добрался сюда с раненым.
— А по дороге, увидев вашу машину, решил зайти, ведь вы приказывали.
— Немного не вовремя, да уж если зашли… — Потом обращается к лейтенанту, чтобы тот подал аттестационные материалы. Держа в руках папку с бумагами, говорит: — Есть такая мысль, чтобы вас, товарищ Стародуб, аттестовать на младшего лейтенанта.
Я удивлен: чего-чего, а этого никак не ожидал.
— Я же недостаточно подготовлен, товарищ майор. Люди кончают специальные училища. А я……
— Ничего, — говорит Быков. — Вы имеете среднее образование, немалый боевой опыт. Надо будет хорошенько выучить устав, разобраться в оружии, что имеется в батальоне. А пока что надо заполнить анкету и написать автобиографию.
— Так писать же некогда.
Взглянув на часы с черным циферблатом, майор говорит:
— К сожалению, это верно. Сейчас двинемся.
— Разрешите тогда идти.
— Хорошо. Идите. А уж где-нибудь в Каменец-Подольском, если будет время, я вас вызову.
В приподнятом настроении выбегаю из помещения. Колонна уже в сборе. Спешу к танкам, выстраивающимся впереди колонны. Усаживаюсь на жалюзи.
Десантник свое место знает.
I
Петр Чопик редко предается воспоминаниям: деятельным натурам некогда этим заниматься, да и времени на это воинским уставом не предусмотрено.
Но как-то после длительного тяжелого марша, когда мы попадали в березняке на пожухлые, влажные листья, Петр сказал:
— Вот так, Юра, всегда: как только попада́ю в лес, сразу же вспоминаю село. Меня, еще маленького, несколько раз отвозили туда на лето к бабушке. Леса там, под Одессой, нет. Но у бабушки был старый запущенный сад с густыми зарослями вишняка. Мне тогда он казался лесом. Густой такой, что и света не видно. Даже сердце замирало в ожидании какого-то чуда.
В вишеннике уныло темнел дуплистый пень. Мне казалось, что в том дупле водятся черти… Я его побаивался. После очередной потасовки с соседским мальчиком Санькой — мы с ним частенько дрались — я ходил насупленный, злой и просил бабушку отправить меня домой, в Одессу. Тогда она рассказала мне простую народную мудрость о том, что добро люди сеют, а зло — само прорастает, как бурьян. «Так и ты, сынок, никогда не держи зла в душе, а то тебя будут люди сторониться, да и душа от этого почернеет, станет трухлявой…» Слушая бабушку, я представлял душу, в которой прорастает добро зеленым нарядным деревцем. Таких в саду было много. А душа, в которой гнездилось зло, представлялась мне кряжистым, дуплистым пнем… Когда по нему, бывало, стукнешь носком ботинка или ударишь палкой, с него сыплется рыжевато-серая труха, а в нос бьет застоявшаяся плесень.
Я возненавидел тот пенек. Боялся, чтобы моя душа не стала похожа на него. Издалека обходил его… А потом отважился: вооружился заступом и колуном, два дня провозился. Помогал мне Санька. Выкорчевали, изрубили на щепки и сожгли…
Я говорил себе тогда, да и теперь говорю: «Петр, бойся трухлявого пенька в груди! Не будь равнодушным к чужому горю, к чужой беде… Поставь себя на место нуждающегося в помощи, пойми его и постарайся помочь…»
Мне вспомнился этот рассказ Петра позже, при необычных обстоятельствах.
Только что командир батальона автоматчиков гвардии капитан Походько дал Петру Чопику трое суток ареста за его щедрую «помощь нуждающемуся»…
А я, глядя на Петра, думаю о его очень неровной, какой-то ухабистой фронтовой дороге — то взлеты, то падения… Или не везет ему, или он слишком неуравновешенный по натуре. Капа, кажется, удерживала его от необдуманных поступков, и после ее гибели он словно потерял равновесие…
В начале марта сорок четвертого года войска 1-го Украинского фронта, прорвав вражескую оборону в районе Шепетовки — Любар, развернули стремительное наступление в южном направлении. Надо было отрезать путь к отходу немецкой армии «Юг», окружить противника. Кроме того, перекрыть железную дорогу Одесса — Львов — один из основных путей передвижения войск противника на Правобережной Украине.
Немецкое командование, поняв, какая угроза нависла над его войсками, бросило сюда танки и пехоту для контрудара.
Наша бригада должна была сдерживать бешеный натиск противника, который рвался из района Винница — Проскуров на выручку окруженному гарнизону Тернополя.
Была непролазная грязь. Если наши «тридцатьчетверки», хотя и медленно, все же могли продвигаться по грунтовым дорогам, оставляя приглаженный днищем след, то немецкие танки, как только съезжали с шоссе, сразу же застревали. А уж о колесном транспорте нечего и говорить.
Мы спешились где-то неподалеку от Подволочиска. А дальше дорога лежала на восток. Минуя окутанный горьким дымом пожарищ Волочиск, перешли по льду Збруч. По его левому берегу пошли на юг.
— Это здесь до сентября тридцать девятого года проходила наша государственная граница, — отзывается Николай. Губа, — на той стороне реки уже властвовал пан пилсудчик…
— Было их, охотников до чужой земли, и до субчика-пилсудчика, и после, — говорит Петр Чопик. — Вспомни историю. Кто только не зарился на нашу землю… А мы выстояли…
— Ложись! — короткая и тревожная команда прозвучала почти одновременно с раскатистой очередью из пулемета. Эта очередь была такой внезапной, что трудно было сразу и сообразить, откуда стреляли.
Мы падаем, автоматы наготове.
— Рассредоточиться! Противник слева и впереди! — выкрикивает комроты Байрачный.
— Где он, черт, засел, когда вокруг голая равнина? — удивляется старшина Гаршин, вытирая рукавом грязь с веснушчатого лица.
Пулемет, на миг захлебнувшись, снова застрочил где-то впереди. Пули свистят то над самой головой, то уходят вправо и влево.
— Веером, гадина, сыплет смерть, веером! — не успокаивается Гаршин. — Ничего, и не в таких переделках бывали!..
От берега, тяжело дыша, ползет группа автоматчиков: тянут окровавленного бойца. Это из головного дозора. От них узнаем, что там, впереди, стоит хорошо замаскированный дот. Возможно, наш, построенный еще до тридцать девятого года, когда по Збручу проходила государственная граница. Уцелел. А может быть, фрицы отремонтировали.
— Кто бы подумал, что из нашего дота да по нам будут бить! — удивляется чернявый молодой боец.