Глава седьмая
КРЫЛАТЫЕ ПОДАРКИ
Нашел я того монаха, искать которого направил меня Ярославич. За три дня мы с Яковом всё изъездили от торопецких окраин до Селигерского озера, по пять раз одно и то же место истоптали копытами своих коней, а всё же не зря я с собой прихватил Якова с его нюхом. Днем в Великую субботу он учуял по запаху и отыскал мертвое тело в овраге. Звери ему уже успели лицо съесть и шею, прочее же тело было нетронуто плотоядными, но все истыкано колющим оружием и полностью обескровлено. Лютый зверь-человек наиздевался над ним как только мог и бросил на пожирание лесным зверям. Мы его, мертвого монаха, завернули в рогожу, привязали к порожнему коню и повезли в субботу вечером в Торопец.
Когда ехали, всё во мне так и переворачивалось — в глазах так и стояло обглоданное лицо монаха с пустыми глазницами. И весь наступающий праздник оттого был мне не в радость. Наконец приехали мы в Торопец, а там весь люд уже в церкви, наступила пора встречать Христа воскресшего. Ну, я сперва пошел переоделся в свежую белую полотняную сорочку и в холщовые синие исподницы, надел праздничные красные сапожки, а поверху — новую свою темно-синюю ферязь. От переодевания настроение мое улучшилось, и я, братцы, уже гораздо веселее отправился к народу в храм Божий. Хотя объеденное лицо все еще так и стояло перед моим взором. Нечасто мне доводилось видывать таковые зрелища, не обвык я еще к образу страшныя смерти. Вот и резало это меня прямо по душе наживо.
К крестному ходу я попал уже только к окончанию, когда идущие впереди к притвору подходили. Так что «Воскресение Твое» только и успел пару раз пропеть. Но потом сумел встать невдалеке от Ярославича и видел, как он и княжна Полоцкая друг друга взорами обстреливали. Меня такие завидки взяли, что и я нашел себе в женской стороне хорошенькое личико, с которым тоже стал переглядываться. Одно только плохо — смотрю, смотрю, да вдруг опять мертвое лицо в голове выскакивает, и тотчас мысль дурная идет — вот, мол, хороша ты, девушка, а если тебя так же мертвую в овраге на съедение оставить… И злюсь на себя, что такое в мысли допускаю, а ничего не могу поделать.
Если бы Александр спросил меня о моих поисках, я бы и доложился, но ему до меня и дела нету, смотрит да смотрит на полоцкую привезёночку. Даже потом, когда христосовались, и то ни о чем не спросил меня. Совсем забыл про своего монаха. А меня любопытство разъедало — откуда он про него знал. Ну, допустим, он ждал его прихода, но как он мог знать о его смерти? Вот уж провидец!
Все мы не без Божьего дара. Яша свистать умеет как никто и нюхать умеет далеко, а еще у него слух вострый — он может землю слушать и угадывать, кто по ней идет — кабан ли, елень ли, волк или пардус[23] какой-нибудь, тако же и зайца, и лису, и птицу разную услышит и отличит. Сего ради и почитается он на Руси у нас наилучшим ловчим. Ратмир вдаль на целое поприще[24] видеть может, Миша кулаком что хочешь разобьет, Быся топоры так мечет, что в любую цель попадет. У меня тоже есть любовь к топору, но в другом веселье — я могу одним топориным ударом древо срубить. Ну если и не одним, то с двух-трех раз запросто срубаю. Меня деревья боятся. Ну и девушки тоже. Мне достаточно заговорить с какой-нибудь, и она уже моя. Ярославич говорит, грех это и надо мне поскорее жениться, но мне почему-то не хочется. Вот он — женится и пускай. Он для семьи создан, а мне в мои осьмнадцать лет еще хочется котом пожить. Ну почто и спешить-то, братцы! Ведь куда ни приедешь, везде возможно найти такую красоточку, с которой и без женитьбы уговориться просто, особенно мне, с моим грешным даром, прости Господи! Он, конечно, не то что у ловчего Якова, но, глядишь, тоже когда-нибудь пригодится.
У Александра же — великое множество дарований. Он и стрелу пустит точнее других, и силач, почти как я да Миша-новгородец, и зоркий, и быстролетный, но главное — дан ему дар Божий всё заранее предугадывать. Бывало, задумается и скажет: «Сейчас Ратмир в двери войдет». Глядь — и впрямь Ратмирка входит, а ждали его не ранее чем завтра, допустим. Или в другой раз молвит: «Чую, завтра снег пойдет». Откуда бы снегу взяться — тепло еще, осень только-только настала, солнце листья золотит на деревьях… А на завтра вдруг почернеет все кругом, холодное дыхание и из черных туч — белое кружево…
Теперь вот он угадал про убийство монаха…
А когда к нему подошел Брячислав христосоваться, я неподалеку стоял и сразу, как только зашла речь про ловчую птицу, навострил ушки. У меня, как и у Ярославича, особая любовь к соколиным и ястребиным ловам. И сразу всё внутри зачесалось, до того захотелось поскорее поглядеть на полоцкие подарки. Но до этого еще следовало пройти через зрячий крест епископа Меркурия. Вот уж и впрямь — испытание! Я, конечно, заранее знал, что он мне скажет. Ну, так и получилось. Посмотрел он на меня с великой укоризной и сказал:
— Гляди! Бог накажет — бездетным останешься!
И прямо под дых мне крестом как двинул!.. У меня в глазах потемнело. От боли сложился, а Меркурий под губы крест подставил, я приложился, и боль вмиг исчезла. Слава Богу, не разверзлась земля подо мною и не пожрала меня адская бездна! Теперь можно было и на птичек посмотреть.
Я старался не упустить, когда Александр со своим будущим тестем покинут храм, но Ярославичу любопытно было еще посмотреть, как его невесту зрячим крестом будут просвечивать. Там ничего особенного не приключилось. И только после этого наконец мы отправились в Александров дом, куда слуги Брячислава уже отнесли подарочных ястребов и соколов. Когда шли от церкви до дома, уже начало светать, до восхода солнца оставалось не так долго. Александр, как водится, на рассвете начнет разговляться и до самого полуденного крестного хода спать ложиться не станет, а мне страсть как хотелось еще попасть сегодня к ижорянке Февронии. С нею я спознался еще в первый самый день, как мы прибыли сюда, в Торопец. Еще когда въезжали, я стал приглядываться к хорошеньким личикам и выглядел себе ее по всем приметам, каковые мне вельми известны. С виду ей было лет тридцать, и взглядом она, как и я, нас перебирала, будто ловец на ловах. Я тотчас с нею и забеседовал и сразу спросил, где она меня будет ожидать. Она, не долго препираясь, назначила мне встречу у себя на дому. Грех, конечно, ибо Великий пост…
Оказалось, что она хоть и звалась всеми ижорянкою, но таковой была лишь по своему мужу-ижорцу, некрещеному дикарю. Сама же она была родом наша и крещеная во Христе Боге. Муж ее был богатый рыбный купец, возивший соленую рыбу по всей Словенской Руси и далее до Киева. Но только он о прошлом годе стал лаять, так что его, дурака, пришлось держать взаперти. Чего ж не крестился-то? Вот и лай теперь! И бедная моя Феврония осталась вдовой при живом муже. Делать нечего. Стала вместо него вести торговлю, ездить с рыбами, что у нее заладилось куда лучше, нежели у мужа. В Торопце даже купила себе домик, потому что здесь у нее хорошо товар продавался. Вот и жила тут, чего греха таить, не по-вдовски. Но если кто скажет, что она в своем доме блудокорчемницу устроила, того я своим лучшим топором надвое повдоль разрублю.
Словом, меня тянуло к Февронии, хотя и смотр крылатых даров распалял мое любопытство.
И вот мы пришли в дом и начали смотр. Ну, тут уж, братцы, знай гляди во все глаза! До того важных птиц привез нам князь Полоцкий, что загляденье, да и только. Начали с самых меньших — с соколиков. Их было трое. Все в аксамитовых клобучках с разноцветными перышками, а на ногах серебряные звонцы. Брячислав всех наименовывал:
— Се — самый старший сокол, Патроклос. Уловлен три года назад, будучи слётком. Правлен на всякую утку, кулика, куропатку. Ставку делает так, что едва его увидишь в небе.
— Сего ради у нас Ратмир имеется, всё увидит, хоть на земле, хоть на небе, — похвастался Александр своим кметем. — А это, должно быть, соколица?
— Так и есть, — подтвердил Брячислав. — Ей кличка — Княгиня. Особливо хороша. Тоже двухлеточка, но гнездарка. Не было случая, чтобы не взяла утку, да норовит самую жирную. Сильна птица! Моглабы и зайца брать, да на зайца не правлена.
— Сокол зайца не берет… — встрял тут я и получил гневный взор от Ярославича. И вправду, что меня тянет встревать?..
— Знамо дело, — проворчал наш будущий тесть и перешел к знакомству со следующим соколиком: — Третий еще совсем юноша, прошлогодок. Тоже слёток. Правлен только на кулика. Но приносит их без меры. Сколько будешь пускать, столько и принесет, разбойник. Я его назвал Местер. Очень на римских местеров[25] похож, тако же кичлив.
Тут Брячислав покосился, не пришли ли сюда ливонские немцы. В храме-то они стояли, подобные белым неясытям в своих полотняных плащах с черными лапчатыми крестами. Но, как и заповедал им Александр, держались неруси в сторонке, не крестились и не христосовались, не причащались и ко кресту не подходили, а токмо глазели себе тихо. Ну а сюда их, ясное дело, никто не звал.
Далее стали смотреть кречетов. Этих было четверо, двое серых и двое белых.
— Сей двухгодок зовется Льстец, — говорил Брячислав. — Уж очень льстив. Сними-ка клобучок.
Сокольник снял с Льстеца покрышку, кречет встрепенулся, несколько раз переступил с ноги на ногу и вдруг стал тереться головой о палец перчатки, на котором стоял. Вот смеху-то, ну чисто кошка! Все рассмеялись, а Брячислав сей же миг похвалил птицу:
— Но не гляди, что льстивый. На лету замечательно бьет кого хочешь — голубя ли, ворону. Славный ловец. Я его сам с гнезда снимал. А эта девица — Белобока. Ей уже три года, отменно правлена, но лучше всего ловит горностая. Другое дело — сия слёточка. Половчанка именем. Она у нас самая мощная, зайцу от нее не уйти. Хорошо на зайца правлена. Да у нас в Полоцке плохо править и не умеют. Кроме зайца, запросто бьет сыча и сову. Ну а это — Саночкин любимчик, именем Столбик. В ловах не самый лучший, но в полете красив — загляденье. Вверх и вниз устремляется, аки стрела.
— Видать, княжне не сами ловы, а красота больше по сердцу, — сказал Александр и покосился на Александру, а та сей же миг и залилась румянцем. Уж очень хороша, в самый раз нашему белому кречету Ярославичу, а уж нам-то такую красоту вовсе не обязательно.
Ястребов тоже было четверо. И тоже — два челига и две ястребицы. Все — гнездари-двухлетки. Особенно красив был серебристый тетеревятник по кличке Клевец, вот уж, если бы дали мне на выбор одну из птиц, привезенных Брячиславом, я бы его взял. Грудь широкая, мощная, в узорной кольчуге. Другой ястребок был перепелятник по кличке Индрик, про него Брячислав сказал, что он может до тридцати перепелов за день наловить. Тут я снова не утерпел и ляпнул:
— А у нас во Владимире был ястреб Живогуб, так тот до семидесяти перепелов бил за день!
И чего меня дернуло? Ведь не было такого. О Живогубе я и впрямь в детстве слыхивал, но про семьдесят перепелов у меня само придумалось. И снова Александр поглядел на меня с укоризной. Но у меня была защита — я ведь нашел монаха.
Тут, как часто бывает, меня прошибла жалостная мысль о том, что мы наслаждаемся видом наилучшей ловчей птицы, а тому монаху уже никогда ястребами да соколами не полюбоваться. И очи-то у него зверь отнял…
Про моего завирального Живогуба сразу и забыли, потому что Брячислав взялся тут особенно расхваливать ястребиху по прозвищу Львица. О ней он сказал, что по силе нету ей равных и якобы она даже может юного кабанчика сцапать и принести, не говоря уж о тетеревах, зайцах и лисицах. В ловчей пользе она, по словам Брячислава, равнялась всем остальным подарочным птицам. Другая же ястребица была ей подругой. Мол, только пред нею Львица любит хорохориться и бить крупного зверя и птицу, а если ее в одиночку пускать, обильного лова не будет. Тут все опять рассмеялись и стали подшучивать над пернатыми подругами, красующимися одна перед другою, вместо того чтоб состязаться перед своими женихами-челигами.
Вскоре смотр закончился приглашением Александра разделить с ним праздничную трапезу, и все мы отправились в пирную палату. Там на столах уже возвышались разно украшенные сырные голгофы, полные шепталами[26] да сушеным виноградом, и свежеиспеченные благоухающие куличи, обильно муравленные белоснежной сахарной поливою, и разноцветные горки крашеных яиц, и разное иное, необходимое для разговления. Кравчие тотчас стали разносить меды и вина. Я нарочно уселся поодаль от Александра, ибо оруженосец был ему в сей час ни к чему, а я уже навострился побыстрее удалиться.
Явившийся Смоленский епископ благословил трапезу, троекратно спели тропарь и начали разговляться. Жених и невеста, как и положено до свадьбы, сидели по разным углам стола и непрестанно взирали друг на друга, одаривая он ее, а она его ласковыми взглядами, и все за столом тоже смотрели то на Александра, то на Александру, так что и хорошо — никто не заметил, как я набрал полную кошницу[27] пасхальных яиц и всевозможных сладостей ради угощения моей любезной Февронюшки, прихватил с собой кувшин сладкого венгерского вина, вмещающий в себя доброе ведро, и с такими поминками поспешил из Александрова дома в купеческий конец Торопца.
Но удачи мне хватило ненадолго. Уж слишком всё как по маслу складывалось. И Февронюшка оказалась у себя, и ждала меня с нетерпением, и приношенью моему возрадовалась, аки дитя малое, но только мы улеглись, как раздался громкий стук в дверь и прозвучал требовательный голос:
— Феврониа!
А за ним и другой, не менее властный:
— Сустрекай гостей праздничных!
— Ах ты, мальпа неумытая! — в сильной горести воскликнула моя ненаглядная. — Да ведь то муж мой, а с ним брат его Пельгуй! Вот уж беда, Саввушка! Беги через тайную дверь. Вон туда.
Ах вы, батыи нежданные! Ну, мне-то, братцы, одно бы удовольствие было схватиться с ижорями некрещеными, да жалко стало Феврошку, и аз, многогрешный и любодушествованный, схватил всё свое портно да наутек через тайную дверь. Тут еще смех прислучился — дверь-то на засове оказалась, я ее хряпнул на себя да медное дверное ухо с корнями и вырвал. Потом только засов отодвинул и наружу выскочил. Там быстро оделся, не понимая, что мне так мешает, и лишь когда готов был, понял — ухо дверное так у меня в руке и осталось. С ним я и пошел восвояси, взяв его себе на память. Хорошо, что не на коне, а пеший явился к Февроньке, да хорошо, что теплынь настала, и я был в легкой ферязи[28], а не в шубе какой. Иду и смеюсь, а самому хоть на стенку лезь, ибо навостренный топор мой изнывал без дела. Но при всех моих гресех, я не блудодей, чтобы искать замену, и к Феврунюшке у меня на сердце лежала любовь. Сего ради понес я свою печаль и дверное ухо назад в пирную палату Александрова дома.
Глава восьмая
НА СВЕТЛОЙ СЕДМИЦЕ
Рыцарь Тевтонского ордена Августин фон Радшау наслаждался жизнью в деревянном русском замке Торопец точно так же, как и двое других бывших членов ордена меченосцев — Михаэль фон Кальтенвальд и Габриэль фон Леерберг. Ему нравилось всё — уютное и богатое жилье, строгости великопостных дней и замечательные яства, коими стали потчеваться русы с наступлением Светлой седмицы после Пасхи; ему пришлись по сердцу церковные обряды, в которых отсутствие органной музыки с лихвой восполнялось необычайно красивым и стройным клиросным пением. И в русах он видел гораздо больше не показной, а истинной, исходящей из глубины сердца, веры в Христа. С русским простодушием трудно скрыть, веришь ты или не веришь.
Князь Александр вызывал восхищение. Таких светлых государей Августину еще не доводилось встречать в свои тридцать лет. Поначалу он объяснял это тем, что Александр готовится к свадьбе и потому так воодушевлен, но вскоре фон Радшау не мог не признать, что радостный свет струится из русского князя сам собою, независимо от обстоятельств его жития. И уже никак не хотелось возвращаться на службу к магистрам ордена Девы Марии, которые, как ни крути, никогда не смогут относиться к разгромленным литовцами меченосцам как к равным. А хорошо ли все время чувствовать себя битым, униженным, второстепенным?..
Уже в среду Светлой седмицы он объявил двум своим соратникам:
— Достопочтенные Габриэль и Михаэль, я считаю своим долгом поставить вас в известность, что принял твердое решение вставить ногу в новое стремя — воспользоваться приглашением князя Александра и перейти к нему на службу. Я обосновываю это свое намерение прежде всего тем, что горю желанием отомстить литовцам за уничтожение нашего ордена меченосцев. Находясь на службе у Германа фон Зальца и Андреаса фон Вельвена, мы не можем рассчитывать на ближайшее начало военных действий против литовских племен. Князь Александр и отец его Ярослав, напротив того, уже дрались с враждебными Христу литвинами и намерены воевать с ними в ближайшем будущем. Что вы можете сказать мне в ответ?
Габриэль и Михаэль угрюмо переглянулись друг с другом, и Августин понял, что сейчас между ним и ими разгорится ссора. Первым после долгого и изнурительного молчания заговорил Михаэль фон Кальтенвальд:
— Возможно, дорогой друг наш Августин фон Радшау решился на большее и готов даже перейти в русское вероисповедание?
Этого вопроса он ждал. Но ответить на него он не был готов и замялся:
— Я не могу твердо ответить… Пока я бы хотел остаться в лоне папской Церкви…
— Пока?.. — еще более грозно нахмурился Кальтенвальд.
— Он сказал «пока»! — возмущенно фыркнул Леерберг.
— Да, я сказал «пока», — заговорил Радшау, собирая в кулак всю свою рыцарскую решительность и бесстрашие, — потому что сейчас мне еще не хватает родных церковных обрядов, но мне по сердцу и обрядовость русов, ведь предки мои были русскими, и если я буду служить при Александре долго, то со временем перейду в исповедание Христовой веры по их образцу.
— Ах вот как! — вскочил с кресла и стал ходить по просторной горнице Кальтенвальд. — Это возмутительно!.. Позвольте вам заметить, уважаемый Августин, что, во-первых, нам, тевтонцам, негоже изменять своим обычаям, во-вторых, мы обязаны оставаться верными своему языку, в-третьих, нам следует хранить привязанность к своему вероисповеданию, а в-четвертых…
Тут в лице благородного рыцаря произошло некое видоизменение, будто по лицу этому, как по густому лесу, прошел сильный порыв ветра. Михаэль фон Кальтенвальд, сорокалетний владелец каких-то почти не существующих поместий и угодий где-то в Пруссии, вдруг подбоченился и закончил еще более грозно:
— А в-четвертых, дорогой наш фон Радшау, если уж переходить в русское вероисповедание, то следует делать это как можно скорее, до того, как нам придется давать ответ Андреасу фон Вельвену, хотим ли мы дальше служить под его знаменами.
Августин даже не сразу и понял смысла слов, только что произнесенных.
— То есть… — пробормотал он и удивленно уставился сначала на Кальтенвальда, а потом на Леерберга, продолжившего разговор:
— А то и есть, дорогой Августин, что если мы примем русское вероисповедание до того, как снова встретимся с юнгмейстером Андреасом, то у него уже не будет веских доводов против нашего перехода на службу к Александру и нам легче будет убедить его в том, что и под львами Александровых знамен мы сможем столь же ревностно служить христианской вере, как и под штандартами Тевтонского ордена.
Столь судьбоносная беседа происходила в среду, а уже на другой день, в четверг, трое тевтонских рыцарей стали свидетелями обряда Крещения, что им, ввиду их последних решений, было весьма любопытно. Тем более что у этого Крещения была занимательная предыстория.
Крестили одного ингерманца, приехавшего в Торопец искать свою жену. Этот ингерманец был богатым рыбным торговцем, но с недавних пор залаял, то есть стал страдать неким странным недугом собаколаяния, особым помешательством, возможно, свойственным народу, населяющему Ингерманландию. Сам он доселе пребывал в дикости и мраке язычества, в то время как супруга его, родом русская, была крещена, а с тех пор, как муж стал лаять и не мог более заниматься торговыми делами, она взвалила купеческую долю на себя.
При том, что весьма важно, родной брат лающего ингерманца, не то Пельгуй, не то Пельгусий, был избран вождем своего народа. Желая укрепить добрые отношения с новгородцами, под чьим господством и покровительством находилась Ингерманландия, перед началом Великого поста он принял в Новгороде святое Крещение под именем Филиппа в честь апамейского мученика. К тому же, как он сам свидетельствовал, к нему явилось нечто, грозно сказавшее ему: «Аль не хочешь лаять, подобно брату, то прими святое Крещение».
Новокрещенный Филипп сильно уверовал в Бога, стал усерднейшим христианином, а перед Пасхой, во время горячей молитвы, он слышал снова голос, сказавший ему: «Аль не хочешь, чтобы брат твой лаял, иди и крести брата да обвенчай его с женой, Февронией христианкой, которая ныне в Торопце обретается».
На Пасху бывший Пельгуй явился в Торопец со своим лающим братом, которого должны были крестить, а затем и браковенчать с женой.
Обряд проходил в Георгиевском соборе, куда верующие русичи, Александр и все князья, а с ними и тевтоны, ежедневно приходили для воздаяния молитв и славословий воскресшему Христу. После окончания утренней службы епископ Меркурий изготовился принять оглашенного ингерманца в баптистерии, именуемом у русов крестилищем. Сюда же последовали не очень многие, в том числе и князь Александр, а с ним напросились и тевтонские рыцари, открывшись ему, что вскоре, быть может, тоже восприимут русское вероисповедание.
Крестильную купель украсили тремя горящими свечами. Все преисполнились благоговения. Ввели обуреваемого. Он был бледен и смотрел себе под ноги. Епископ возгласил благое слово, начался обряд. Покуда всё шло хорошо, ектеньи и молитвы… но едва Меркурий стал совершать елеопомазание и только поднес ко лбу крещаемого кисточку, как тот вдруг поднял на него страдальческие глаза и громко залаял. Когда опустил глаза, лай медленно угас и прекратился.
Все так и вздрогнули. Епископ казался ничуть не оробевшим. Отставив до поры кисточку с елеем, он отдал какое-то приказание.
— Что он сказал? — спросил Августин фон Радшау у Кальтенвальда, знающего русскую речь.
— Велел принести какую-то воду, — пожал плечами тот. — Какую-то августную воду…
Принесли глиняный сосуд, епископ откупорил его и стал поливать на голову крещаемого прямо из горлышка. Ингерманец заметался, князь Александр и Пельгуй Филипп схватили его, а епископ продолжал обливать этою «августною» водой, обливаемый бился и лаял, но вдруг затих, и Августину фон Радшау, человеку вполне трезвомыслящему, померещилось, будто маленькая, обтрепанная и очень злая собачонка проскочила мимо него от ингерманца к дверям крестилища и там исчезла.
Всё, что происходило дальше, родило в душе тевтона целую бурю восторгов. Ингерманец вдруг просветлел и, встав перед священником, покорно отдался елеопомазанию. Затем его ввели в глубокую купель и трижды погрузили в воду — «Во имя Отца, аминь. И Сына, аминь. И Святаго Духа, аминь». И вид у крещаемого был в эти мгновения самый счастливый, какой только можно себе вообразить, а Августину захотелось быть крещаемым и погружаемым в крестильную купель.
А когда ингерманца, уже нареченного Ипатием, епископ стал миропомазывать, во всем крестилище стало будто еще светлее, и будто птицы захлопали крыльями, и все запели, и что самое удивительное, Августин вместе со всеми, по-русски:
— Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся, аллилуйя!
Трижды пропели, а ему казалось, что много раз. И откуда-то издалека долетело до него пение органа, слегка смутило душу и унеслось. А когда всё закончилось, ему казалось, что чудо продолжится, и точно так же, как пел, он станет легко и свободно говорить по-русски. Увы, ничего подобного не произошло. Язык его не хотел ворочать незнаемые камни русских слов.
Весь день потом он, да и оба его соплеменника ходили под впечатлением чудес таинства святого Крещения. И решили, что в субботу Светлой седмицы, на которую было назначено обручение Александра, предшествующее браковенчанию, все трое перейдут в русское вероисповедание.
Глава девятая
ОБРУЧЕНИЕ
С самого утра субботы Александра рыдала. Так было положено перед обручением. С нею были подруги — Евпраксия, Пелагея и Мелания, а если проще — Апракса, Палаша и Малаша. Они пели печальную песню про то, что больше не бегать им со своею резвою подружкой, у которой теперь будет две косы, а у них останется по одной, покуда и их не сосватают. И княжне под эту песню плакалось еще лучше, а вообще-то, слез ей было не занимать, прежде всего потому, что все эти дни она сильно страдала. Всё ее существо переполняли страстные желания поскорее стать женой прекрасного князя Александра Ярославича, так сильно переполняли, что плохо спалось по ночам и всё время хотелось есть, но еда не успокаивала ее.
Светлая седмица к тому же выдалась до того весенняя, до того переполненная упоительными и волнующими запахами, что страдания юной княжны становились совсем уж невыносимыми. Она уже даже злилась на своего жениха за то, что он такой правильный и не может похитить ее. Недавно ей вслух читали повесть про Девгениево деяние, и вот какая родилась у нее тут, в Торопце, дерзновенная мечта — написать Александру грамоту наподобие той, которую сочинила Девгению влюбленная Стратиговна: «Аще имаши любовь ко мне велику, то ныне мя исхыти!» Далее мечта княжны Александры обретала некие расплывчатые очертания, и, тем не менее, это волновало ее куда больше, чем ежели бы у нее было что-то осознанное и продуманное. Скачет конь, на коне Александр везет ее, похищенную, неведомо куда, через дремучий лес, по бескрайним полям, отбивается от врагов и преследователей, всё мелькает, конь храпит… Хорошо!..
Но никакой грамоты Брячиславна своему жениху так и не отправила, и это ее ужасно огорчало, что не будет никакого умыкания и до вожделенного часа их сопряжения еще ох как далеко! Даже сегодня предстоит лишь обручение, а венчание и свадьба — только завтра, потому что до окончания Светлой седмицы никаких свадеб не совершается, всякое супружество воспрещено.
— Ты, Саночка, и впрямь так плачешь, будто ни в какое замужество не хочешь, а говорила, что тебе Ярославич смерть до чего люб, — закончив песню, сказала Малаша.
— Так она оттого и рыдает, что он ей люб, а свадьба токмо завтра, — рассмеялась сметливая Апракса. — Что? Попала я?
— Попала… — вытираясь полотняной ширинкою, проворчала княжна. — Спойте теперь про Алконоста[29]. Запевай, Апракса!
И Евпраксия Дмитриевна затянула новую песню:
К Алконосту стеркови[30] прилетали…
Малаша и Палаша подхватили:
С самого Ксанфона[31] — реки.
Они вранов и галиц одолели…
Но дальше они спеть не смогли, потому что за дверью раздался шум, встревоживший Александру и ее подружек так, что все четверо разом вскочили на ноги. Шум все нарастал, и вот уж дверь распахнулась и торжественный отец возник на пороге:
— Жених, Саночка! С подарками к обручению!.. Он тотчас встал лицом к двери в ожидании, но не утерпел и, повернувшись вполоборота, похвастал:
— Каких жеребцов мне привел в подарок!.. Снова воззрился на дверь и, поскольку гости где-то замешкались, еще раз похвалился:
— А седла на них золоченые, узорные, эх!.. А уздечки…
Тут пред ним появились сам великий князь Ярослав Всеволодович и двое его братьев — Борис и Глеб, все трое в нарядных ферязях из наилучшего аксамита, в червленых сапожках да в шапках, отороченных соболем и горностаем. Лица у них были наигранно озабоченные. Первым заговорил Глеб Всеволодович: