Оказалось, Витька был незауряднейший врун. Он врал налево и направо, врал там, где и не нужно было бы врать, но такая уж в нём была изюминка.
Особенно он любил знакомиться с вновь поступающими к нам на работу. Часто ему самому давали учеников, специалист он был знающий и исполнительный, больше него на горке, почитай, никто и не проработал.
Так вот и слушаешь, как он с Мишей Боярским познакомился в ресторанчике под Новгородом, и не только познакомился, но и рюмочку с великим артистом на брудершафт опрокинул, как ходил по Балтике на сухогрузе, осваивал вертолёт.
Но особенной, любимой, что ли, темой его повествований были самолёты. Здесь уж он фантазировал во всю, что только ни летало по воздуху, управляемое штурвалом в пьяных руках нашего товарища. Пока я с ним работал, почти все типы самолётов изучил. Поскольку самолётов в мире много, да и текучка у нас на предприятии тоже была немалая, то самолётная тема поднималась в нашем обиходе чуть ли не каждую смену.
В разговорах с ним трудно было отличить, когда он врал, а когда говорил правду, поэтому мы, даже узнавая от него, что в управлении дают зарплату, на всякий случай информацию старались перепроверить, а уже потом и за деньгами бежали.
Рассказывали про него, как они с другом напились и прогуляли рабочую смену, а табельщица их увидела. Им нужно на работе вагоны проверять, а они возле железнодорожного вокзала пьяные пляшут. Поднялся шум и на следующий день Хохла заставили писать объяснительную записку. То, что он в ней написал, навсегда осталось в истории нашей станции, вместе со списками ветеранов труда и кавалеров соответствующих орденов.
А написал он приблизительно следующее:
«Такого то числа мы с товарищем Н.спешили на работу. Утром, проходя через лесок, в районе вагонного депо, я неожиданно наступил на гадюку, и та ужалила меня в ногу. Поскольку укус гадюки может быть даже смертелен, я попытался немедленно отсосать яд из раны, но дотянуться ртом до места укуса не смог. Тогда товарищ Н. сделал это за меня. После чего мы решили нейтрализовать змеиный яд, попавший в наши организмы. По этой причине и вернулись в город купить водки для обеззараживания раны и нейтрализации яда. За этим занятием нас и застала табельщица. Прошу руководство станции отметить самоотверженные действия товарища Н. при спасении моей жизни и представить его к награде».
Рассказывали, что, читая эту объяснительную записку, хохотало всё руководство нашей станции. Конечно, можно было вытряхнуть Хохла из его кирзух 44 размера и заставить показать следы от укуса гадюки, но любоваться на его грязные портянки охотников не нашлось. Дело замяли, но, правда, и Н. к награде не представили.
У Витьки не было никакой личной жизни. Жена допускала его к себе только в дни аванса и получки, а так наш товарищ частенько ночевал на работе, подложив под себя телогрейку и устроившись сверху на ящиках с рабочей одеждой. Сперва у нас была старая грязная будка, но потом она сгорела, и нам построили шикарный двухэтажный коттедж с консьержкой при входе, но мы по привычке продолжали называть его «будкой». Так вот на втором этаже в комнате, выделенной для нужд нашей смены, среди блеска импортного кафеля и коротал ночи наш опальный товарищ.
Никогда не забуду, как однажды он обнюхивал банку с борщом перед обедом. Спрашиваю его:
— Ты чего там вынюхиваешь?
— Сегодня меня тёща на работу собирала, не подлила бы чего.
Я понял, что здесь он действительно не шутил. С тёщей они искренне ненавидели друг друга.
Помню, как-то, наверно, по осени с Хохлом случился удар. Мы сидели в будке, и он нам бахвалился, как его брали с собой на дело профессиональные карточные шулера, хотя может он и не врал, в карты его действительно никто из наших переиграть не мог. Вдруг Витька захрапел, запрокинул голову назад и сполз спиной на сиденья. Мы испугались, я побежал за нашатырём, а ребята вызвали скорую. Сперва его положили в городскую больницу, а потом он ещё с месяц лечился в Москве в нашей железнодорожной клинике.
Я уже не помню, что там с ним было, по-моему, что-то с давлением, но после этого случая наш товарищ заскучал и перестал уже так лихо заскакивать на поручни, руководя движением состава вагонами вперёд.
Однажды случился у нас с ним конфликт, и мы тогда здорово поругались. Нас поставили работать на участке вдвоём. А у нас на рабочем месте, ещё от предыдущей смены, оставалось с полведра красного вина. Я вообще не пил, а Хохол после больницы сильно «ослабил обороты». Так что, стояло оно скорее для мимо проходящих коллег.
Вдруг на пороге будки для обогрева появляется один наш прежний работник. Он уже давно спился, и со станции его выгнали. Бедолага тогда искал опохмелиться и находился в состоянии между жизнью и смертью. Когда он попросил выпить, то я, было, собрался ему налить, но Хохол вдруг взвился, отнял у меня кружку и вытолкал алкаша из будки.
— Ты чего?— спрашиваю, — с ума сошёл? Тебе этого пойла жалко? Ты же видишь, что он помирает.
— Пусть помирает, — отрезал Хохол.
Пьяница сидел, согнувшись на лавочке, и отрешённо смотрел себе под ноги.
— Давай нальём, — попросил я Витьку.
— Отстань, — вновь огрызнулся тот.
Но вскоре последовала команда: «на тепловоз», очередь ехать была Витькина, и мне уже никто не мешал. Разумеется, что я немедленно налил страдальцу, и он, захлёбываясь и проливая на себя из кружки, словно от великой жажды, выпил, не отрываясь, все 400 граммов вина.
Когда Хохол вернулся, то сразу всё понял, и бросил мне:
— Ну и гад же ты, Алик!
Я вспылил в ответ, мол, человек погибает, а ему плевать.
— Погибает, — передразнил меня Витька. — Нашёлся тут добренький, скорая помощь ходячая, всюду вы лезете. А как он живёт, ты думал?! Что у него за жизнь?! Знаешь? Всё время в поиске этой заразы, а без неё уже никак. Без неё ты уже не человек, ты — дрянь, никому ненужная дрянь. Да лучше умереть, чем так жить! И он должен был сегодня умереть, а ты своей жалостью только продлил его муки. Запомни, если такой человек умирает, то не мешай ему умереть!
В тот день впервые за несколько лет мы поговорили с ним как-то по-человечески, и я узнал Витьку с иной стороны. Спрашивал его, почему он всё время выдумывает, мол, даже неудобно за него бывает. Оказалось, что Витька всю жизнь мечтал о небе, но врачи его забраковали, с детства было слабенькое сердечко. От тоски он стал понемногу выпивать. А мечтать не бросил, часто рассказывал другим о самолётах, и постепенно сам поверил в то, что рассказывал, а почему бы и нет?
— Почему я не мог ходить на сухогрузе, и разве Миша Боярский не мог бы со мною выпить?
Оказалось, что в московской больнице ему сказали, что если он полностью не завяжет с вином, то следующий удар его или парализует, или же вовсе убьёт. Приступы, но в меньшей степени, случались с ним и раньше, а теперь он уже обречён.
— Если меня парализует, — говорил Витька, — то кто будет за мной ходить, тёща? Да я им и здоровый не нужен. Так что сейчас мечтаю только об одном: чтобы, когда он случится, этот последний удар, со мною никого бы не оказалось рядом. Что бы меня никто не пожалел и не вызвал бы скорую.
После нашего с ним разговора Витька сам попросил принести ему крестик. И я принёс ему маленький серебряный крест с широкими округлыми концами.
— Посмотри, как он похож на летящую птицу, — говорил мне Витька, — А у ангелов, интересно, какие крылья?
Я продел через ушко креста цепочку и надел ему на шею.
— От меня на память. Если тебе вдруг станет плохо, хватайся за крест и молись, как сможешь. Может, когда придёт твоё время, Вить, то там, на небесах, и тебя научат летать. Он смеялся над моими словами, но молитву «Отче наш» выучил, и уже не начинал работать, не помолясь про себя.
Когда он умирал, рядом с ним, как он и хотел, никого не оказалось. Его нашли в столовой, в нашей евробудке, уже потерявшим сознание. Вызвали скорую, но до больницы не довезли. Хоронили Хохла за счёт станции.
Когда скорая уехала, я вернулся на место, где умирал Витька, и увидел на полу его крестик. Видимо, он, помня мои слова — «хватайся за крест», слишком сильно рванул цепочку и оборвал её. Этот крестик сейчас лежит у меня в шкатулке среди моих институтских знаков. Иногда я беру крестик в руки и, смотря на него, по форме похожего на летящую бабочку, вспоминаю моего товарища, который не дожил до сорока.
Где ты, Витька? Может сейчас где-нибудь там, высоко в небе, разводишь самолёты от опасного сближения, ты же всегда мечтал летать? Если я когда-нибудь сподоблюсь полететь самолётом, дай мне знак, что ты рядом, и я обязательно помашу тебе рукой.
Р.S. украинцам: на «хохла» не обижайтесь, я и сам наполовину такой.
По грибы
Нет, как бы метеорологи нас ни успокаивали, а климат меняется, причём очень быстро и по всей планете. Факт этот установлен, и обсуждению не подлежит, это, как говаривал знакомый путеец в мою бытность работы на железной дороге, «здесь ни к одной бабушке не ходи». Привыкаешь к новой реальности: летом грибов нет, как отрезало, а сейчас, чуть ли не в середине октября, гуляя по лесу, я набрал две полные корзины боровиков.
Правда, денёк выдался дождливый. Кроме меня да бабушки Раи, что взялась проводить меня до заветного грибного местечка, в лесу никого. Конечно, в дождь логичнее оставаться дома, но ещё неделю назад, запланировав в этот день отправиться в лес, всё боялся, как бы не сорвалось моё мероприятие. Потому на нудный мелкий дождик, зарядивший ещё с вечера, я и внимания не обращал.
Ещё мне нужно было побыть одному и в тишине обдумать одно очень важное в моей жизни предстоящее событие. Вскорости я должен был во второй раз стать дедом, этот факт меня радовал и одновременно волновал. Ладно, если бы мы ждали внука, но нет, снова девочка. Только внучка у меня уже есть, и этот маленький человечек по имени Елизавета — для меня самоё дорогое существо на свете.
Всё в моей жизни имеет единичное измерение: у меня есть мама и отец, и никогда, слава Богу, не было ни мачехи, ни отчима. Жена — тоже одна, и кроме неё, по большому счёту, я больше никого не любил. Наша дочь у нас единственная, и внучка до недавнего времени была единственная, и вдруг в нарушение устоявшейся традиции должна появиться вторая малышка.
Если бы это был мальчик, я и встречал бы его как единственного, и моя любовь к нему была бы особой, ведь внуков у меня больше нет. А как будет сейчас? Как стану делить любовь? Что же, я должен перенаправить часть моих дедовских чувств с Лизаветы на маленькую Полинку? Или как это бывает?
Попробовал осторожненько обсудить эту тему с матушкой, а она смеётся: «Угомонись, дед, любовь не делится, она способна только умножаться».
— Дошли, батюшка, вот оно, это место. Побегай здесь по краешкам, а я назад. Дорогу-то запомнил, не заблудишься? Вот и славно, погуляй пока, а я печку натоплю, супчик тебе приготовлю.
В деревне дом бабушки Раи крайний, стоит перед самым лесом. Это удобно, обычно я бросаю у неё велосипед и пешком иду в лес. В то дождливое осеннее утро она заставила меня переодеться в подменку:
— В хату вернёшься, а одёжа твоя вот она, суханькая дожидается. Как найдёшь.
Часа через три я возвращался назад, гружёный под самую завязку белыми грибами, вымокший и бесконечно счастливый. Мои тревожные мысли отошли на второй план, может, матушка и права, действительно, время покажет.
Пока переодевался в сухое, Раиса достала из печи горшок с пахучим борщом и сковородку сосисок, поднявшихся на свином сале. В русский печи даже сосиски превращаются в царское блюдо, хотя, может, мне это так после прогулки по свежему воздуху показалось.
— Давай, давай, присаживайся. Это вот тебе, чтобы не заболел, а этим закусывай, — бабушка сидит и смотрит, как я ем. — С утра ты сегодня какой-то смурной ходил, случилось что?
— Нет, тёть Рай, всё в порядке. Просто тема меня сейчас одна занимает… — И поделился с ней своими мыслями.
— Вишь ты как, — удивляется моя собеседница. — Да, тут подумаешь. Нас с моим Ваней-покойничком одним сыночком Господь благословил, а вот у нашей мамки нас было пятеро. Война началась, а мы мал мала меньше. Мне в 1941 исполнилось три года, а Витька, наш самый младший, родился именно 22 июня, в день начала войны. Рожает она дитя, кладут его к ней на грудь — и в этот момент рядом с роддомом завыла сирена.
Перед войной мы жили под Москвой в Дмитровском районе. Папа работал директором школы, а мама оставалась дома с детьми. Отцу дали бронь, но когда немец стал подходить к Москве, он ушёл добровольцем. Мы успели получить от него всего одно письмо, долго оно у нас хранилось, и, в конце концов, затерялось. Но мы его так часто читали, что успели заучить наизусть.
Папа писал: «Аннушка, прошу тебя, бери детей и уходи. Немцы мирных жителей специально не убивают, но за войсками, как раз в сторону нашего района, идёт финский карательный отряд. Те не щадят никого, топят детей в колодцах. Аннушка, назад меня не ждите, это письмо наверняка последнее. В такой мясорубке выжить просто невозможно. Прощай и береги детей».
Мамка оставила нас со старшей сестрой, а сама с тремя мальчиками отправилась сюда, здесь в этом доме жила бабушка Нина, папина мама. Мне было три годика, а Татьяна старше меня на шесть лет. Немцев остановили за тридцать километров от нашей деревни, и мы продолжали ещё три месяца жить вдвоём, пока мама не вернулась и не увезла нас с собой. Все три месяца мы ходили побираться по соседям, те знали, что папка наш, бывший директор школы, пропал без вести, жалели нас и всё это время подкармливали.
Может, и зря мы уехали из Дмитровского района, всё-таки у нас был свой большой дом, отца уважали, и нам, его детям, было бы там полегче, чем здесь. Уже лет через двадцать после войны мамка говорила: «Там, в Дмитровском районе, я была Анна Ефимовна, а здесь — только Нюшка Ячина. Там бы я вас выучила, а здесь вам самим пришлось в люди выбиваться».
Эвакуируясь, всё нажитое пришлось побросать. Батюшка, какие же мы были бедные. У нас, детей, до конца войны под верхней одежкой даже трусиков не было. Это уже после войны бельишко кое-какое стало появляться. И помню, отвернёшь на трусах резинку, а там вши сидят. Как они туда забирались?
Мамка одежду постирает, а стирали щёлоком, и мылись мы тогда золою, мыло было на вес золота. Потом берёт утюг, такой, на углях. Верхнюю крышку утюга открывает и внутрь, словно в коробочку кладёт горячие угли и гладит. Вот только огнём от вшей и можно было как-то избавиться. Мамка гладит, а они лопаются и трещат. Зато не было крыс. После смерти Сталина вши исчезли, но появились крысы.
Бабушка с дедушкой отдали нам свой домик, а сами переселились в другую деревню, и жили от нас отдельно.
Папиных братьев на фронт призвали, а у каждого семья, да ребятишек пять-шесть — самое малое. И почитай, никто домой не вернулся. Только в нашей деревне погибло двадцать девять человек, и всё кормильцы. Вон, мне знакомая бабушка-армянка рассказывала. У них там с умом мужиков в армию брали. Обязательно одного из братьев дома оставляли. Напишут, что глухой или хромой, вот он потом детей своих погибших братьев и растил.
— А государство что-нибудь за отца давало?
— Назначили пенсию в пятьсот рублей. Правда, делили её пополам между бабушкой и нами. Буханка хлеба стоила ровно половину нашей пенсии. Вот и представь, как мы жили. Бабушка в колхоз не вступала, и советскую власть, если как и называла, так только одним словом, — Раиса перекрестилась, — прости меня, Господи, «черти». Потому усадьбу ей и обрезали под самые окошки. Так что по первости кормились мы только лесом.
Николай, наш старший брат, даст каждому из нас по кружке, сам возьмёт огромную бельевую корзину, и все мы идём в лес. Правда, и ягод тогда было куда больше. Вот и набираем, пока корзинку не наполним, сами ягод не едим. Только попробуй, Коля увидит, наподдаст. Корзину наберём, потом ещё каждый в свою кружку с верхом. Брат работу примет, достанет полбуханки хлеба и делит её на пять частей, заработали. Тогда уже радуешься хлебу и вволю заедаешь его ягодами.
В ночь Николай уезжал в Москву. Ягоды продаст, а домой возвращается с хлебом, мыла привезёт. Так и жили.
Однажды мы пошли в лес вдвоём с сестрой, собирали ягоды, и всё время, пока сидели на корточках среди черничных кустов, немного поодаль от нас рыскала огромная серая собака, но близко не подходила. Потом только, уже дома вечером, мамка нам сказала, что наша собака вовсе не собака, а волчица. Значит, где-то рядом находилось волчье логово, и хорошо, что мы не вышли на её волчат. До сих пор помню, как у меня от страха задрожали руки.
Мама постоянно что-то делала по дому, шила или чаще перешивала для нас из всего, что могла достать, какую-то одежонку. Ещё нужно было раздобыть еды, хоть немного, чувство голода — основное чувство моего детства.
Чтобы мы хотя бы ненадолго забывали о еде, она устраивала нам спектакли. Это было наше самое любимое развлечение. Зимними вечерами мы усаживались на печке и зажигали лампу. Свет падал на стенку, и мамка начинала рассказывать сказку. И не только рассказывать, но ещё и показывать нам забавные теневые картинки. Она умела так складывать руки, что на стенке тут же появлялись киски и собачки, орлы, совы, волки, лоси. Мы слушали сказку, затаив дыхание, сопереживая её героям, и радостно хлопали в ладошки, когда видели как сказочный герой, а вернее, его тень побеждала злого Змея Горыныча, жадного купчину или бабу Ягу.
Даже разутыми и голодными мы оставались детьми и очень любили играть. Помню, как будучи маленькими, делали «секреты». Выкапывалась ямка, в неё нужно было положить что-то такое очень красивое, может там, цветочек какой и накрыть его стеклышком. Найти в те годы кусочек стекла считалось большой удачей. А уж если это было цветное стекло, так тем более, ведь через него можно было смотреть на солнце.
Ещё мне очень хотелось иметь свою куклу. И первая кукла у меня появилась, когда мы вступили в колхоз, а Коля, он тогда учился в шестом классе, стал работать трактористом. Ему на зиму выдали ватный костюм, фуфайку и тёплые штаны. Мы с подружкой тихонько добрались до этих штанов, они хранились на чердаке, и превратили их в шорты. А из ваты и тряпочек пошили себе куклы. Только играть приходилось тайком, но всё одно — нам за них досталось.
Помню, мамка меня сперва отлупила, а потом обняла и заплакала. Целует и плачет, целует и плачет. Она всех нас очень любила, но в чувствах своих никого не выделяла, наверно, чтобы не обижать остальных, правда нас, меньших, всякий раз старалась приласкать или прижать к себе.
Огромным трудом каждому купили свои валеночки, всем чёрные, а Коле — беленькие. Как он их берёг. В хату придёт, валеночки снимет, почистит и на печку сушиться. А бывало сушил и в самой печи, клал сверху на дрова и оставлял. Однажды мамка не проверила и зажгла печку с Колиными валеночками, те и сгорели. Уж как крепился Коля, он же из нас самый старший, мы его за отца почитали. И потом таки не сдержался и заплакал в голос, так ему валеночки было жалко, и его мамка тоже обнимала и целовала, словно маленького. А мы никто не смеялся, все понимали — остаться зимой без валенок, особенно Коле, для всех нас беда.
В детстве я была очень любознательная. Меня интересовало всё, что происходит вокруг, как растёт травка и куда бежит муравей, почему соловей поёт только в мае, а потом умолкает? Когда мама уходила на работу, главным по дому оставался брат Николай. Однажды я в чем-то провинилась и, спасаясь от наказания, пряталась в картофельных грядах, наблюдая за маленькими букашками. Я лежала среди ботвы, совершенно забыв обо всём на свете. До сих пор помню, как мне тогда было хорошо.
Долгое время мы с младшими братьями оставались некрещёными. И однажды летом, это уже после войны, наши соседи привезли батюшку. Скорее всего, он служил в городе, там в сорок четвёртом вновь храм открыли. Мамка с соседкой тётей Валей, тоже солдатской вдовой, быстро наполнили корыто водой, и священник принялся нас крестить, а мой средний брат Витя почему-то отказался раздеваться и убежал.
Он у нас вообще был такой стеснительный. Мамка устроила его на лето подпаском, пасти деревенский скот. По договору пастух должен был кормить мальчика обедом, а Витька стеснялся и отказывался, уверяя, что мамка его сама дома кормит. Когда пастух садился перекусить и звал к себе подпаска, тот отворачивался, чтобы не смотреть на еду, и ел только вечером, после того, как пригоняли стадо.
В церковь мы не ходили, но церковные праздники знали и очень любили. Помню Рождество Христово. Морозец, дымы над избами, что столбики стоят, и над всем селом запах печёного хлеба. Праздновать тогда разрешали Новый год, Рождество не позволяли, а как народ отучишь? Мамка раскатывает тесто, потом получившийся блинок сует в печку и через несколько секунд он уже большая горячая лепёшка, с молоком, ох как вкусно!
На Рождество собираемся у деда с бабушкой. У них детей — десять человек, вот все внуки, кто ещё мал и не перебрался в город, идут к ним в гости. А внуков-то, человек, почитай, под шестьдесят. И мы собираемся идти, а мамка даёт нам подарочек — коробок спичек. Идём, предвкушая как поедим сейчас творожку и маслица с тёплыми лепёшками. Хорошо, на душе сладостно.
Перед войной, пока храм не закрыли, все ходили на службу, а потом в нём устроили колхозную лесопилку.
Так и собирались, в Перново к тёте Кате — на Петра и Павла, в Старово — к дяде Ване на Смоленскую, а к нам — на ноябрьскую Казанскую приходили только бабушка с дедом, очень уж мы были бедные, всех нам всё одно было не угостить. А старших мы ждали, знали, что они сейчас гостинчик принесут, и всё гадали, может даже вкусненького сальца достанется.
И вот видим, идут! Дедушка с бабушкой, идут, родненькие! Полушубочки на них такие чёрненькие, по коленочку, а на плечах по палке, а на палках узелки. Подарки несут, подарки! Слава тебе, Господи, идут!
Тётя Рая убирает посуду, и я высыпаю прямо на стол содержимое обеих корзин. Бабушка перебирает грибы и всё не нахвалится:
— Ах, грибочки какие, загляденье. Вот просто брал бы сырьём и ел, такие они хорошие.
Я смеюсь, а она:
— Ой, батюшка, припрёт, не только грибочки, а кору жевать станешь.
Сразу же после войны очень уж нам досталось. В округе от голода деревнями вымирали. По весне у многих еда заканчивалась, и мы ходили на колхозные поля копать картошку. Осенью после уборки копать не разрешали, а весной — пожалуйста. Наберёшь мороженой картохи, домой принесёшь, мамка её всю растолчёт и промывает через сито. Потом высушит, и вот тебе крахмал, правда, чёрного цвета. Ничего, ели, куда деваться.
В тот год зима выдалась тёплой, а это для мороженой картохи очень плохо. В тёплой земле под снегом она выпревает, в ней заводятся черви и съедают крахмал начисто. Но мы их всё равно собирали, а мамка нашу добычу сушила на крыше. Это чтобы мы не видели расползающихся червей, а что после них оставалось, доставалось нам.
Приблизительно тогда же стали доходить слухи о случаях людоедства. Сейчас о таком страшно и говорить, а тогда даже и шутили. Как-то сидим вокруг мамки, а она смехом так предлагает: «А что, давайте и мы нашего Васятку съедим»? Все поняли, что это шутка и рассмеялись, но Васенька, наш самый маленький, принял её слова всерьёз. Он встаёт перед нами и начинает убеждать: «Куда меня такого есть? Я ведь ещё маленький, давайте я хоть немного подрасту, тогда и мяса с меня больше будет. Лучше Витьку съедим, он вон какой толстый». До сих пор помню, как после его слов у меня похолодело внутри, и как горько заплакала мамка.
Однажды маму где-то на работе ударило по голове, и она попала в больницу. И я тогда подумала, вот и хорошо бы нам сиротами стать — отправили бы в детдом, там еду дают. Только в больнице лежать мамка не стала, и в тот же день с перевязанной головой вернулась домой, как же ей детей-то одних оставить?
Как сейчас перед глазами стоит Пасха 1947 года. В доме нет ничего съестного, ну вообще ничего. Сорок шестой сам по себе голодный, неурожай, а ещё и картошка не уродилась. В доме ни крошки, мы с меньшим братом уже пухнуть начали. Всё у мамки хлеба просим, а она так руки развела и говорит, не кричит на нас, а говорит:
— Нету у меня ничего, нате, ешьте меня саму.
Спряталась от нас в подклеть, а нам страшно, мамки нет. Где ты, мамка?! Ищем и плачем уже в голос. Тут средний брат её в подклети увидел и кричит нам:
— Вон, вон, она! Не бойтесь, нашлась ваша мамка.
Сколько радости было, мамочка нашлась. Так хоть и голодные, но радостные спать легли. А утром на Пасху выходит мамка из дому, а на крыльце целый узел еды. Она — нас будить. Так-то обычно старалась, чтобы мы подольше поспали, чтобы так есть не просили, а тут счастливая такая:
— Вставайте, детки!