Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Меморандум - Александр Петров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Алеша, а ты не мог бы как-нибудь аккуратно подвинуть борщ, чтобы его не разлить?

— Попробую, МарьЯкльна, но за успех операции не ручаюсь, — прошептал я и стал медленно открывать створку окна внутрь кухни. Кастрюля оказалась гораздо тяжелей, чем я предполагал. Когда я раскрыл створку наполовину, желтая трехлитровая образина в синий горошек замерла на самом краю подоконника, я затаил дыхание. Пролезть в образовавшуюся щель я никак не мог, а двигать бесценный борщ дальше, значило навлечь на седую голову учительницы вполне обоснованный гнев соседки по коммунальной квартире.

Я посмотрел на старушку и виновато покачал головой: сейчас рухнет. И тут мой печальный взор уперся в костыль! Он всегда-то казался мне волшебным, как впрочем и все, чего касалась эта кудесница, но в ту роковую минуту его потертый, исцарапанный образ будто ударил мне по голове, породив замечательную идею. Я попросил палку, просунул ее рукояткой вперед и медленно принялся открывать створку окна, удерживая кастрюлю деревянным крюком на краю, не позволяя синим горошкам упасть. Наконец, вспотевший и бордовый от натуги, я протиснул тело внутрь кухни, осторожно нагнулся, сдвинул кастрюлю в безопасное место и спрыгнул на пол. Из-за окна раздался победный вопль.

Я нашел вешалку, синюю кофту, извлек из кармана связку ключей и впустил в дом хозяйку. Она влетела, двинула меня округлым плечом по груди и понеслась в туалет. Выйдя оттуда, тщательно вымыла руки в ванной и приказала мне сделать то же. Музыкальная старушка намазала черствый хлеб желтоватым сливочным маслом, посыпала крупным сахарным песком и протянула мне, запить дала малиновым компотом из банки с того же подоконника. Убедившись, что ученик накормлен и в ближайшие часы от голода не сомлеет, она потянула меня за рукав в комнату. Кроме металлической кровати и свободного крошечного участка паркетного пола в центре, всюду лежали ноты и книги по музыке. Который уж раз кольнула досада: мне так и не удалось научиться читать музыку по нотам, а то бы в этой музыкальной кунсткамере было бы чем поживиться.

Я представил себе, как взял бы в руки вон тот пожелтевший от времени разлинованный лист, пробежался глазами по значкам и крючкам, а они зазвучали бы в голове мощным симфоническим оркестром… Внешность старушки, поведение, жесты рук, одежда и обстановка в комнате — всё это говорило, насколько мало интересует эту женщину бытовая часть жизни и насколько высоко парит ее душа в невидимых таинственных высотах, богатых невыразимо роскошными звуками. Она усадила меня на траченный молью шерстяной плед, небрежно брошенный на жесткую постель, и наконец, заняла привычное место у пианино.

— Так чем же вас отблагодарить, юноша? Какую вещь исполнить в вашу честь?

— Алексей, — напомнил я и углубился в зияющий пустотой архив собственной музыкальной памяти. На поверхности, между собачим вальсом, музыкальным вступлением к программе «Время» и гимном Советского Союза нашлась печальная картинка из фильма «Чапаев», где лысый белогвардеец играет на рояле «Лунную сонату» Бетховена. Произнес название опуса вслух, и замер.

С полчаса, как зачарованный, смотрел я на эти старческие руки в пятнах и морщинах, на сгорбленную спину, на седые растрепанные волосы, опухшие ноги, нажимающие педали, — вся эта телесная немощь извлекала из черного пыльного пианино такие прекрасные звуки, столь нежные и задумчивые… Меня подхватили теплые струи упругого ветра, за спиной взмахнули крылья, и я подобно перелетной птице, ожиревшей от обильного северного корма, тяжело оторвался от влажной сочной травы, пристроился в самый хвост огромного клина, устремившегося в жаркие страны — и полетел, поплыл в кружении воздушных вихрей выше и выше, в синее, синее небо. По щеке текла слеза, я невольно шмыгнул носом, старушка оглянулась и удовлетворенно улыбнулась. «Спасибо вам, дорогая наша МарьЯкльна, ох, какое же вам большое-пребольшое спасибо», — стучала в висках взбаламученная кровь.

Я подумал тогда, уходя от учительницы музыки, должно быть, это и есть вполне достойное завершение осени, печальной, желтой, пронизанной прохладным светом».

В новогоднюю ночь отец спросил, куда я планирую поступить после окончания школы. Я сказал:

— В литературный институт или на журфак университета.

— Только через мой труп, — прохрипел отец. — Ты потомственный строитель, и нет у тебя другого пути, как только созидать и возводить. А писанина твоя от тебя не уйдет. Да ты сам погляди, кем были по профессии великие писатели: Толстой — артиллерист, Достоевский — инженер, Чехов с Булгаковым — врачи, Платонов — землеустроитель, ваш Высоцкий — строитель, их Стругацкий — физик. Да и наш с тобой Димыч — строитель, хоть любому писателю и философу фору даст. Кстати, он не предлагал тебе свои книги почитать? А я читал — весьма недурно написано, между прочим.

Ну вот, я конечно немного покапризничал, попереживал, но со временем успокоился и подчинился велению трезвого ума. В конце концов, мое увлечение, если оно на самом деле серьезное, меня не оставит. А материальный базис в виде собственной квартиры и стабильной зарплаты придаст моей жизни устойчивость и благонадежность, да и реальный опыт не помешает, подумал я и смирился.

Чтобы поступить в институт, да еще в другой город, где нет в академической среде знакомств, нужно было поднажать на учебу. Мне пришлось отложить свои изыскания в области смысла жизни, стихи и прозу — и погрузиться с головой в область рационального, где властвуют не духовные идеи, не романтические мечты, а холодные формулы, расчеты и определенная сумма знаний. Иной раз казалось, что я предал великую идею, опустился в трясину быта, но Димыч успокаивал, утверждая, что я на верном пути, ничего плохого не делаю, а лишь приобретаю необходимый жизненный опыт, который обязательно пригодится сейчас и позже. Он весьма увлекательно обрисовывал поэзию созидания, приводил примеры из жизни духовной.

Например, он высказал теорию, что враг человеческий после отпадения от Бога Творца вместе с благодатью потерял способность творить, поэтому или паразитирует на творческих способностях человека, проводя в жизнь свои разрушительные идеи, или всячески препятствует творческой силе человека, подстраивая козни с неприятностями. Поэтому сама по себе созидательная деятельность человека есть борьба с тьмой, со смертной энтропией и поэтому вполне соответствует духовной борьбе «мужа достойна» со вселенским злом. Разумеется, от Димыча я уходил всегда одухотворенным и с новыми силами брался за учебу.

…Только вот к вечеру мою грудь все чаще стала наполнять безотчетная тоска. Не понимал я ни ее происхождение, ни причины. Иногда казалось, во мне обнаружился комплекс домашнего мальчика, которому необходимо скоро уйти в одиночное плаванье, где ни мама ни папа не помогут, не утешат… Иной раз казалось, что я все-таки предал главную идею своей жизни, найдя измене достойное оправдание. А в иные дни просто тупо глядел за окно, где резвились мои сверстники, чувствуя злую зависть, как заключенный — к тем, кто на воле, пьёт, гуляет, ворует. А однажды ночью я проснулся как раньше, присел к столу, набросал на бумаге несколько строк — и обратно в постель. После утреннего кофе увидел свежие слова на бумаге и не без волнения прочел: «Большая любовь всегда приносит большую боль. Без страданий нет победы над собственным злом. Терпение боли воспитывает мужество».

В институт я поступил в другой город, и там без родительской опеки жил так же свободно и раскованно, как Мишка в своей квартире. Прочно поселившуюся в душе тоску я топил в напряженной учебе, портвейне и многочисленных романах. Помня завет опытного товарища по смертному греху, я поил девушек, сладкозвучно объяснялся им в любви, читал стихи, иногда бряцал на гитаре — и очередная жертва гормональной истерии падала в ежовые рукавицы охотника подстреленной птицей. Так было всегда и осечек не случалось. …Разве что эта милая девочка с первого курса — она вдруг заплакала, так тихо и жалостно, будто я отнимал у нее жизнь. Я оторопел, набросил на нее одеяло и вышел из комнаты, а чуть позже она, опустив голову, пробежала мимо по коридору в сторону лифта.

Ночью мне приснилась маленькая Даша, из моего детства. Она как и прежде смотрела на меня в упор, улыбалась, фонариком синих глазенок прорезая черную смрадную муть моей испоганенной души.

Назавтра я встретил вчерашнюю недотрогу, попросил прощения и похвалил за целомудрие, впрочем, предупредив, что благовоспитанной девушке оставаться наедине с выпившим мужиком опасней, чем кролику с голодным удавом. Но, увы, случай с девичьими слезами был тем самым исключением, которое подчеркивает правило. Как сказал мне один старший товарищ, такому как ты, нужно донырнуть до самого дна, чтобы заглянуть в адскую бездну, ужаснуться и — пулей наверх, к солнцу, воздуху и спасению от гибели.

«Даша, моя маленькая Дашенька, где ты? Спаси меня, ангел с небесными глазами!» — в приступе отчаяния повторял я, облапив пылающую голову растопыренными пальцами, постанывая и рыдая без слез, одним горлом, обожженным спиртом и утробным хрипом.

Штатный враг

По мере накопления стихов, рассказов и даже двух повестей моя папка с надписью карандашом «Нетленки» набухла и приятно оттягивала руку. Несколько рассказов разослал в молодежные журналы. Оттуда пришли отказы, но такие вежливые и обнадеживающие, после их волнительного прочтения прямо у почтового ящика руки не опускались, наоборот, хотелось писать еще больше и еще лучше. Там, в отзывах разных журналов, были очень приятные слова: «Ни в коем случае не бросайте писать, у вас есть талант, и он нуждается в развитии». Быть может, это фраза просто подслащивала горькую пилюлю, а может, носила в себе отголоски собственного опыта потерь написавшего рецензента.

Зато редакция школьной газеты с удовольствием брала мои рассказы и, чуть подсократив, печатала и помещала в разделе «Наше собственное творчество». А однажды мои стихи в комплекте с лучшим рассказом, который я переписывал не менее десяти раз, редактор школьной газеты отнес в городскую газету — и вот чудо! — стихотворение и рассказ напечатали в газете, а я на время стал признанным писателем, пусть и в масштабах только нашей школы. Еще меня трижды «подключали» к смотрам художественной самодеятельности, уверяя, что это «положительно скажется на школьной характеристике для поступления в ВУЗ». Со сцены я читал свои стихи. Поначалу, как водится, робел и микрофон перед моим носом действовал на меня парализующе, как пистолет, направленный в лоб, но после трех-четырех репетиций и дельных советов старших товарищей, я превозмог панический страх сцены и неплохо выступил, получив даже какой-то диплом.

Но самой большой наградой за мои творческие мучения стала для меня… зависть моего школьного товарища. До того случая я иногда подумывал: если я пишу что-то стоящее, то где же, позвольте спросить, мой традиционный персональный завистник? У Моцарта — Сальери, у Пушкина — Дантес, у Лермонтова — Мартынов, у Достоевского — Тургенев, а у меня никого! Обидно, да…

И вдруг однажды весной, на праздник Первомая пригласили меня в гости в компанию, от посещения которой я не мог ни отказаться, ни потихоньку увильнуть. Праздничный вечер устроил для своих любимчиков тот, чье слово на выпускных экзаменах станет решающим, — директор. У него к тому же была на выданье дочка неописуемой красоты и гордости, носила эта девушка трагическое для меня имя — Дарья. Причем она требовала, чтобы называли ее именно полным именем, что для меня несколько снижало накал неприятных ассоциаций. Итак, сидим в огромной зале за невероятных размеров столом, накрытым богато, как минимум для свадьбы или юбилея. Как я и предполагал в самых страшных своих подозрениях, слева от меня восседает принцессой Дарья с прямой спиной и развернутыми плечами, а слева — сутулый узкоплечий Шурик Питеров, сын большого городского партийного деятеля. Если Дарье я только подливал вина и подкладывал закуску, а она сидела как замороженная, то Шура вцепился в меня весенним энцефалитным клещом. Если слева на меня веяло арктическим холодом, то справа — раскаленным ветром аравийской пустыни.

Питеров почему-то с разгону стал нахваливать мои рассказы, предлагал помощь своего отца для поступления в городской университет. Я сказал, что планирую поступить в другой город, да еще в строительный. Его это огорчило. После третьей рюмки марочного муската Шура признался, что хочет писать так же как я и надеется, что я стану его наставником. Я посоветовал ему найти более опытного и талантливого писателя, признавшись, что меня меньше всего интересует мастерство, стиль и разные там метафоры, главное для меня — идея. Вот поэтому ты мне и нужен, выпалил тот. Ладно, сказал я лишь бы отвязаться, посмотрим. Спасибо, друг, проникновенно пропел он. Я же, выслушав длинную речь директора школы о важности школьной дружбы в дальнейшей карьере, «из чисто хулиганских соображений» и ради классического шекспировского «укрощения строптивой» пригласил Дарью на танец и прижал ее ребрышки к металлической кованой пряжке ремня так, что гордячка чуть не завопила от боли, только статус хозяйки и прессовое воспитание не позволили ей закричать, но лишь заученно улыбаться и розоветь от натуги и гнева, что, впрочем, делало ее еще более притягательной. Ты самая прекрасная девушка в мире, прошептал я сакральную фразу, и пленница обмякла. И эта «маленькая но гордая птичка» подстрелена, подумал я с тоской, какая скучная банальность…

Я даже не удивился, когда в приемной комиссии строительного института столкнулся нос к носу с Шурой Питеровым, а он сладко улыбнулся и намекнул, что его отец уже кое с кем переговорил, считай, мы уже зачислены. Я пожал плечами и сел за стол подавать документы, спокойный как бронетранспортер. У меня не было сомнений в том, что я поступлю — интуиция.

На картошке Шура изменил свой имидж, из пай-мальчика превратился в пьяницу, курильщика, еще больше ссутулился и растрепал длинные волосы — эдакий совсем пропащий циник-интеллектуал. Он вцепился в меня с новой силой. На первой же вечеринке в самый разгар веселья и перекрестных знакомств, он выпалил во время тоста, что среди нас, обычных простых ребят, сидит скромно так настоящий гений слова. Он не назвал моего имени, да никто и не спросил, но видимо такой грубоватой лестью он надеялся стимулировать мое наставничество. Чуть позже, когда народ запел разухабистые песни, а кое-кто принялся искать уголок для уединения с девушкой, Шура из внутреннего кармана твидового английского пиджака цвета размокшей глины извлек пачку помятой бумаги с машинописным текстом и протянул мне: это моё, прочти, пожалуйста. Я глубоко вздохнул, взял рукопись и удар в челюсть, от готовности к которому налился свинцом правый кулак, временно отложил: все-таки школьный товарищ.

Вышел из прокуренной избы на воздух, сел на завалинку и, полюбовавшись черным звездным небом с яркой луной, насладившись тишиной, нехотя раскрыл рукопись Шуры. Серебристое сияние огромной луны и рассеянный свет из окна, под которым я сидел, обеспечили достаточное освещение, чтобы я смог различать печатные буквы на белой бумаге. Пробежал глазами первый абзац, следующий, затем быстро прочел несколько листов — и вот оно впечатление готово: красивая грамотная пустота. Ни одной живой мысли, ни единого свежего интересного слова, все какое-то мертвое, как надгробный памятник с красивой базальтовой плитой и бронзовыми цепями при цветочках. Вот мука-то! Теперь Шурке это надо будет сказать. И в ту секунду из темноты вынырнул Питеров собственной озябшей персоной и сел рядом.

— Что, не понравилось? Я же вижу.

— Нет почему, написано красиво, только ни о чем. Так, бисер… Прости.

— Вот почему я к тебе и пристаю. Помоги мне наполнить, как ты говоришь, красивые артерии живой кровью. Я же и сам чувствую, что у меня чего-то не хватает.

— Да не просто «чего-то», а главного — смысла! И что же, ты думаешь, я смогу тебе пересадить свое сердце, чтобы ты не холодным рассудком, а сердцем писал? Это невозможно.

— Тогда что мне делать?

— Для начала разбуди совесть, помучайся от своего несовершенства, то есть стань живым человеком, воскресни!

— То есть сейчас я труп?

— Скорей да, чем нет. Извини.

— Ладно, дай мне шанс. Я еще раз попробую.

— Не стоит сейчас. Чтобы воскреснуть нужны годы мучений, бессонных ночей, опыт потерь, прощений. Понимаешь, это большая работа, на многие годы. Впрочем, чтобы написать нечто вроде «Лолиты» Набокова ты, пожалуй, созрел.

— Ясно…

— Вряд ли. Куда спешишь? Тебе что, перед папой нужно отчитаться: за истекший период стал гениальным писателем. Можешь, конечно, только это будет очередное вранье.

— Тоже мне, учитель… Гуру!.. — Вскочил и в три прыжка покинул поле боя.

Больше он мне своих рукописей читать не предлагал. Он обиженно дистанцировался от моей убогой персоны, но непрестанно держался в поле зрения и каждый день доказывал, «что не тварь дрожащая, но право имеет». Например, в ближайший выходной Шура достал из рюкзака толстенный том «Улисса» и демонстративно прочел, скрючившись подобно умирающему эмбриону на соломенном матраце, за восемь часов. Потом неделю расхваливал Джойса и цитировал по памяти поток сознания, мертвого, как жестяные цветы на похоронном венке. Крутился вокруг меня и ждал одобрения. Не дождался. Ночью съездил в город и привез роман Булгакова «Мастер и Маргарита», опять устроил сеанс публичного ускоренного чтения и растянутого на всю неделю восхваления. На этот раз у него среди однокашников нашлись почитатели. Две девушки подключились к восторженному обсуждению, а Шура, поглядывая на меня, цитировал и смаковал похождения врага человеческого во плоти.

Когда во время ужина ко мне подсел староста группы и предложил почитать свои стихи на смотре художественной самодеятельности в сельском клубе, я догадался, от кого это исходит. Передо мной, как Жванецкий с листами в руке, Шура читал юмористические миниатюры и даже сорвал аплодисменты двух девочек, почитательниц Булгакова. Староста каждому выступающему перед выходом на сцену наливал «наркомовские сто грамм» для храбрости. Вообще-то, у него получались не сто, а больше, причем самогона, что действовало на артистов по-разному. Первый стишок про осень я читал более-менее спокойно, когда же добрался до второго, про несчастную первую любовь, из желудка в голову хлестанула горячая волна, голос мой загудел набатом, потом вдруг завыл, дошел до крика, из глаз хлынули слезы — и вот я стою в абсолютной тишине на колене, опустив голову, как поэт, подстреленный на дуэли… Минутную тишину взорвал крик «браво!», затрещали аплодисменты, и сквозь всеобщее ликование прорезался скрипучий голос Шуры: «Я же говорил, говорил тебе, Лешка — гений!» Пришлось мне прочесть еще три стихотворения. Шура кричал громче всех — он по-прежнему мне что-то доказывал.

Даже в поле, на борозде отовсюду неслись афоризмы, шутки, замечания Питерова, на которые с каждым разом все меньше обращали внимание, а однокурсники, послужившие в армии, его и вовсе прозвали пустобрёхом. Мы же в паре с Юрой Исаевым ловко собирали картошку в корзины и тихо переговаривались на темы совсем противоположные по смыслу общепринятым. Мы с ним обсуждали книги Солоухина, Белова, Шукшина, Распутина и Астафьева. Чуть позже он признался, что читал Библию и Жития святых отцов, что изменило его мировоззрение и дало «надежду на удачный исход». Он каждый день писал письма маме и девушке, а меня заставил вести дневник, причем, каждый день не смотря на состояние нестояния и прочие мелочи жизни. Юрка стал моим другом и единомышленником, и это послужило еще одним разочарованием для Шуры. Я-то думал, он переведется в другой ВУЗ, но тот всюду следовал за мной, упрямо доказывая, что он ожил и стал настоящим человеком.

Новая жизнь, новые друзья

Что ж, мало-помалу я приспосабливался к новой студенческой жизни, настолько отличной от прежней, домашней. Если в школе за моими успехами следили родители, учителя, даже сам директор; если там все помогали и «вытягивали за уши» из посредственных учеников в отличники, то в институте, особенно на первом курсе, чуть что угрожали отчислить, намекая на статистику: к третьему курсу обычно отсеивается не менее двадцати процентов студентов. Почему? Да просто не выносят «естественного отбора».

В конце октября пришли тихие солнечные дни, отступало летнее тепло, наступали зимние холода, может поэтому мой рассеянный взгляд начинающего неврастеника улетал в проем огромного окна аудитории. Там на крышах малорослых домов в золотистых лучах солнца нежились падшие желтые листья и бесстыдно кайфующие рыжие кошки. Эта лекция была последней перед триадой праздничных дней 7-го Ноября, может поэтому тянулась так долго и нудно, и даже преподаватель вяло бубнил что-то себе под нос, поглядывая на часы и не пытаясь унять нарастающий шум разговоров, шелестящих в аудитории. И никуда не хотелось уезжать, и я все время искал весомую причину остаться в городе, чтобы заняться чем-то полезным, например, заработать немного денег, которых с некоторых пор мне хронически не хватало. Безотчетная грусть заползала под сердце, навевая мысли об ушедшем детстве, будущее казалось расплывчатым и малоприятным.

— Вот поэтому я и приехал тебя навестить, — сказал Димыч вместо «здрасьте», когда я, спускаясь по лестнице, чуть не налетел на него, сидящего на бетонном парапете под козырьком входа в институт.

— Димыч, дорогой ты мой!.. — заканючил я, едва сдерживая слезы.

Мужчина жесткой ладонью остановил постыдный мальчишеский порыв броситься ему на шею, слегка приобнял и похлопал по плечу.

— Дай, думаю, навещу моего соседа. А заодно кое с кем познакомлю.

Разговаривая обо всем и ни о чем, шагали мы по улочке вдоль трамвайных путей, попутно заглянули в гастроном, купили все необходимое для встречи друзей и, пройдя мимо деревянных домишек по дну оврага, поднялись наверх и оказались перед домом-башенкой с единственным входом. Поднялись в лифте на пятый этаж, позвонили в обшарпанную дверь — и оказались в объятиях мужчины, одетого в старенькие джинсы и синюю ковбойку.

— Вот, Алеша, познакомься с моим закадычным корешем Вениамином. А это, старик, мой юный друг Алексей Суровин, подающий неслабые авансы на писательскую тему.

— Ну, все мы, как говорится, писали понемногу, чего-нибудь да как-нибудь… Постой, Евгеша, а он случайно не сынок того самого Суровина, который у нас преподавал технологию? Доходили слухи, что сам-то, — он уважительно поднял длинный с распухшими суставами указательный палец, — стал заслуженным строителем, орденоносцем.

— Да, старик, Леша — сын «того самого».

— Тогда, молодой человек, двери этого дома для вас открыты в любое время. — Он подмигнул. — А если что натворишь, вытащу из каталажки; а если станут изгонять вон из ликбеза, найду на них управу — есть еще, знаешь ли, тротил в пороховнице.

— Да я не хулиган, вроде, — смутился я.

— Ох, не зарекаются, пиша. Творческие люди непредсказуемы и спонтанны, они живут как бы без кожи, оголенными нервами наружу!.. — Он расстегнул пуговицу на манжете, закатал рукав рубашки, обнажив вздувшиеся узловатые вены на внутренней стороне предплечья. — Во, видишь!.. Так что нужно быть готовым к любым эксцессам. Мне так кажется.

— Как сам-то? — спросил Димыч друга.

— Да вот, посмотри, — мигнул тот. Снял один за другим четыре зубных протеза, приподнял верхнюю губу, приспустил нижнюю, обнажив розовые десны между желтых пеньков.

— Что остановился? — сказал Димыч, с интересом рассматривая чудеса стоматологии. — Дальше давай…

— Что дальше? Не понял.

— Снимай другие протезы: деревянную ногу, пластмассовую руку, фарфоровый глаз, титановый череп, парик из норковой шубки, ну и что там еще у тебя не своё.

— Шутишь? — кивнул Вениамин.

— Если самый чуть-чуть. Как говорила наша учительница по литературе: «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать». — Он грустно улыбнулся, похлопал друга по плечу. — Ладно, Веня, верни запчасти на место и давай за стол. Очень кушать хочется.

«Приземлились» мы в большой комнате, где торцом к широкому окну примыкал длинный стол, всегда готовый к приему гостей. Из динамиков лилась приятная джазовая мелодия, за окном открывался раздольный вид на Волгу с убегающими вдаль заливными лугами поймы. За полчаса к нам заглянул сосед снизу Эдик «за луковицей» и сразу две веселые старушки почтенного возраста баба Лина и Евдокия Поликарповна «на предмет занять два рублика до пенсии». Луковицу выдал с кухонного овощехранилища хозяин, по рублику пришлось складываться нам с Димычем, за что дамы пообещали «подать за нас записки в храм и свечки поставить». Наконец, обменявшись новостями, мужчины выслушали небогатую историю моей жизни. Дядя Веня поставил недавно купленный диск на проигрыватель, предложил послушать хит «Move On Up» джазового музыканта Кёртиса Мэйфилда, покачался, помахал руками, устало плюхнулся на диван, потом вдруг вскочил и сказал:

— Ладно, орлы, давайте навестим одного старого ученого, пока тот не отбросил коньки. Женя, Леша, собирайтесь, сейчас со службы придет домой Володя, и нам удастся взять его тепленьким, прямо со сна.

Бледно-зеленое такси за пятнадцать минут доставило нас в центр островка из высоток средь моря частных домишек, мы спустились полпролёта вниз в полуподвал — и вот сонный лысый мужчина ростом за метр девяноста, не разбираясь кто попался, а кому удалось сбежать, сгрёб нас длинными ручищами восторженного гиббона и перенес на просторную кухню с обеденным столом у окна. Из 90-ваттных колонок 35АС размером с чемодан, укрепленных под потолком, стекала на наши головы бесконечная импровизация золотого саксофона Арчи Шеппа, негритянского расиста, запрещавшего на своих концертах хлопать и оценивать игру белым поклонникам.

— Как добрались? — густым басом гремело отовсюду, ввиду энергичного перемещения хозяина по квартире в поисках шлепанцев, тарелок, стаканов, бутылок. — Надеюсь, трудности, постигшие вас на столь трагическом пути, не сломили волю к победе печени над происками алколоидов? Ненавижу этого расиста, но как дудит, подлец, это же в форточку улететь можно!

— Знаешь, Вовчик, все бы ничего, — с каменной физиономией отвечал дядя Веня, только из мутных очей таксиста так и сочился невысказанный сальный анекдот. Право же, я едва стерпел, чтобы не наброситься на него, дабы стребовать евонного оглашения.

— Не переживай, если не удалось, — гремел откуда-то из прихожей дядь Вова, — как говорят в нашем очень научном микрорайоне: ви хочите шуток, их есть у меня. Вот только вторую войлочную туфлю найду для молодого человека, вот только банку дефицитнейших шпротов из тайника извлеку, и осыплю народными дарами из научных запасников загнивающей интеллигенции.

— Ой, Вовчик, моя рука, как у доктора Геббельса, потянулась к револьверу.

— Так их всех, властителей дум, бездельников, возомнивших себя гениями! Я тебе в случае нехватки, патронов-то поднесу. «Веник, шустрый озорник, подметать везде привык», ежели пожелаешь возгореться праведным гневом на это противное отродье, я первый тебе весь накопленный компромат на них изложу в виде реферата. Значит так, проводим рекогносцировку.

Профессор подошел к столу, поднял палец и лицо к потолку, откуда неслись завершающие синкопы саксофона, поставил войлочную чуню на стол, извлек изнутри банку шпротов и бросил мне под ноги. Жестами показал на чуню: бери ключ и открывай консервы. Мне пришлось поменять местами обувь с едой и взяться за консервный ключ.

— Ага, вот свеженький! — воскликнул хозяин в наступившей тишине. — Ученые доказали, что земля не круглая, а черная и скрипит на зубах. — Не дожидаясь аплодисментов, продолжил: — Ученые-историки доказали, что Чапаев был индейцем, так как был красный и воевал против белых.

— А теперь, — прервал словесный поток докладчика Димыч, — я подведу анекдотический итог, и мы наконец сядем за стол. Ученые выяснили чего хочет женщина, но она уже передумала.

— Прелестно, прелестно, голубчик, — захлопал в ладоши дядя Веня. — Как старший по званию, принимаю командование операцией на себя. Отделение, к бою!

— Алеша, подсядь к старому ученому, люблю, знаешь ли, с современной молодежью обменяться. А какой-такой полоумный мудрец посоветовал вам, молодой человек, поступать в строительный?

— Слышь, полутехник-переросток, ты чего это невинное дитя с пути созидания сбиваешь? Чему ты можешь научить парня? Своим машкам, которые крутили ляжкой в комплекте с прилагательным инструментарием?

— А что, между прочим, студент такую веселую формулу влёт запоминает. — Док написал на салфетке формулу крутящего момента и объяснил мне название и значение каждой буквы. — Теперь понял? А куда ты, Женька, парнишку определил? Уж не на факультет ли забивания гвоздей? …Может, на кафедру возведения забора? Или на отделение зодчества туалета типа сортир на два очка?

— Вениамин, а кореш на грубость нарывается, всё обидеть норовит.

— Жень, а ты спроси его, как сельский отец ядерщика Митю из фильма «Девять дней одного года»: «Ты бомбу делал?» Интересно, что он ответит…

— Так, ладно, брейк! — поднял руку Димыч. — Драться при молодежи сегодня не будем.

— Тогда, может, завтра? — с надеждой спросил профессор.

— Завтра посмотрим, а сегодня нет. Ты мне лучше скажи, Док, а давно ли ты видел Людмилу нашу прекрасную?

В тот вечер я понял, что так сильно связывало этих троих столь разных мужчин: они влюблены в одну женщину, которая никому не отдала предпочтение. Более того, махнув рукой на свои эффектные внешние данные, посвятила жизнь творческой карьере, работая сценаристом и режиссером на телевидении. Разумеется, Док рванул на себя телефон, стоявший на подоконнике, смахнув длинным проводом на пол две тарелки и три стакана, и уж несомненно, позвонил даме и пригласил в гости. Как-то у них всё очень быстро происходит, подумал я, испытывая легкое головокружение от вихря событий.

— Какой симпатичный мальчик! — воскликнула вошедшая гостья, подсев ко мне и обняв теплыми руками. Обернулась к хозяину: — Ну, куда ты лезешь с поцелуями, старый хрыч, не видишь, какие тут молодые да перспективные. Фу, всю руку обмуслякал, бабник! — Повернувшись ко мне: — Тебя Лешенькой зовут? Какой милый, краснеет, надо же… — Отвернувшись к троице: — Всё, старики прочь, я люблю сегодня Лешу, потому что он хороший.

— Людочка, между прочим, — вставил веское слово Димыч, — этот юноша подает большие писательские надежды.

— Тем более, — заурчала дама, прижимаясь ко мне мягким теплым боком. — Я, пожалуй, возьму его к себе. Пойдешь со мной в большую творческую жизнь?

— Пойду! — выпалил я, повернувшись к ней всем фасадом.

Должно быть, Людмила лет двадцать назад и была обольстительницей мужских сердец, только при ближайшем рассмотрении от моего внимания не укрылись ни дряблая кожа на шее, ни морщинки на чуть опухшем лице с дрожащей нижней челюстью, ни нарастающая полнота в талии и ниже. Увы, дама неумолимо старела, и знала об этом, хоть и пыталась делать хорошую мину при плохом прикупе. На этот раз уже Людмиле пришла очередь смутиться.

— Что, старая тётка, скажешь? — прошептала она, обдав моё лицо далеко несвежим дыханием.

— Это ничего, — прошептал я в ответ, вконец осмелевший, — как говорится, дамы всякие нужны, дамы всякие важны. А женское очарование — оно у красивых женщин до глубокой старости. Это из личных наблюдений.



Поделиться книгой:

На главную
Назад