Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жернова. 1918-1953. Вторжение - Виктор Васильевич Мануйлов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За пять дней боев выяснилось, что главное направление удара немцев не Украина, как предполагалось, а Москва и Ленинград. А тот факт, что начальник Генштаба своими действиями способствовал сдерживанию немецкого наступления на Юго-Западном фронте, вернул ему доверие Сталина.

Что касается жертв, принесенных для этого, так их никто и не считал.

Конец двадцать восьмой части

Часть 29

Глава 1

Алексею Петровичу Задонову позвонили утром 23-го июня из газеты «Правда», когда война шла уже второй день, и сообщили, что он включен в штат редакции в качестве её военного корреспондента и должен 25-го явиться к главному редактору для получения задания.

— Если у вас возникнет необходимость отлучиться из дому, оставьте ваши координаты, — произнес категорически басовитый голос, и тотчас же прозвучал отбой.

«Так, — сказал себе Алексей Петрович, положив трубку. И еще раз повторил: — Та-ак, значит», — не придавая своим словам никакого смысла, но чувствуя себя растерянным, подавленным и даже обиженным. Он еще как следует не проснулся после ночного бдения над рукописью романа, голова была пуста, казалось, что в ней что-то настойчиво и прерывисто звенит, как звенит пустое оцинкованное ведро, опускаясь в бездну глубокого колодца, ударяясь о его стенки. Но более всего пустота и звон были следствием категорического тона. Еще оттого, что не спросили и не посоветовались с ним, решив все за него. Оттого, наконец, что Алексей Петрович не представлял себя на фронте, не знал, что он там будет делать и о чем писать. Его опыт военного корреспондента во время финской кампании ничего не прибавил к тому опыту, что он имел как корреспондент сугубо гражданский. Более того, ни один из репортажей, отосланных им в политуправление армии, так и не увидел света, и никто ему не объяснил, чем они не угодили политорганам и цензуре.

Причину непечатания Алексей Петрович уразумел потом, когда все кончилось, когда он, вооружившись подшивками, перелистал все центральные газеты военного времени: он писал не то и не так, как требовалось, не уяснив до конца военную специфику, легкомысленно отнесясь к требованиям, которые казались ему необязательными для писателя такого ранга, как Алексей Задонов. Он был слишком самонадеян и поплатился за эту свою самонадеянность.

Из того, что в декабре 1939-го и начале января 40-го печатали газеты, в том числе и «Правда», трудно было понять, что творится на фронтах боев с белофиннами, почему Красная армия топчется на месте и какие меры принимаются для того, чтобы это топтание переросло в активные победоносные действия. А когда оно таки переросло, то газеты начали захлебываться от восторга, прославляя эти действия и отдельных рядовых ее участников. Размашистый стиль журналиста и писателя Задонова, при всей его опытности, никак не вписывался ни в освещение беспомощного топтания перед финскими укреплениями, ни в тот восторг, который сам для себя Алексей Петрович окрестил как «восторженную истерию».

Порассуждав над всем этим на досуге, он пришел к выводу, что и слава богу, что его не печатали: печатание могло для него кончиться весьма худо. Но обида осталась, легла нерастворимым осадком на душу, заставляя Алексея Петровича всякий раз повторять одно и то же: «Ну и ладно! И подите вы все к черту! И больше я для вас ни слова, ни полслова!» Но вот позвонили из самой «Правды» — и что? А ничего, то есть все то же самое: гимнастерка, шинель, сапоги — и вперед! А еще этот звонок означает, что репортажи его все-таки читали и оценили.

Между прочим, в одном из его репортажей было и несколько строк о том, как начальник Главпура Красной армии комиссар первого ранга Григорий Мехлис возглавил атаку батальона на позиции белофиннов, как вернулся из боя в продырявленной в нескольких местах шинели, с лицом, черным от копоти, и с наганом, в котором не осталось ни одного патрона. Вот только написано про этот подвиг было с междустрочной иронией и даже с издевкой, в чем тогда многие упражнялись не без успеха, но, насколько это было известно Алексею Петровичу, нигде и ни единым словом об этом возглавлении атаки не упоминалось, хотя, надо думать, ни один лишь Задонов пытался отличиться за счет всесильного Мехлиса.

Теперь, когда с той поры миновало более года, собственные писания о войне казались Алексею Петровичу мелкими, надуманными, далекими от действительности. А как надо писать о войне, он так и не решил, да и нужды в таком решении не видел. Возвращаясь в начале марта сорокового из Ленинграда в Москву, он еще в поезде переоделся в гражданское платье, в котором отправился на войну, и почувствовал облегчение, оказавшись в привычной для себя штатской шкуре. Он засунул гимнастерку и штаны, от которых воняло потом, в чемодан, шинель завернул в кусок холста и перевязал веревочкой. Лишь хромовые сапоги не на что было поменять, потому что войлочные бурки его, в которых он приехал в Ленинград, попросту сперли из четырехместного номера гостиницы, где кто только не живал, пока он шлялся по фронтам и штабам, наблюдая малопонятную для него армейскую действительность.

Из этой действительности Алексей Петрович вынес убеждение, что в ней толчется слишком много всякого невоюющего народу, и чем дальше от передовой, тем этого народу больше, тем менее он симпатичен, тем меньше среди толкущихся настоящих работников, тем больше говорунов и прожектеров, а настоящих-то даже и не видно за этими говорунами и прожектерами, и только поэтому армия оказалась столь позорно неготовой к настоящей войне.

И вот теперь снова ему предстояло окунуться в армейскую действительность, которую, на взгляд Алексея Петровича, трудно назвать жизнью, так в ней все искусственно и противно человеческому существованию. Тем более что он, сугубо гражданский человек, совершенно к этой действительности не приспособлен, и как только окажется в ее тенетах, так непременно с ним случится что-то страшное по своей огромности и бессмысленности. И потом… роман — что же с ним-то делать? Забросить? Но за него, Алексея Задонова, никто этот роман не допишет, а без этого романа русская литература будет неполной…

Ну да, разумеется — война. В том смысле, что когда говорят пушки, музы должны молчать. Но это — смотря чьи музы. Лично он, как ни был потрясен сообщением о начале войны, ночь с 22-го на 23-е сидел за столом, не сразу, правда, но сосредоточился на своей теме и четыре страницы все-таки написал. И очень хорошие страницы. Может быть, именно потому, что война, когда все чувства обострены и прошлое видится под другим углом зрения, в других красках и мелодиях.

— Кто звонил? — спросила Маша, входя в спальню и останавливаясь в дверях, и во всей ее фигуре сказался этот тревожный вопрос, тревожный потому, что в такую рань Алексею Петровичу звонили очень редко, считанные разы, и всегда эти звонки были связаны с какими-то резкими переменами в его жизни, а Маша боялась всяких перемен, как плохих, так и хороших. Тем более резких. Ожидая ответа, она смотрела на своего мужа с нежностью и жалостью, как смотрела на своих детей, если кто-то обижал их за пределами дома. Маша была искренне убеждена, что ее Алеше в тысячу раз труднее в новой обстановке, вызванной войной, чем ей и всем остальным людям, и готова была защитить его, только не знала, как это сделать.

Впрочем, она вообще не знала, как и что надо делать, кроме узкого круга домашних забот. Она вышла замуж за Алексея Задонова тепличным цветком, отгороженным от ветров и морозов российской жизни: отчий дом, гувернантки, женская гимназия для избранных, почти монастырь по строгости нравов и воздержанию, затем институт благородных девиц и практически сразу же замужество. Она принесла себя в жертву своему мужу и детям, не думая о жертвенности, и если бы кто-то сказал ей об этом, изумилась бы и испугалась, потому что не знала другой жизни, другой жизни не знали ее мать, ее бабки, свекровь и вообще большинство женщин ее круга.

Алексей Петрович поднял всклокоченную со сна голову, посмотрел на жену, замершую у порога спальни. Он не впервой обратил внимание на то, что Маша за последние годы несколько располнела, хотя в ней еще сохранились остатки девичьей стати и той милой застенчивости, которая так иногда трогала, а иногда злила его и толкала, как он в этом себя убеждал, в объятия других женщин, хотя знал, что толкает его нечто другое, зато так удобнее сваливать свои грешки на жену. Он и эту несправедливость по отношению к Маше знал за собой, и тоже считал маленьким грешком, чтобы прощать себе все и подтрунивать над собой в минуту благодушного настроения. Зато он знал точно, что как бы он и не грешил, а Машу никто ему не заменит, и сам он не помышлял о подобной замене.

Алексей Петрович сидел на постели в ночной пижаме, не выспавшийся, удрученный неожиданно свалившейся на него напастью. В конце концов, ну — война, ну — немцы! Ну и что? Этого ждали, это было неизбежным. Он-то тут при чем? Если нужны писатели, чтобы писать о войне, так их сколько угодно среди молодых: только свистни, допусти их до фронта, такого понапишут, что мертвые в гробу перевернутся. А если советской власти нужна жизнь писателя Алексея Задонова, так пусть эта власть даст ему винтовку и пошлет в окопы — все будет больше пользы, чем от его писаний, которые никто не станет печатать.

Обида годичной давности вновь всколыхнулась в Алексее Петровиче, умножилась новой обидой и затуманила голову.

— Кто звонил? — переспросил он, с трудом отрываясь от своих расплывчатых мыслей и ощущений. — Из «Правды» звонили, мой ангел. Я включен в штат этой газеты по штатам военного времени… Тьфу ты, черт! — зарапортовался! — воскликнул Алексей Петрович в сердцах и потянулся к стакану с недопитым чаем. Сделав пару больших глотков, шумно выдохнул воздух, попросил: — Собери меня на всякий случай в дальнюю дорогу. Ну, как обычно. И, пожалуйста, без этого… без слез. Ну — война, ну и что? Был я на войне — и ничего: вернулся целым и невредимым. Бог даст, и с этой вернусь. Может, и доехать не успею, как все кончится.

Маша с трудом справилась со своим лицом, на котором отразился весь ее ужас перед неизвестностью и страх за своего обожаемого мужа. И только после этого она вспомнила о детях:

— А как же Ваня и Ляля? Куда я с ними? — пролепетала она.

— Как куда? Вот странность, прости господи. Да никуда. Все остается по-старому. С той лишь разницей, что я еду в командировку на войну. Разве я впервой еду в командировку? Нет. Ну да, я давно не ездил, ну так что? Съезжу еще разок-другой. Война — она где? У черта на куличках. Тебе беспокоиться нечего. Буду писать, буду звонить. Все как обычно. Да. Ну, иди, ангел мой, иди. Я еще чуть полежу, проснусь окончательно и приду, а то ночь, сама знаешь…

Глава 2

А ночью… ночью Москву то ли бомбили, то ли что-то еще. Во всяком случае, стреляли зенитки, по небу шарили лучи прожекторов. Когда зенитки перестали стрелять и улеглись длинные щупальца прожекторов — только тогда погасли уличные фонари, а заодно выключили свет и в домах. Как выяснилось, над Москвой, — при этом на большой высоте, — почти час кружил какой-то самолет. Зенитные снаряды его не достигали, зато этот незваный гость показал, что город совершенно не готов к войне, к бомбежкам, с горящими уличными фонарями, со светящимися окнами домов, ползающими по улицам трамваями и троллейбусами, работающим метро, заводами и фабриками.

Грохот Алексей Петрович услыхал, сидя в своем кабинете, и не сразу обратил на него внимание. Но этот накатывающийся издалека грохот что-то напоминал из недалекого прошлого, и Алексей Петрович, подняв голову и прислушавшись, вспомнил командный пункт дивизии в районе Сестрорецка и такой же грохот, сопровождаемый гулом самолетов. Но то были свои самолеты и летели они бомбить финнов, которые, естественно, по ним стреляли. Однако представить себе, что в следующую же ночь после объявления войны будут бомбить Москву, — представить себе подобное было совершенно невозможно, и Алексей Петрович слушал этот накатывающийся на него грохот стрельбы скорее с изумлением, чем со страхом. И лишь тогда, когда забухало совсем близко, когда жалобно задребезжали стекла в окнах и книжных полках, а потом завыли, будто проснувшись, гудки заводов и фабрик, только тогда он понял, что война пришла и сюда, что мирная жизнь кончилась, что надвигается что-то страшное и необъяснимое с точки зрения его опыта и знаний.

В кабинет вбежала Маша и, остановившись белым приведением в дверях, воскликнула:

— Алеша! Что это?

— Похоже, что Москву… — он хотел сказать: бомбят, но передумал, переведя разговор в другую плоскость: — Думаю, что это учение, — произнес спокойным, к собственному удивлению, голосом. И пояснил: — Я уверен, что немцев к Москве не пустят, но — чем черт ни шутит, когда господь спит.

— И куда же нам идти, если этот черт все-таки вздумает пошутить?

— Идти? В каком смысле? А-а, ты об этом, — вспомнил Алексей Петрович, что и до этого были какие-то учения на случай бомбежки, что раздавали памятки, в которых говорилось, куда бежать, в какие бомбоубежища и что-то делать еще, малопонятное и, как тогда казалось, совершенно ненужное.

Но грохот уже затих, радио продолжало молчать, сигналов воздушной тревоги не прозвучало, и лишь слышался в открытом окне затихающий гул, похоже, совсем немногих самолетов. Как потом выяснилось, наших, советских, поднявшихся в воздух, чтобы защитить столицу от ворогов.

Алексей Петрович подошел к окну, раздвинул шторы и увидел пульсирующее вдалеке пламя пожара, которое все разгоралось. Послышались колокола и сирены пожарных машин, затем внизу застучали в двери и послышались крики, требующие соблюдать светомаскировку. А вдали по небу запоздало, то сходясь по нескольку штук в одной точке, то, будто чего-то испугавшись, разбегаясь в разные стороны, шарили голубые столбы прожекторов. Наконец и они угомонились.

— Господи, какой ужас, какой ужас, — шептала за его спиной Маша.

— Вот видишь, ангел мой, — произнес Алексей Петрович, чтобы успокоить жену, — это все-таки были учения. Хотя… — почесал он в затылке, — если бы учения, то радио должно было предупредить. Ну да бог с ними. — Он повернулся к Маше, обнял ее за плечи, привлек к себе ее теплое и мягкое тело, поцеловал в волосы, пахнущие весной в любое время года, и продолжил весело: — Сейчас, ангел мой, все, кто заслужил, получат нагоняй, и все наладится, — закончил он, а сам подумал, что дело дрянь. Да и не может не быть дрянью, если учесть то впечатление, которое осталось у него от армии годичной давности. Тем более что немцы — это тебе не финны, хотя и финны не были мальчиками для битья. Зато немцы не только умеют воевать, но и любят воевать. Солдатская нация. А как они раскатали Францию и прочую мелочишку! Уж нашим дуракам надают по первое число — это как пить дать. Как в четырнадцатом году в Восточной Пруссии. Все повторяется. История нас, увы, ничему не учит.

С этими мыслями он помог Маше повесить черные шторы, специально купленные для светомаскировки еще месяца два назад, и то лишь потому, что кто-то из бывалых людей посоветовал обзавестись ими загодя. Затем он успокоил проснувшихся детей, позавтракал и стал собираться в «Правду».

— Папа, а как же Крым? — с детской наивностью спросила Ляля. — Мы, что же, туда не поедем?

— Почему же не поедем? Разумеется, поедем. Только я пока не знаю, когда. Потерпите немного. Думаю, что скоро все это закончится, я освобожусь и мы поедем. И если не со мной, то с мамой. А я приеду попозже. — Он верил и не верил в то, что говорил. Но в любом случае он не мог сказать ничего другого.

С настроением недоумения и некоторого злорадства поехал Задонов в «Правду».

Пока трамвай тащился по улицам, Алексей Петрович, жадно разглядывал проплывающие мимо дома, заметив в двух-трех местах дымящиеся строения, вокруг которых суетились пожарные, милиционеры и военные, стояли «кареты» «Скорой помощи», которыми по привычке называли соответствующие автомобили, вслушивался в чужие разговоры, реплики, сетования. Пассажирами в эту пору были в основном люди пожилые, и больше всего женщины. Надо сказать, что они не выглядели подавленными, скорее, наоборот: стали раскованнее, смелее выражали свои мысли и настроения, — правда, не без оглядки, — и эти мысли и настроения предвещали беду. Речи их напомнили Алексею Петровичу шестнадцатый год: тогда, как и теперь, многие стали предрекать всякие напасти и даже конец света. Видимо, вступал в силу какой-то всемирный закон человеческого поведения, независимо от эпохи и социального строя, который исподволь подготавливал почву для каких-то катаклизмов, предсказать которые не мог даже самый отъявленный провидец.

«Вот тебе непреложный факт: люди не меняются, — думал Алексей Петрович, прислушиваясь к разговорам. — Меняются обстоятельства, эпохи, события. Отсюда вывод: можно, глядя на нынешнего человека, без особых усилий перенести его в века минувшие и не ошибиться в том, как он себя там поведет. И даже в будущее. Разве что с некоторыми поправками в ту или иную сторону. — И уточнил: — Это на тот случай, если придется писать исторический роман».

Из трамвайных разговоров Алексей Петрович узнал, что немцы будто бы подходят к Минску, что они будто бы уже оккупировали Литву, что наверняка будет голод, введут карточки, что не избежать наплыва в Москву иногородних, что надо запасаться продуктами, а лучше всего — уезжать в провинцию.

«Не может быть, — подумал Алексей Петрович, схватив главное — насчет Минска, — чтобы менее чем за три дня немцы смогли одолеть такое расстояние… Что же это получается: что там нет наших войск? Войска должны быть. Следовательно, они должны стрелять и все такое, следовательно, далее, немцы не могут с такой скоростью двигаться на восток. Азбучная истина. Это просто слухи, чтобы посеять панику. Говорят, в Польше, во Франции и в других странах, куда немцы собирались вторгнуться, они вещали на языке этих стран и даже будто бы от имени их правительств и официальных радиостанций, а специально заброшенные провокаторы сеяли панику. И люди верили. И у нас может быть то же самое. Тем более что вот же совершенно очевидный факт: бомбили или нет, а что-то загорелось, пусть для начала лишь как способ посеять панику и неуверенность. А может, загорелось потому, что паника. Или чтобы дать знать тем, кто прилетал. Именно что для начала. А что будет дальше? То-то и оно…»

Однако Алексей Петрович в разговоры не вмешивался, он даже не оборачивался, уставившись в стекло вагонного окна, за которым проплывали знакомые с детства улицы и дома, и только по голосам мог отличить старика от молодого человека, старуху от молодой женщины. Ворчали в основном старики, молодежь была уверена, что успехи немцев временны, что вот Красная армия соберется с силами и ка-ак даст!.. Но молодые голоса покидали вагон, старики оставались, ворчание и брюзжание продолжалось.

Алексея Петровича принял сам главный редактор газеты «Правда» Петр Николаевич Поспелов, года на два — на три постарше Задонова, по образованию историк, человек в Москве известный и популярный не только в журналистских, но и писательских кругах. Большой лоб, очки, маленькие глазки, узкие губы, пронзительный взгляд.

Поспелов вышел из-за стола, энергично пожал Задонову руку, заглядывая через круглые очки в его глаза своими умными серыми глазами, в которых сквозила глубоко скрытая настороженность. Был Поспелов в военной форме и все время косился на свои нарукавные нашивки и ромбы в петлицах: они, видимо, отвлекали внимание своей непривычно яркой пестротой. Пригласив сесть, он спросил о здоровье, настроении, о семье, и ни слова о ночном происшествии. Алексей Петрович едва успевал отвечать, потому что не переставая звонили телефоны, в кабинет заходили незнакомые Задонову люди, большинство в военной форме, совали редактору под нос бумаги, он быстро пробегал их глазами, подписывал, человек уходил, Петр Николаевич поворачивался к Задонову и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. Он в нескольких словах обрисовал военную обстановку, и оказалось, что трамвайные разговоры никакие не слухи и не провокация, а трагическая и совершенно необъяснимая действительность, что в редакцию звонили и звонят корреспонденты газеты и сообщают об одном и том же: немцы жмут, их авиация свирепствует, нашей почти не видно и не слышно, везде царит паника. Тут же он внес ясность, сказав, что пять или шесть немецких самолетов-разведчиков вторглись на большой высоте в небо Москвы и сбросили на нее несколько мелких зажигательных бомб, которые фактически не причинили городу никакого вреда, что поднятые в воздух наши истребители отогнали эти самолеты и почти все сбили за ее пределами.

— Это я вам, Алексей Петрович, говорю исключительно потому, чтобы для вас не стало неожиданностью то, что происходит на фронте. Внезапность нападения гитлеровских войск, о которой говорил в своем выступлении товарищ Молотов, все объясняет. Но я думаю… Нет, я уверен, что этот период скоро закончится, подойдут наши войска из глубины и немцев погонят. Когда вы прибудете на фронт, это станет свершившимся фактом. А газете нужны репортажи о сопротивлении наших войск, о героизме наших красноармейцев, командиров и политработников. Это самая главная ваша задача. И я уверен, что вы с нею справитесь блестяще.

Поспелова опять оторвал телефон, он долго слушал, что ему говорили, хмурясь, поддакивая и кивая головой. Затем, положив трубку и обернувшись к Задонову:

— Так вы говорите, младшему вашему четырнадцать? И куда он собирается после школы?

Алексей Петрович видел, что Поспелову до фонаря, куда собирается после школы Задонов-младший, но он знал, что это такая игра, называемая человеческой и партийной чуткостью, что игру эту надо доиграть до конца, и только потом переходить к делу. Однако им все время мешали, и редактор уже второй раз спрашивал об одном и том же. Мог бы и не спрашивать: не те времена, чтобы рассусоливать и играть в довоенные игры. Но Алексей Петрович не возражал и даже подыгрывал. Значит, так надо.

— Собирается в военное училище, — второй же раз отвечал он на вопрос редактора.

— А, ну да, ну да, вы говорили, говорили… Да, так вот, дорогой мой Алексей Петрович! Обстановка такова, что все мы должны выполнять свой партийный долг перед народом и государством, перед партией и товарищем Сталиным. Мирное время кончилось, мирные заботы и планы приходится отложить до лучших времен… Вы, кажется, работаете над романом?

— Да, работаю, — подтвердил Алексей Петрович.

— И много осталось?

— Половина.

— Ничего не поделаешь, придется отложить. Потом допишите, — успокоил Поспелов, но затем поправился из привычки доводить всякую мысль до логического конца: — Если, разумеется, сумеете сохранить расположение к избранной вами теме. По опыту многих знаю: трудно, практически невозможно. В лучшем случае продолжите совсем под другим ракурсом. Жизнь, как всегда, вносит свои коррективы. — И, решив, что неофициальная часть закончена, поменял и тон, и тему: — Итак, Алексей Петрович, я предлагаю вам на выбор: Север или Центр, Мурманск или Минск.

— Минск, — не задумываясь произнес Задонов, не желая, чтобы северные впечатления повторились еще раз.

— Так и запишем, — согласно кивнул головой Петр Николаевич, ставя в машинописном списке только ему одному понятный «иероглиф». Затем продолжид: — Выезжать через два дня. К этому времени будет отремонтирована ваша машина. Мы полагаем, что на машине будет удобнее. А главное — полная независимость от других видов транспорта. Как вы на это смотрите?

— Я не против машины, но сам я водить не умею.

— А вам и не придется: у вас будет личный шофер. Опытный автомобилист, ко всему прочему имеет боевой опыт. Хотя для вас же будет лучше, если научитесь.

— Я постараюсь, — безропотно согласился Алексей Петрович.

— Вот и прекрасно. Все документы, какие вам понадобятся в условиях прифронтовой полосы, получите в отделе кадров. Они уже готовы. Как только будет готова машина, вам позвонят. Так что до двадцать пятого вы совершенно свободны. — Встал, протянул руку. — Желаю успехов. Жду ваших репортажей, информаций, очерков, рассказов. Пишите все, что считаете нужным. В пределах секретности и… Ну да вы хорошо знаете, что можно писать, а что нет, — заметил Поспелов и, как показалось Задонову, со значением посмотрел ему в глаза. И тут же посоветовал: — А семью лучше всего отправить куда-нибудь подальше от Москвы. Вам же спокойнее будет. И… и еще раз желаю успехов.

Алексей Петрович пожал мягкую ладонь главного редактора и вышел из кабинета. И как только, получив документы, очутился на улице, сразу же возник вопрос: куда идти? В Союз писателей? Там вроде бы нечего делать. Даже в тамошней парторганизации: перевод в редакционную парторганизацию осуществлен автоматически. Так куда же! Куда?

Глава 3

Алексей Петрович шагал по улицам и оглядывался по сторонам с удивлением: он словно впервые видел свою Москву, которая была уже не такой, как несколько дней назад. Бросалось в глаза, что власти стараются поскорее исправить ошибки минувшей ночи: кое-где в скверах устанавливают зенитки, с грузовиков сгружают какие-то огромные мешки, раскатывают их вдоль улиц, иные накачивают то ли воздухом, то ли еще чем, и они превращаются в нечто, похожее на толстую ливерную колбасу, удерживаемую веревками с привязанными к ним тяжелыми на вид мешками — скорее всего, с песком. Все это деловито, под присмотром милиции. А на некоторых домах появились надписи: «Бомбоубежище», «Газоубежище» — и стрелки, указывающие, куда идти или бежать.

Изменения открывались постепенно, страница за страницей. Время писало новую книгу о Москве, которую предстояло прочесть. В частности, на улицах заметно увеличилось количество озабоченных военных. Знакомая картина: все неозабоченные воюют, озабоченные околачиваются в тылу. Еще деталь: люди тащат свои радиоприемники в специальные пункты хранения. Некоторые с весьма недовольными лицами… Надо будет и свой оттащить… от греха подальше. В магазинах — очереди. Берут в основном консервы, сахар, соль и печенье — про запас. В одни руки дают ограниченное количество продуктов, но люди ухищряются занимать очереди по нескольку раз. Или бегают из магазина в магазин… Много евреев. Значительно больше, чем несколько дней назад. Сыплют белорусскими и украинскими словечками. Одеты неряшливо и вызывающе бедно, шныряют глазами, тащат коробки, кульки, пакеты. На Алексея Петровича, который никуда не спешит и ничего не тащит, поглядывают с завистью и неприязнью.

Что еще? Очередь возле военкомата. Колонны зеленой молодежи, вперемешку с людьми постарше, под оркестры марширующие в сторону Белорусского вокзала. Оркестры играют «Прощание славянки». Точь-в-точь как в четырнадцатом. Возле уличных репродукторов толпы. Стоят, слушают. Алексей Петрович остановился тоже. Передавали о боях в Белоруссии, на Украине, в Прибалтике. Немцы наступают, наши контратакуют, немцы несут потери в живой силе и технике. Оставлены города… Далее идут названия, которые большинству почти ни о чем не говорят. Послушав, повздыхав, люди молча расходятся.

Но не только люди и внешний облик Москвы менялись на глазах Алексея Петровича. Что-то менялось и в нем самом. И потому, наверное, что предстояло расставание с городом, где прошла вся его жизнь. Не исключено, что он видит его в последний раз: все-таки на войне, случается, убивают. Даже на финской погибло несколько его коллег.

Надо будет записать эти первые свои наблюдения Москвы военного времени. Стоит, пожалуй, начать вести дневник. Тут важны не столько события, сколько собственные впечатления и мысли об этих событиях. Во время революции он дневника не вел, да и потом не вел, а зря. Теперь с трудом можно вспомнить некоторые весьма существенные мелочи, потому что одни из них стирает из памяти время, другие искажаются, воспринимаясь с колокольни нынешнего дня.

А отец дневник вел. Правда, весьма оригинальным образом: записывал высказывания о событиях самых различных людей, начиная от наркома путей сообщения Дзержинского, затем сменившего его Троцкого, кончая уборщицей в наркомате и случайно подхваченной на лету фразой. Между тем картина о тех днях и годах создается весьма цельной, хотя в глаза бросается прежде всего пестрая мозаика фактов, по поводу которых кто-то что-то сказал.

Вспомнив отца, Алексей Петрович тут же повернул в сторону трамвайной остановки. В трамвай едва втиснулся. Народ все молодой, с котомочками, с фанерными чемоданчиками — новобранцы. Многие под хмельком. Громкие разговоры, переклички через весь вагон. Бьющее через край возбуждение. Через несколько остановок Алексей Петрович пересел на другой номер, идущий до Ваганьковского кладбища, на котором вот уже второй век подряд упокоиваются все предки и ближайшие родственники из рода Задоновых.

У подножия старых лип, среди покосившихся оградок и крестов, гранитных и мраморных памятников таилась пугливая тишина, в которую бесцеремонно вторгались сварливые крики ворон, озабоченное треньканье синиц, а со стороны Белорусского вокзала нетерпеливые паровозные гудки. Сверху сквозь кроны деревьев по солнечным лучам струился назойливый рокот авиационных моторов, веселым горохом рассыпаясь по тяжелым надгробиям. Среди улиц и переулков города мертвых там и сям виднелись застывшие или медленно перемещающиеся человеческие фигурки, никуда не спешащие и ни от кого не бегущие, и казалось, что они появились здесь, чтобы уже никогда не покидать это место.

Вот и могилы предков. Ухоженные плиты и памятники, прополотые и подсаженные цветнички, свежевыкрашенные скамейки и оградки, — изначальная забота Маши. Ну и, конечно, деньги Алексея Петровича. Не очень большие, но все-таки: купить краску, нанять рабочих… До этого ли теперь будет?

Алексей Петрович открыл калитку в оградку, окружающую родовую усыпальницу, вошел внутрь, держа в руках охапку садовых ромашек, купленных у входа, положил на каждую могилку по два цветка, затем сел на лавочку возле могилы отца с матерью. Возле них еще найдется место и для него, и для Маши. А вот детям их лежать, скорее всего, в другом месте. Их дети станут ходить уже на их могилы. И лишь изредка на могилы деда с бабкой. А дети этих детей, то есть праправнуки самого Алексея Петровича, вряд ли: их память не будет связана живыми воспоминаниями об этих людях, то есть о нем, Алексее Задонове, как не связана она у самого Алексея Петровича с его прадедом, погибшем на Бородинском поле, с братом этого прадеда, с их женами. Да и деда своего он почти не помнит. И если бы лежали они порознь, неизвестно, собрался бы он когда-нибудь на их могилы. Так потянется и дальше: разорванная цепочка будет нанизывать свои кольца в другом месте, другими людьми. Со временем эти могилы подвергнутся запустению, затем на старые кости лягут новые, к Задоновым никакого отношения не имеющие, и разве что дотошный археолог далекого будущего обратит внимание на полуистлевшие кости и попытается разобраться, кому они когда-то принадлежали. Печальная закономерность.

Глава 4

Чья-то тень упала на могильную плиту, Алексей Петрович вздрогнул и поднял голову: перед ним стояла Катерина, жена погибшего в заключении брата Левы. Она слегка покачивалась из стороны в сторону, и ноги ее, обтянутые узкой полотняной юбкой, шевелились как-то странно, точно сами по себе, не слушаясь своей хозяйки. Алексей Петрович хотел было встать, но передумал, и лишь слегка приподнялся на скамейке и сместился к краю, давая свояченице место.

— А я смотрю — вроде бы ты, но со стороны очень уж похож на старика, — заговорила Катерина тем развязным тоном, который появился у нее по отношению к Алексею Петровичу после известия о смерти мужа. — Ну, здравствуй, что ли, товарищ писатель.

— Здравствуй, Катя.

— Не забыл еще, как меня зовут?

— Как видишь.

Катерина опустилась рядом, предложила все тем же развязным тоном: — Выпить хочешь?

— Нет, спасибо, — отказался Алексей Петрович, хотя выпить был совсем не против, но с Катериной пить не хотелось. И чтобы покончить с этим, пояснил: — У меня дела еще сегодня, так что извини.

— Не хочешь, как хочешь — мне больше достанется. А я выпью, — хохотнула Катерина, достала из ридикюля плоскую бутылку с какой-то желтоватой жидкостью, зубами выдернула пробку, прямо из горлышка отпила несколько глотков. Отдышалась, пожаловалась: — Я уже на могиле матери приложилась, помянула непутевую свою старушку… да простит ее всевышний. Теперь вот решила и к свекрови заглянуть: зла я от нее не видела, а корить ее за то, что Левушка мой самцом был никудышным, не имею права.

Алексей Петрович покосился на Катерину: она всегда была цинична, часто до неприличия, но такой он ее еще не знал. Казалось, она наслаждается своим цинизмом и тем недоумением, какое он вызывает у Задонова.

И вообще она очень изменилась за те полгода, что он ее не видел: лицо отекло и как бы сползло вниз, цыганские глаза потускнели, некогда смоляные волосы, теперь крашеные, от корней тянули сединой. А ведь ей едва за сорок, она лишь на три года старше самого Алексея Петровича. Неужели смерть мужа так подействовала на нее? Вряд ли. Пьет — все, видать, оттого…

Отведя взгляд, Алексей Петрович брезгливо поморщился: и это именно та женщина, когда-то молодая, цветущая и вызывающе красивая, которая, едва родив первенца, приходила глубокими ночами к нему, гимназисту последнего класса, за недостающими любовными утехами, — первая женщина в его жизни. Вспомнилось с горьким привкусом грусти, как опустошенный ее неистовыми ласками, он всякий раз, особенно по вечерам при виде своего брата Левы, давал себе страшные клятвы больше не пускать Катерину в свою комнату никогда, и всякий раз, будто невзначай, забывал закрыть дверь на задвижку, убеждая себя, что сегодня Катерина придти не должна, и подолгу не мог уснуть, прислушиваясь к ночной тишине, ожидая ее прихода, проклиная себя за слабость, а Катерину за безумство и измену своему мужу.

И все-таки те ночи с нею, несмотря на дневные нравственные мучения, остались в его памяти ярким пятном на фоне тогдашней обыденности. Они расцвечивали его жизнь необыкновенным приключением, вызывая в нем мужскую гордость и даже самодовольство. И еще удивительное: все эти ночи в его сознании были окрашены почему-то ярко-оранжевым цветом, цветом пламени костра. Наверное, потому, что пропитаны были не только бурной животной страстью и торжеством молодой плоти, но и страхом разоблачения, ужасом позора, который неминуемо последует за этим разоблачением.

Слава богу, что он, Алешка Задонов, едва переступивший порог взрослой жизни, не сгорел в этом костре. Беременность Катерины подернула его пеплом, а женитьба на Маше окончательно погасила тлеющие угли.

Только Ирэн не уступала Катерине в страстности и ненасытности, все остальные… Вот и Татьяна Валентиновна, хотя, конечно, она старается, но все не то, все не то…

— Ты меня не слушаешь? — отвлек его голос Катерины. — Я, видите ли, перед ним распетюхиваюсь, а он витает где-то в облаках… Ты думаешь, я не знаю, что ты Левушку предал? Ты думаешь, что это тебе когда-нибудь простится? Дудки! — и сунула Алексею Петровичу под нос фигу. — За все перед господом ответишь, Алешка. За все. И за мои слезы — тоже.

Алексей Петрович поднялся, молча пошел к выходу. Оправдываться перед нею? Глупо. Слушать ее — тошно. И без нее хватает всякой дряни, которая лезет из всех углов. В то же время он не чувствовал злости к Катерине, он и сам знал, что виноват перед братом: никуда не ходил, никому не писал, чтобы вызволить его из тюрьмы, хотя, наверное, мог бы. И даже был обязан: другие, как ни странно, ходили, писали и, случалось, вызволяли. Однако больше было таких, кто шел следом и пропадал вместе с тем, за кого ходатайствовал.

Вина перед братом и боль за него с годами притупились в Алексее Петровиче и уже не действовали так, как прежде. Он сам себя казнил сильнее, чем это могли бы сделать сотни Катерин. Но при этом продолжал жить, работать и радоваться всему тому, что давала ему жизнь. Но разве он виноват в этом?

— Постой, Алешка! Постой, сукин сын! — вскричала Катерина сдавленным голосом, в котором слышались слезы отчаяния. — Я еще не все тебе сказала.

Алексей Петрович остановился в калитке ограды, взялся рукой за железный шар на верхушке столбика, стоял и покорно ждал, не оборачиваясь. Он даже не знал, какие такие силы удерживали его и не давали уйти. Конечно, вина перед братом, но было что-то еще. Скорее всего, тот факт, что через два дня ему уезжать на Фронт. Следовательно, никаких долгов ни перед кем за ним не должно оставаться. Пусть и Катерина выскажется, изольется в проклятиях и жалобах, если это облегчит ее душу. Все равно ничего нового он от нее не услышит. Да и старые раны не болят одинаково дважды.

— Я хочу сказать тебе, сукин сын, — шепотом кричала ему в ухо Катерина, дыша водочным перегаром и сжимая пальцами его плечо, — что я тебя ненавижу лютой ненавистью! Что я день и ночь молю бога, чтобы он тебя покарал за мои муки, за мою… да, за мою к тебе любовь, которую ты бросил, как кошку, как какую-нибудь тряпку в помойное ведро. Теперь ты знаменит, теперь ты… А все равно: не будет тебе пощады ни на этом, ни на том свете. И за Ирэн Зарницыну тоже, которая погибла из-за тебя. Да-да! Из-за тебя! И не смотри на меня такими невинными… ха-ха-ха!.. глазами. Я все про тебя знаю, Алешка. Все! Сукин ты сын, Алешка! Бог тебя покарает. Но сама я тебе мстить не хочу. Да и сил у меня на это уже нету. И ничего, кроме новых мучений, мне от этой мести не прибудет. — Катерина всхлипнула, сильнее сжала его плечо своими костлявыми пальцами, затем то ли его оттолкнула, то ли сама оттолкнулась и прошипела: — А теперь иди! Иди! И запомни, что я тебе сказала.

И Алексей Петрович, с трудом разжав свои пальцы, сжимающие холодный шар, тяжело перешагнул железный порожек и пошел по узкой аллее, испятнанной солнечными бликами.

Злой монолог Катерины не сразу подействовал на него. Наверное, потому, что в нем почти каждая фраза была выдернута из старых пьес и водевилей, и почти ничего от самой Катерины. Он знал, как она хотела стать актрисой, только поэтому устроилась в Большой театр портнихой и даже пыталась играть на сцене проходные роли, да только из этого ничего не вышло. Но в самой жизни она всегда играла чью-то роль. Даже про свою будто бы любовь к нему она приплела сюда только потому, что так говорят брошенные и несчастные героини. В те далекие дни, когда она со стонами сжимала его в своих объятиях, о любви не было произнесено ни слова. Любовь даже не предполагалась ни с его, ни с ее стороны. Если там и властвовали какие-то чувства, то это были чувства животной страсти и животного же страха перед разоблачением. Теперь ей хочется выглядеть покинутой и обездоленной, а для этого Алексей Петрович подходил как нельзя лучше.



Поделиться книгой:

На главную
Назад