Вскоре шагах в тридцати лицом к строю в одной шеренге выстроились тридцать два человека. Случайно или нет, но в нее попали четыре бывших политрука, два рядовых коммуниста, один комсомолец, оба еврея и цыган, словом, те «нечистые», о которых знали более двух человек. В этом же строю стоял рядом с сержантом Володей и Алеша. Оберштурмфюрер расстегнул кобуру, медленно извлек оттуда унтерофицерский парабеллум и взвел курок. Теперь он дефилировал вдоль строя тридцати двух.
Остановившись возле крепкого парня, бывшего младшего политрука, он неожиданным ударом правой ноги в нижнюю часть живота опрокинул парня наземь. Парень скорчился, задыхаясь от боли. Двое солдат из состава новой охраны мигом подняли его на ноги, предварительно окатив ледяной водой.
— Который из твоих соседей по строю жид? Справа или слева? — на чистом русском языке спросил оберштурмфюрер. Парень мотнул головой влево… Никто не заметил, как оберштурмфюрер вскинул руку с пистолетом. Сосед парня молча повалился с отверстием от пули в самой середине лба.
— А справа? — вновь задал вопрос комендант.
Еще не отрезвевший от страшного удара, парень таращил глаза на оберштурмфюрера.
— Не хочешь отвечать? Жаль.
Раздались еще два выстрела, и парень вместе со своим соседом справа рухнули на землю.
Комендант продолжал обход. Он остановился не доходя трех человек до Алеши перед тощеньким пареньком лет восемнадцати.
— Фамилия?
— Яковенко…
— Имя?
— Тарас… Тарас Григорьевич…
— Та-а-расик? Ишь ты… Сопля. И он туда же. Комсомолец? Молчишь? Ну-ну. Гауптшарфюрер! Накормить этих. Пятнадцать минут, — крикнул через плечо оберштурмфюрер дежурному офицеру.
Перед двадцатью девятью обреченными, каковыми они себя считали, стояли миски с жареной картошкой, тушоной капустой и мясом с подливой, что после пустого капустняка и эрзацкофе в течение почти двух с половиной лет, казалось пищей богов, совершенно забытой и как бы не существовавшей.
Сначала все замерли насторожившись. Обычная человеческая рассудительность подсказывала: «Пища отравлена! Но она так благоухает и манит! А я такой голодный… А, все равно умирать! Так хоть перед смертью поем!»
Сначала несмело, потом быстрее, быстрее застучали ложки по металлу. Тут же стояли кружки с розовой густой жидкостью, похожей на кисель.
— Шнель, шнель, — подгонял гауптшарфюрер.
— Чо торопишь? На тот свет и так успеем, — кто-то нехотя огрызнулся, тут же получил увесистую затрещину и выплюнул зуб.
Через пятнадцать минут двадцать девять человек вновь стояли перед оберштурмфюрером.
— Ну что, голубчики, наелись? Ну, а ты как, Та-а-расик, не лопнул? Хорошо. Так вот, поиграем в лотерею. Вы сейчас вместе с ужином приняли лошадиную дозу слабительного. Десять человек, которые первыми наложат в штаны — проигрывают. Я их расстреливаю на месте. Остальным разрешаю бежать к сортиру. Кто не добежит — расстрел, кто прибежит последним — расстрел. Остальные выигрывают. Пока. Я — всегда.
Спустя десять минут десять трупов лежали в тридцати шагах перед замершим от ужаса строем с аккуратными пулевыми отверстиями между глаз. Еще восемнадцать корчились в собственном дерьме на стопятидесятиметровом пути к сортиру, получив пулю кто куда. Бойкая охрана под командой гауптшарфюрера добивала раненых.
Алеша замер в оцепенении. Мысли роились, обгоняя друг друга, пытаясь выстроиться в логическую причинно-следственную последовательность.
— А ты что же? На горшок не хочешь? — как сквозь сон услышал Алеша. — Ты тоже проиграл, так как остался последним.
— Нет. Игру продолжим. Времени еще много. — Ответил Алеша.
— Ого! Я не люблю философов, ибо сам изучал в университете философию, — заметил оберштурмфюрер, взводя курок.
Тренированным жестом он вскинул руку и нажал на спуск. Курок сухо щелкнул. Выстрела не последовало. — Хм, твое счастье. Я немного суеверен. Ты получаешь тайм-аут. Гауптшарфюрер! Закончить апель! Отбой.
Ему дали кличку — оберштурмфюрер «Тарасик».
Лежа на нарах, Алеша перебирал в уме события последних дней. Его не столько шокировала дикая садистская расправа «Тарасика» (это он уже видел в 41-м), сколько тот факт, что вместо, в сущности, безобидного толстяка Шнитке, исполнявшего хорошо ли, плохо ли жестокие служебные инструкции, пришел этот инициативный садист с философским образованием.
«Как же так, ведь я хотел только покуражиться над Шнитке за его идиотскую педантичность», — с горечью и обидой на самого себя думал Алеша. — «Боже! Как же я виноват перед ними! Ведь и на мне их кровь!»
В начале января оберштурмфюрер «Тарасик» был срочно отозван в распоряжение Главного Управления — предвиделась большая специфическая работа, требовавшая опыта, инициативы и преданности делу.
Наступивший новый 44-й год сулил новые испытания и перемены. Все чаще над лагерем пролетали эскадры союзных бомбардировщиков на юг, к силезским и моравским промышленным узлам, на запад шли в ночном небе советские самолеты, все чаще в стороне железной дороги слышался гул разрывов бомб и простуженный кашель скорострельных зенитных полуавтоматов.
Алеша ждал весны. События последнего месяца сильно повлияли на него. Он чувствовал себя уже не мальчишкой, убежавшим на войну, а мужем, умудренным первыми уроками жизни со всеми ее противоречиями, зигзагами и поворотами, со стройной логикой событий и поступков, алогичностью страстей и чувств, с алчностью, подлостью, самопожертвованием, бескорыстием и любовью. С каждым днем у него возникало все больше вопросов… и в то же время Алеша понял, — пока он жив, их число будет умножаться.
Первым теплым мартовским днем Алеша ушел из лагеря. Именно ушел, потому что это нельзя было назвать побегом. Он просто вышел вместе со строем команды на ремонт железнодорожных путей на маленькой станции. В лесу он покинул строй и спокойно удалился в сторону большой деревни, упорно не замечаемый конвоирами…
Счет по возвращении команды в лагерь сошелся. Никто из лагерной администрации не заметил исчезновения заключенного. Разве что через три дня старый доктор обратил внимание на отсутствие симпатичного одноногого юноши-истопника с такими странными, немного жуткими черными глазами, но промолчал, считая, что это дело «этих», в комендатуре.
Глава 5
В деревенской лавке Леха Лясковского можно было купить разные поношенные носильные вещи городского покроя, которые ему за бесценок отдавали горожане в обмен на картошку, муку, сало. Лех понимал, что сейчас мало кому понадобится это барахло, но считал себя человеком дальновидным и припрятывал это «добро» в ожидании лучших времен. «Конечно, для того, чтобы выжить, нужно было уметь крутиться, — думал Лех, — и если надо, — сотрудничать с властями, с немцами».
Тем не менее, он считал себя патриотом, так как посредничал в деле обмена продуктами между голодными городами и селами, а значит — помогал людям, не без пользы для себя, конечно.
Лавка обычно была пуста. За день в нее заходило не более десятка человек. Да и покупки были мелочные: за горсть соли или соды приносили по пуду картошки. Деньги редко у кого бывали. Да и не очень они ценились.
Когда скрипучая дверь впустила в лавку черноволосого одноногого парня в потертом русском ватнике, Лех сразу понял — перед ним беглый из лагеря.
«За обслуживание такого покупателя можно попасть в лучшем случае в кацет, а то и к стенке поставят. — быстро сообразил Лех. — Что ж, на своей деревяшке он далеко не уйдет. Сразу сбегаю в комендатуру…»
— Нехорошие у тебя мысли, тезка, — сверкнув страшными черными глазами на хорошем польском языке сказал парень. — Ты бы лучше подобрал мне цивильный костюм. Простой, но хороший, слегка поношенный. Пальто, кепи и вещевой мешок. Сапоги тоже не забудь. В мешок положи две пары белья. Лучше егерского. Довоенного лодзинского производства, что спрятано у тебя вон в том шкафу. Нового, конечно. Туда же положи по два фунта колбасы и сала, буханку хлеба. Не забудь соли и крутых яиц с десяток. Да поскорей. У меня нет времени.
Лех быстро метался по лавке, роясь на полках, в сундуках и ящиках, хотя чувствовал себя, как во сне. Уже лет пять он никого так внимательно не обслуживал, и с удовольствием отметил про себя, что навыки настоящего торговца им еще не утрачены.
Парень тут же переоделся в цивильный серый костюм бельского коверкота, аккуратно заправив брюки в почти новые яловые сапоги. Теперь, если бы не хромота, никто бы и не догадался, что у него вместо правой ступни деревяшка. Черное кепи очень хорошо гармонировало с черным полупальто с черным же барашковым воротником. Аккуратно сложив в мешок свою поношенную русскую солдатскую форму и бросив в углу ватник, парень задумался и потребовал добавить к содержимому мешка еще пару полотенец, мыло и бритву. Лех сам выбрал самую лучшую золингеновскую бритву, которую он на той неделе выменял на черном рынке в Люблине на фунт сала. От себя добавил еще маленькое зеркальце.
— Прошен пана…
— Что я тебе должен?
— Так у пана ж нечем платить…
— Я спрашиваю, что я тебе должен, Лех Лясковски?
— Откуда пан знает мое имя?
— Пан Лясковский слишком любопытен. Отвечать вопросом на вопрос неприлично.
Лясковский почувствовал силу и уверенность в поведении парня. «Черт знает, кто он. Может в будущем пригодится это знакомство. Однако и терять барыш неохота. Трудные сейчас времена». - подумал пан Лех.
— Тшыста… — наугад ляпнул Лех.
— Чего? Злотых, марок, рублей, доларув, фунтов? Ну?
— Долярув… — несмело промямлил пан Лясковски.
Парень вынул из бокового кармана только что одетого костюма прекрасный довоенный бумажник желтой свиной кожи, и на глазах у остолбеневшего пана Лясковского, достал пачку зеленых банкнот с портретами президентов заокеанской республики. Отсчитав нужную сумму, бросил на прилавок.
Пан Лясковский точно знал, что карманы костюма были пусты, а парень ничего в них не клал. Нечего было. Он сам видел, как он переодевался. Но банкноты… Пан Лех несмело взял бумаги, ощутив в руках их знакомую упругость.
— Вот тебе еще десять долларов за старание. — сказал парень и, прихватив кусок немецкого телефонного кабеля, сунул его в мешок, быстро завязал, закинул за плечо и направился к двери. У двери он задержался, обернулся, хитро подмигнул пану Леху и сказал, — До видзення, пан Лясковски.
Дверь со скрипом закрылась за посетителем. Весь остаток дня пан Лясковски мучился мыслью, что он хотел зачем-то сходить в комендатуру, но зачем, — не мог вспомнить. В ящике конторки вечером он обнаружил 310 американских долларов и не мог понять, откуда они там. Ведь он никогда не держал валюту в лавке! Пан Лясковски совсем расстроился по поводу прогрессирующего склероза.
Прихватив кусок сала, он направился в корчму пана Збышека и там страшно напился бимбра, настоянного на какой-то гадости. Так, что весь следующий день у пана Лясковского трещала голова и он отлеживался дома.
Пани Лясковска была потрясена. За всю эту проклятую войну пан Лешек никогда так не напивался и, слава Богу, дела у них шли не так уж плохо.
«Святая Матерь Божья, — молилась пани Лясковска, ставя компрессы на голову пану Леху, — спаси ты нас и помилуй!»
Глава 6
Слегка прихрамывая, Алеша шагал незнакомыми улицами от вокзала к угадывавшемуся где-то за соседним поворотом центральному городскому рынку. Полупустые улицы, застроенные четырех и пятиэтажными домами конца прошлого — начала нынешнего века, были аккуратно замощены ровными квадратными камнями, разбегающимися секторами вееров. Первые весенние солнечные лучи освободили от старого слежавшегося снега мостовые и узкие тротуары, обнажив мусор, собравшийся у стен домов и в углах подворотен. Ближе к старому ядру города улицы становились уже, дома ниже, напоминая собой иллюстрации к сказкам Андерсена.
Народу на улицах становилось больше, и по этому признаку человек, не знающий город, как по маяку, мог безошибочно выйти к рынку.
На большой рыночной площади, забитой народом, шел меновый торг. Вот робко стоят, как бы стесняясь своего занятия, городские обыватели — бывшие служащие, интеллигенция, чаще старшего возраста. Они держат в руках покрывала, скатерти, рукоделие, безделушки, реже носильные вещи свои и своих близких, явно не лишние. Перекупщики, просто, но добротно одетые в короткие черные полупальто, как в униформу, сытые, деловитые — мелкие торговцы, бывшие маклеры, лениво перебирают барахлишко, нехотя предлагая мизерную цену продавцам, окончательно потерявшим надежду хоть что — нибудь получить за свой товар.
Размеренное шуршание толкучего рынка нарушилось вдруг. Вся площадь пришла в движение, стремительно переросшее в панику. Люди, бросив свой товар, с криком начали метаться из стороны в сторону. Обернувшись, Алеша увидел, как из крытого кузова опель-блица только что пискнувшего тормозами, высыпался взвод солдат. Полувзвод перегородил улицу, а второй, выставив вперед дула шмайссеров, рысью кинулся в толпу.
Через пять минут Алеша стоял лицом к стене старой камяницы с высоко поднятыми руками, с любопытством и тревогой рассматривая соседей справа и слева.
Сосед справа — детина лет двадцатипяти с короткой бычьей шеей. Вытянутые вверх его громадные ладони, привыкшие к физической работе, мелко подрагивали. Здислав Бжух был уверен, что и эта облава для него кончится благополучно, так как в кармане его короткого пиджака лежала надежная кенкарта, свидетельствующая о том, что он является работником фирмы «Унион», изготавливающую амуницию для вермахта. Однако подсознательно весь его организм противился этой рассудочной уверенности, ощущая опасность, исходящую от всей этой наэлектризованной толпы, — орущей, мечущейся в панике, ищущей выхода из западни. Здиславу было жалко мешка картошки и двух фунтов прекрасного шпика, которые пришлось бросить на площади, и к тому же в кармане его полупальто лежали несколько сот злотых и сотня рейхсмарок, с которыми при выяснении личности ему также придется расстаться.
Слева от Алеши стоял мужчина лет сорока с небольшим. Чуть вытянутый овал лица, темные с проседью волосы, крупный аристократический нос, пухлые губы. Глаза большие, грустные. Высокий лоб с залысинами.
«Где же его шапка? Ага, вон там. Валяется на земле у ног солдата». - отметил про себя Алеша.
Архитектор, бывший профессор Высшей Политехнической школы в Варшаве, Матеуш Новохацки спокойно стоял лицом к стене, высоко вытянув вверх руки с тонкими пальцами пианиста. Ему было досадно, что он так глупо попался, так как в кармане его потертого, но еще элегантного пальто, сшитого весной 39-го у лучшего варшавского портного, лежал список группы студентов, которым он в прошлом году читал лекции в подпольном университете в Варшаве и номер подпольного издания «Польска вальчи».
«Ах, как глупо, как глупо! — думал пан Новохацки, — Все моя интеллигентская аккуратность. Не мог уничтожить список, когда уезжал из Варшавы. Теперь наверняка попаду в заложники. А там — к ближайшей стенке, и — крестик кто-нибудь намалюет над местом гибели безымянных героев»…
— Пан профессор, — услышал Новохацки голос юноши справа, — опустите руки и идите рядом со мной.
Пан Матеуш Новохацки, как во сне, опустил руки, застегнул на все пуговицы пальто, надел поданную юношей шапку и пошел рядом с ним мимо цепочки солдат, выставивших почти перпендикулярно животу черные тела автоматов, направленные на безмолвную шеренгу мужчин с поднятыми руками. Благополучно миновав кордон на одной из боковых улиц, в устье которой опель-блиц солдаты набивали арестованными, Алеша и профессор не спеша повернули в одну из средневековых улочек, зашли в подворотню старой камяницы, и по черной лестнице поднялись во второй этаж, где вот уже четвертый месяц Матеуш Новохацки занимал крохотную квартирку.
Всю дорогу от рынка до дома профессор шел молча в каком-то гипнотическом состоянии, и только теперь, у себя дома он ясно осмыслил из какой «халепы» выбрался благодаря этому незнакомому и такому странному хромому юноше. Его не удивило, что юноша назвал его профессором. Многие его студенты, да и слушатели других факультетов Политехники часто посещали его лекции по истории европейской архитектуры, хотя этот казался слишком молодым. Впрочем, в этом мире все возможно.
— Садитесь, прошу вас. Простите, ваше имя? — обратился профессор к Алеше привычным тоном экзаменатора. — К сожалению, у меня нечем вас угостить. Именно этот факт и привел меня на рынок. — продолжал профессор.
— Меня зовут Алексей Иванов. Алексей Матвеевич Иванов. Чтобы у пана профессора не возникало дополнительных вопросов, — продолжал Алеша, — я — русский военнопленный. Бежал из лагеря. Пусть пан профессор не беспокоится. Из-за меня у него не будет неприятностей… Просто я по дороге заехал в этот город, так как до войны в нем жила моя тетка, сестра матери, которую я никогда не видел, и мне хотелось поближе с ней познакомиться, если ей удалось выжить. Но, кажется, я опоздал. Вероятно мне придется искать ее следы в гетто.
— Боже правый, пан Иванов жид? — с сочувствием воскликнул профессор. — Пан выбрал не самое удачное время для путешествия по Польше и знакомства со своей тетей. К тому же еще нелегально.
— Я, пан Новохацкий, чуть больше, чем наполовину жид, и не чувствую неудобств.
— О, что вы, пан Иванов! Я просто хотел сказать, что не все мои соплеменники понимают, что народ, давший человечеству Законы Моисея, имел, в конце концов, право две тысячи лет тому назад судить своего собрата и приговорить к смерти за действия, которые считались тогда преступными. Просто ваши предки не могли предвидеть, что этого человека назначат основателем новой массовой религии. Ваша же половинчатость не дает никаких преимуществ перед чистокровными жидами на территориях, контролируемых Рейхом. Вы что-нибудь слышали о Нюренбергских Законах нацистов?
— Да. Немного. Вы мне потом разъясните поподробней, пан профессор.
— Хоть вы очень молоды, но вижу вы достаточно испытаны жизнью. Простите меня за тон, — после некоторой паузы продолжал профессор, — я должен быть вам бесконечно благодарен за спасение, а веду с вами беседу, как со студентом.
— Что вы, пан прфессор! Я был бы счастлив быть вашим слушателем.
— Так вот, пан Иванов, согласно Нюрнбергских Законов, «арийцем» может считаться тот, кто документально докажет, что не является по крови жидом вплоть до четвертого колена! До конца прошлого года я жил в Варшаве, и еще тогда, когда перед началом войны немцев с советами мы, «арийцы», могли посещать своих старых друзей в гетто, я знавал даже ксендза, который вынужден был жить там, так как был «неарийского» происхождения. В гетто жили крупные польские ученые, инженеры, артисты, художники. Там жил со своим домом сирот врач и педагог с мировым именем Януш Корчак.
— Простите, пан профессор, вы голодны. Я думаю, мы продолжим беседу за столом. — сказал Алеша, доставая из мешка колбасу, яйца, сало, хлеб и пачку настоящего чая, купленного им утром в магазине с надписью на шильде: «Только для немцев». — Я вижу в ваших глазах удивление и недоверие, — продолжал Алеша. — Смею вас заверить, что я действительно тот, за кого себя выдаю. Я понимаю, что такое богатство ассортимента сейчас, в Польше, доступно далеко не каждому. Но тот факт, что мы с вами совершенно беспрепятственно, никому не предъявляя документов выбрались из облавы, должен вам подсказать, что я обладаю кое-какими возможностями.
— Видите ли, пан Иванов, я получил образование в Сорбонне и в Академии искусств. Может быть в силу моего воспитания и той среды, где я вращался, я не стал ревностным католиком, и не очень верю в сверхъестественные силы, поэтому я и ищу объяснение более земные вашим возможностям.
— Я понимаю вас, пан профессор, но, надеюсь, вы знаете, что человек еще не все в состоянии объяснить из того, что он непосредственно воспринимает своими органами чувств? Кстати, даже научные гипотезы и теории, выдвигаемые отдельными гениальными учеными, не всегда понятны их современникам.
— Да, пан Иванов. Так случилось когда-то с нашим гением — Николаем Коперником.
— Вот видите.
— Эйнштейна и сейчас не все понимают. Я, во всяком случае, не понимаю. Кажется, вы меня убедили. Но это так непривычно…
— Пан профессор, прошу вас, положите этот сахар себе в стакан, — сказал Алеша, пододвигая профессору сахарницу литого богемского стекла, которая на глазах наполнилась аккуратно колотыми кусочками настоящего довоенного рафинада.
— Вы так любезны, пан Иванов…
— Пан профессор, называйте меня по имени. Вы вдвое старше меня, и я надеюсь с вашей помощью удовлетворить свое любопытство по некоторым вопросам. Когда меня называют по фамилии, мне кажется, что сейчас раздастся команда… Я понимаю, сейчас главное — уничтожить нацизм, но это уже предопределено, и думаю, через год от Гитлера не останется и следа. Но у меня впереди жизнь. Для того, чтобы она не прошла даром, нужно многое узнать. За весь этот ужас должны ответить конкретные люди. И не только наверху, но и те, кто по своей инициативе усугублял страдания, удовлетворяя на «законных» основаниях свои низменные инстинкты. У меня есть должники.
— Вы хотите сказать, что сами их осудили?
— Да…
— Пан Алеша, то есть, пан Лешек. Можно так?
— Да…
— Пан Лешек, вы не боитесь ошибиться? Право высшего суда и ваши, и мои предки предоставляли Богу. Человеческая жизнь священна и неповторима. В состоянии аффекта, желая отомстить, земной судья часто недостаточно хорошо разбирается в причинах, родивших преступление. Да и само преступление человеческими законами трактуется по разному. Вот вы были солдатом. Убивали ли вы врагов?
— Убивал. Но у них было оружие в руках.
— Война разрушает человеческую мораль и самого человека. На войне не только разрешается убивать, но за убийство награждают. Обе стороны. Поэтому ограничения, снятые с человека на «законном основании», отбрасывают его назад, к незапамятным временам, когда единственным законом была сила.