Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дальше жить - Наринэ Юриковна Абгарян на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Антарам вернули, когда время отмерило зиму и половину весны. Тело – отдельно, руки – отдельно. На обритой голове – вытатуированное бранное слово – кяхпа[11]. Нани этого не узнала, как и того, что теперь их род называют Крнатанц: Безрукие[12].

Все, что осталось родне в память об Антарам, – ткацкий станок и безжизненные мотки шерсти. Последний ее ковер сгинул на перевале. Три других были проданы людям, уехавшим в чужие края. Каким чудом сватам удалось раздобыть пропавший ковер, нани спрашивать не стала. Обняла жениха, что-то шепнула ему на ухо. Тот скрипнул зубами, коротко кивнул.

Крнатанц Лусине вышла замуж в день своего двадцатилетия. Забрала из отчего дома только ткацкий станок и ковер матери. Повесила его на стену, сидела напротив, изучала. Не плакала, молчала. Через год она научилась ткать ковры. В народе их называли Антарамнер – Неувядающие. Поговаривали, что в рисунок каждого Лусине вплетает имя своей матери. Кому-то удавалось его прочитать, кому-то – нет.

Долина


Ночь разлеглась над миром, подоткнула тщательно горизонтовы края – чтобы ни лучика света, ни дыхания сквозняка, – присыпала дно неба звездной мелочью, притушила звуки-голоса, выпустила сов и летучих мышей – стеречь тишину. Совы, надменно ухая, летали среди деревьев, едва касаясь ветвей концами своих широких крыльев. Летучие мыши порхали так низко, что приходилось каждый раз втягивать голову в плечи – Карен до сих пор помнил детские страшилки о том, что, если они вцепятся в лицо – будет уже не отцепить. «Придется жить с летучей мышью на лице, пока она не состарится и не умрет», – звонко хохоча, дразнила его Лусине. «Ахчи[13], не видишь, что ему страшно? Ты почему такая маленькая и такая вредная?!» – заступалась за племянника тетка Арменуш. Она была старше Карена на двенадцать лет и опекала его, как брата. Карену была приятна такая забота, но он каждый раз сердито одергивал тетку: «Да не боюсь я, просто противно!» На Лусине он обиды не держал – чего обижаться на девчонку, на которой решил жениться! А женится он на ней обязательно, вот только подрастет. Года через три точно женится. Лусине тогда было шесть, ему – девять.

С поста долина видна была как на ладони. Карен знал наизусть каждую ее пядь и даже сейчас, в почти кромешной ночной темноте, мог легко различить ломкое русло реки, змейку дороги, тянущуюся к подножью Девичьей скалы, и край заброшенного виноградника – он начинался с околицы Берда, тянулся к самой границе – несколько гектаров одичалого винограда, к которому почти два десятилетия не прикасалась рука человека.

Вчера днем приходила Лусине, на пост ее, конечно, не пустили, но дали им немного побыть наедине – все понимаем, влюбленные, трудно по пятнадцать дней находиться в разлуке. Они просидели все отпущенное время, держась за руки. Лусине рассказывала о деде, похоронившем корову, о прабабушке, которая не помнит ничего, кроме своих счастливых дней. О матери привычно молчала. У нее огрубели кончики пальцев и окрасились в черное ладони – чистила незрелые орехи для варенья. Украдкой оглядываясь, чтобы никто не видел, – а то замучают потом насмешками, Карен перецеловал каждый ее пальчик. Лусине их охотно подставляла, приговаривая: «Ты не думай, они скоро отмоются». «Да если бы даже остались такими!» – выдохнул Карен. «Все равно бы любил?» – «Все равно бы любил».

В ногах, залитая солнечным светом, простиралась долина – по-летнему щедрая и умиротворенная. Хотелось скинуть туфли, набрать полные легкие ветра и пуститься наперегонки от одного ее края до другого, до самой границы. Спрятаться в разросшихся кустах винограда, целоваться до одури – вдали от множества глаз, от людского внимания. Лусине свернулась бы калачиком, прижалась к нему, он приобнял бы ее одной рукой, а другой аккуратно срывал с виноградной лозы вьющиеся усики и ел, гримасничая от кислинки. «Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мной – любовь»[14],– шептала бы она, и он бы слушал, млея от нежности. «Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей», – продолжала бы она. «Какие такие мои плоды сладки для гортани твоей?» – заерничал бы он. Она бы вывернулась, треснула его по лбу – балбес! Он прижал бы ее к себе – от балбески слышу! Им до боли хотелось скинуть обувь и пуститься наперегонки вдоль заброшенного виноградника, но они сидели, взявшись за руки, и наблюдали долину, в которой ни разу не были. Дети войны, навсегда запомнившие основное ее правило: здесь – родная земля, там – чужая. Между – ничейная, отторгнутая жизнью нейтральная полоса, дорога в которую отрезана всем.

Карен наблюдал долину днем и ночью каждые пятнадцать дней – срок, который ежемесячно служили мужчины, набранные из гражданского населения. Работы в приграничном, вечно воюющем регионе было не найти, вот они и подались на военную службу. Рискуешь жизнью, зато хотя бы деньги домой приносишь. Карен служил попеременно с отцом. Так и жили – первую половину месяца сын границу стережет, вторую половину – отец. Почти не виделись, зато дом и хозяйство были под присмотром, – матери с сестрой без мужской помощи не справиться. Да и младшей сестре отца, тетке Арменуш, помощь нужна. Отцу служба давалась с большим трудом – он воевал, вернулся домой калекой: с перебитым позвоночником, с осколками по всему телу. Вопреки прогнозам врачей – пошел. Осколки в теле иногда давали о себе знать – отец мучился болями, но старался не жаловаться, только отшучивался, мол, вы, главное, следите, чтобы молния не угодила в меня, она-то, дура, в любое металлическое бьет, а во мне столько железа, что, если выковырять, можно добротный плуг отлить. Карен лишь однажды видел его в плохом настроении, года два назад, когда приехал муж тетки Арменуш. Отец тогда помылся, побрился, показал матери, где спрятаны сбережения, надел чистую рубаху и ушел убивать непутевого зятя. Еле с полдороги вернули.

К энбашти[15] тишина сгустилась над долиной, приглушив уханье сов и шум ветра в кронах вековых дубов, но сразу же следом завыли-заплакали шакалы, навевая беспросветное отчаяние и тоску. Придя с войной, они, похоже, остались в этих краях навсегда. Их мерзкий вой стелился вечерами над домами, нагоняя страх на людей и домашнюю живность и доводя дворовых собак до бешенства – те лаяли до хрипоты, вырываясь из цепей. Шакалы были частью войны, они пахли ею.

Луна скользила по небосклону, озаряя его своим блеклым сиянием, Карен, разглядев ее маревный нимб, обрадовался, значит, утром опустится молочно-белый непроглядный туман и крестьяне смогут собрать урожай. Работать приходилось ночами или же в туман – в ясную погоду с той стороны границы прицельно били по мирным людям. Еще одного правила войны – сей страх бессмысленными жертвами – противник держался неукоснительно, не щадя ни малых, ни женщин, ни стариков.

Зашипела рация, Карен ответил и, уже отключившись, подметил справа, на самом краю виноградника, движение. В бинокль удалось разглядеть тень – не особо таясь, кто-то бежал напролом через нейтральную полосу к границе. Времени на раздумья не было, он вскинул винтовку, прицелился – все одно свой в ту сторону прорываться не станет. Подкошенная пулей тень рухнула, следом снова зашипела рация, Карен докладывал обстановку на бегу – «пост не покидать!» – рявкнула рация, но было уже поздно – он уже находился на полпути к тому месту, где лежал подстреленный. «Пришлите кого-нибудь на мое место», – выдохнул он, не замедляя бега. «Молись, чтоб он живой остался», – рявкнула рация и, зло выругавшись, отключилась.

Мужчина бездвижно лежал на животе, Карен пнул его ботинком, держа на прицеле, тот глухо застонал, попытался повернуться на бок, но не смог, только выдернул из-под себя руку – она была выпачкана кровью по локоть. Карен перевернул его на спину и обомлел – это был подросток, лет четырнадцати от силы, сильно избитый, с ушибами и ссадинами на лице. Быстро обыскав его и не обнаружив оружия, Карен осмотрел рану – она располагалась чуть ниже левых ребер, сильно кровоточила – но, кажется, была несмертельна. «Азери?» – спросил он, юноша не ответил, но заплакал.

Военные подоспели буквально следом, а дальше закрутилась обычная рутина – рассказать, как все было, написать объяснительную, почему не подчинился приказу и покинул пост, выслушать положенную по случаю ругань – капитан, знающий его чуть ли не с пеленок, припомнил ему даже прадеда Анеса: «Парень, ты такой же блаженный, как он, зачем пост оставил, вдруг это диверсия или обманный маневр, ты на войне или где?» – грохотал он. Отругавшись, вытащил две сигареты, одну протянул ему – кури, дурак.

Закурили.

– Знаешь, откуда этот азер?

– Никак нет, парон[16] капитан.

– Из Омарбейли. Обменяем. На наших, если получится – на двоих.

Карен неловко – совсем недавно научился курить – повертел в пальцах сигарету, обжегся. Глянул искоса на капитана. Тот коротко кивнул:

– Если не получится на двоих обменять – на одного обменяем, но с условием: пусть носом землю роют, но ковер найдут. Вернем мы ковер Антарам, я ведь тебе слово давал. Вернем.

Ожидание


Колинанц Цовинар было восемь лет, когда пропала ее мать.

Отец не хотел отпускать ее одну в город, но мать настояла, чтобы он остался: «Так мне будет спокойнее». Так ей действительно было спокойнее – за свекровь, за дочь, за хозяйство. Вон, промытая и тщательно взбитая шерсть сушится, кто ее соберет? Обед кто разогреет-подаст? Свекровь слегла с приступом подагры, Цовинар всего восемь, одна она не справится. Отец скрепя сердце уступил. К полудню пришла весть, что сдали тот отрезок дороги, по которому автомобили ходили за Совиную гору. Потом – что бой случился спустя недолгое время после того, как рейсовый автобус, на котором уехала мать, вырулил к перевалу.

Цовинар в то утро проснулась ни свет ни заря от всполошенного чириканья воробьев – не поделивши добычу, они затеяли склоку на грядках базилика. Ушла на кухню, шлепая босыми ногами по прохладному полу, вернулась с краюхой хлеба, выкрошила ее за окно. Понаблюдала с любопытством, как мигом отвлекшиеся от склоки воробьи живо подбирают крошки. У самого маленького топорщились несколько сломанных перышек – неужели ранен? Но он, наевшись, резво вспорхнул и улетел, коснувшись крылом каменной стены дома. Цовинар вытянула шею, проследила, как он, нырнув в утренний туман, снова вынырнул, будто для того, чтобы набрать в легкие побольше воздуха, и скрылся уже навсегда. Густой и вязкий туман отступал медленно и неохотно: то в ветвях старой айвы запутается, то на кроны дубов присядет – якобы дух перевести. Под его укрывистым краем можно было разглядеть дно заброшенного, порченного сорняком одичавшего виноградника. Оставшись без присмотра, виноград разросся и обвил опоры густым слоем – кое-где, не выдержав тяжести, они провисли или вовсе опрокинулись.

Мать была беременна, ела и не наедалась. Все удивлялась, как может в человеке столько всего умещаться. Уверяла, что будет мальчик, ведь когда она ходила с Цовинар, о чувстве голода забывала напрочь, ела через силу, и то только хлеб с сыром, ну и яблоки – их она всегда поглощала в большом количестве. Отец надышаться на нее не мог, ни в чем не отказывал. Впрочем, она ничего особенного и не просила, если только домашней ветчины – именно той, которую делал Немецанц Алексан. У Алексана прадед из немцев, потому копчености у него получаются вкуснее, чем у других – ведь не зря говорят, что никто лучше немцев не умеет вялить свинину. Отец в последнее время ветчину в долг брал – зарплаты не хватало. Алексан не отказывал – отдашь, когда сможешь.

К шестому месяцу у матери стало скакать давление. Местный врач выписал направление в город – к хорошему специалисту, предупредил, что могут положить на сохранение. Мать замахала руками:

– Какое сохранение, попрошу назначить таблеток и домой вернусь!

Цовинар проводила ее к остановке. Мать улыбалась из автобуса – румяная, круглолицая, счастливая. Развернула шоколадную конфету, откусила половину, другую протянула дочери. Ей пришлось сильно изгибаться – круглый живот мешал высунуться в окно.

– Ешь сама, – замотала дочь головой.

Мать доела конфету, виновато улыбнулась – уже проголодалась.

– Бутерброды взяла? – заволновалась Цовинар.

– Взяла. – И мать развернула вторую конфету.

Бабушка поднялась с постели сразу же, как пришла страшная весть. Собрала шерсть, подмела двор. Замесила тесто на хлеб. Работала молча, на боль не роптала. У нее были непростые отношения с невесткой, и теперь она искупала каждое брошенное в обиде горькое слово непосильным для себя трудом. Цовинар видела, как она провела узловатыми, скрученными недугом пальцами по стопке проглаженного невесткой белья: сверху вниз и справа налево. Прижалась лбом, постояла так. Убрала в бельевой сундук. Движения ее – размеренные, однообразные, выглядели бесконечной молитвой о спасении.

Дорогу к перевалу отбили к вечеру следующего дня. Отец сразу же уехал на поиски. Вернулся осунувшийся, с потухшим взглядом и изменившимся до неузнаваемости лицом. Цовинар никак не могла взять в толк, что с ним не так, пока не сообразила – проседи в волосах поприбавилось, от этого брови казались необычно темными и густыми и придавали лицу угрюмое, нелюдимое выражение. К концу недели отец совсем поседел. Записался в добровольцы, ушел на границу.

«И каждая дума мечтою была, и каждый порыв добела был нагрет, и даль нас из темного мира звала…» Отец раньше часто читал Терьяна[17] и рассуждал о всепрощении и о том, что человеческий дух сильнее испытания. Цовинар навсегда запомнила эти слова.

Каждый день к семи часам вечера она собирала кое-какую провизию: хлеб с сыром, чай в термосе, горсть конфет и яблоко. Ходила к автобусной остановке, садилась на скамейку – и ждала. Она знала – если мать вернется, первым делом ее нужно будет покормить, она ведь в последнее время ест как не в себя. Отец смеялся – пупок не развяжется? Может, и развяжется, отвечала мать, наливая себе третью порцию куриного супа.

Время ползло медленнее черепахи: июнь, потом июль. От отца никаких известий, бабушка молча вела дом. Ходить к остановке не запрещала, но каждый раз плакала вслед.

Однажды Цовинар проснулась от мужского кашля. Выбежала из комнаты, повисла на шее отца. Он исхудал и оброс, курил, сильно ссутулившись, держа зажженную сигарету в кулаке. В углу комнаты дулом вверх стояла винтовка, пахла порохом и смертью.

– Пойдем покажу, – велел ей отец и направился к выходу. – Только надень что-нибудь.

Цовинар сдернула с вешалки первое, что попалось под руку, накинула на плечи, заспешила следом. Он остановился на лестнице, погасил о перила недокуренную сигарету, выкинул во двор. Цовинар поспешно отвела взгляд – раньше отец не стал бы так поступать.

Он двинулся дальше, не дожидаясь ее, будто не сомневался, что она пойдет за ним, и она шла, только несколько раз спросила – мы куда? Он не ответил, но ускорил шаг, и она побежала за ним, потому что вдруг испугалась, что, если потеряет его из виду, не увидит больше никогда. Отец остановился у сарая, загремел тяжелым ключом, отпирая навесной замок, – Цовинар, удивившись тому, что на никогда не запиравшейся двери сарая появился замок, молча наблюдала. Вошла следом, постояла какое-то время, привыкая к темноте. Различила в углу тень, ахнула: на земле лежал человек. Руки и ноги были крепко перетянуты веревкой, рот забит кляпом, лицо в корке крови.

– Заложник, – бросил через плечо отец. – Взял, чтобы обменять.

Сердце Цовинар готово было выскочить из груди.

– Мама нашлась?

Отец сухо кашлянул.

– На случай, если найдется.

Цовинар заплакала.

В полдень она заглянула в сарай. Мужчина лежал на боку, всхлипывая, натужно дышал. Она испугалась, что он задохнется, вытащила кляп. Смочила платок, протерла ему лицо. Под коркой крови и грязи обнаружилось совсем молодое, почти детское, лицо.

– Пить хочешь? – спросила Цовинар.

Юноша замотал головой. Она сходила в дом, заварила чаю, перелила в термос – чтоб не расплескать по дороге, вернулась. Налила в крышечку, поднесла к его губам, он испуганно отпрянул.

– Пей!

Юноша заплакал.

– Пей! – попросила Цовинар.

Дверь резко распахнулась, в проеме возник отец.

– Ты что тут делаешь?

– Напоить хотела, – обернулась к нему Цовинар. – А он не пьет, боится, наверное, что чай отрав…

Отец схватил ее за плечо, грубо дернул вверх, заставляя подняться.

– Ты кого чаем поить собралась? Ты! Кого! Чаем! Поить! Собралась?!

Лицо его – страшное, неузнаваемое – нависло над ней, Цовинар зажмурилась, чтобы не видеть отца таким, каким не хотела его знать. Термос выскользнул из пальцев и, обдав ногу кипятком, покатился по полу.

С шумом отворилась дверь сарая:

– Сынок, сынок! – закричала бабушка.

Отец выпустил ее плечо. Выскочил, в сердцах пнув термос. Тот отлетел к стене и, жалко хрустнув, рассыпался на осколки.

Цовинар утерла слезы. Сердце билось так, что казалось – не выдержит и разорвется. Она несколько раз глубоко вздохнула, унимая колотьбу в груди, подняла упавшую куртку, которую накинула на плечи, выходя из дому, надела ее, бесцельно пошарила в кармане, нашла конфету. Развернула, откусила половину. Прожевала и проглотила, не ощущая вкуса. Подошла к заложнику.

– Видишь, не отравленная.

Она поднесла к его губам конфету. Он с жадностью съел.

Пахло от него пóтом и нечистотами, крепко связанные руки и ноги кровили там, где веревка натерла кожу. Цовинар хотела ослабить ее, но бабушка не дала, только помогла ему подняться и привалиться спиной к стене. Попросила внучку принести теплой воды, мыло и старые кухонные полотенца, которые отложила на тряпки.

Отца дома не было, винтовка исчезла, оставив на побелке неопрятный темный след. Цовинар смочила палец слюной, попыталась оттереть грязь, но сделала только хуже.

Вечером она снова заглянула в сарай. Юноша спал, свесив голову на грудь. Она разбудила его, напоила чаем. Он поднял на нее глаза, хотел о чем-то спросить, но не решился.

– Не бойся, – сказала она.

Дождавшись глухой ночи, бабушка развязала веревки, вывела его к заброшенному винограднику. Показала, в какую сторону идти. Он поцеловал ей руку и канул в темноту. Какое-то время было слышно, как он продирается сквозь заросли, потом настала тишина.

К следующему вечеру Цовинар собрала немного припасов: хлеб с сыром, обязательную горсть конфет и яблоко. Без четверти семь она сидела на скамейке автобусной остановки и, придерживая на коленях узелок с едой, ждала маму.

Лето


У Пэл-Анесанц Арменуш пять дочерей: старшей шестнадцать, младшей – семь.

У Пэл-Анесанц Арменуш корова Косуля, коза Тило, собака Валет. Ну и всякой домашней птицы полный курятник: безымянные цесарки, гуси-куры-фазаны. И индюк Душман – сволочь и террорист, держащий в страхе всю округу. Арменуш аж руками разводит – ишь, бессовестный, собаке сто очков вперед даст. Валет виновато скулит, прячет нос в лапы. В отличие от индюка, он добрый самаритянин: заходи в дом, забирай что хочешь, возвращать не надо. Душман же словно вестник апокалипсиса: пестроглазый, всклокоченный, лютый. Толстый и криволапый, но на удивление резвый: с места сто двадцать берет. Идет на таран, не разбирая дороги. Каждый непрошеный гость – кровный ему враг. Налетает, кулдычет, норовит вытолкать в калитку. Недавно к соседям городские приезжали – на черной машине. Душман разглядел свое отражение в ее лакированном боку, записал во враги, извелся, атакуя. Не сразив соперника, с досады выдрал на своей груди клок перьев.

Арменуш его потом совестила:

– Перед людьми нас позоришь. Как тебе не стыдно!

Душман молчал, скривив в презрительной ухмылке клюв.

– Вот ходи теперь плешивый и встрепанный!

– А-хло-кло-кло-кло-кло!

– Захрмар[18]! Сам позорится, сам ругается!

Всякое утро Арменуш похоже на другое, всякий вечер повторяет предыдущий. И последующий. Подоить и выпустить в стадо корову и козу. Задать корм птице. Прополоть и полить огород. Прокипятить молоко, часть пустить на сливки и масло, остальное – на творог и сыр. Замесить тесто. Подгонять младших дочерей, чтобы те убрались в своей комнате. Затопить печь. Накрыть стол к завтраку. Проследить, чтобы кто-нибудь из девочек вымыл посуду – по своей воле не станут, отлынивают от домашней работы. Испечь ореховую гату, дать ей остыть, сложить в ивовую корзину. Снарядить старших дочерей на базар – продавать. К полудню, когда солнце, дыша печным жаром, утвердится на макушке небосвода, развесить во дворе выстиранное белье и наконец-то разогнуть спину. Немного отдыха – и по новой: глажка, готовка, шитье-штопанье. Дождаться возвращения старших дочерей, накрыть стол к ужину. Загнать птицу в курятник, попутно совестя Душмана. Встретить стадо. Подоить корову и козу. Часть молока пустить на мацун, другую убрать в холодный погреб. Не забыть пожелать доброй ночи Валету. Проследить, чтобы девочки помылись и высушили волосы. Заплести им косы. Благословить перед сном.

Ночью, когда луна выкатится из-за плеча Хали-кара и осенит притихший мир несмелым сиянием, Арменуш притушит в доме свет, зажжет масляную лампу и заварит себе чаю с чабрецом. Разложит на столе листы бумаги, придирчиво перечитает то, что написала вчера, вычеркивая целые предложения и абзацы. Перепишет. И продолжит с прерванного места:

…хочется, чтобы вечное лето. Чтоб крыши, опаленные солнцем. Чтоб лился жарким полднем на ладони настойчивый стрекот цикад. Чтоб птичий гомон и поздние закаты. Чтоб небо по ночам густое и близкое – встал на цыпочки и зачерпнул полные пригоршни черничного молока. Чтоб ветер шумел в высоких дубовых кронах – так, как умеет только он. Так, словно дышит: хшшш-шшш, хшшш-шшш…

Засыпает Арменуш далеко за полночь. Просыпается ни свет ни заря.

– Может, сегодня папа приедет? – спрашивает младшая за завтраком.

– Может, приедет, – соглашается Арменуш.

Старшие переглядываются, фыркают, но, поймав взгляд матери, притихают. Отца они видели два года назад. Приехал на неделю, уехал.

Деньги, правда, исправно присылает, небольшие, и все же. Иногда звонит – доченьки, доченьки. Младшие с ним охотно общаются, старшие поздороваются – и передают трубку. Арменуш увещевает – поговорите с ним, это же ваш отец, родная кровь, опора и защитник. Старшие сердятся: «Какой он нам защитник?! От Душмана больше толку, чем от него. И даже от Валета толку больше!»

– Выросли, справляться с ними сложно, – делится Арменуш потом с соседкой Нуник.

– Ну а что ты хотела. Большие уже девочки, все понимают, – водит плечом соседка.

– Отца не понимать надо, а любить, – возражает Арменуш.

– Хватит того, что ты любишь!

– Не знаю даже – люблю или нет.

– А то не любишь. Он по бабам шлялся, а ты ему детей рожала. И сейчас бы родила, если бы он приехал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад