Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сын вора - Мануэль Рохас на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Сделаем дырку для пальцев. Всё не босиком.

VIII

В этом месте немноговодная Аконкагуа была довольно широкой — заполнив ложбины и разметав песок, она протянула между кустами тонкие рукава, которые то пропадали, отдав всю свою воду оросительному каналу, то набухали, если удавалось проглотить какой-нибудь беспомощный ручеек, когда тот, обессилев в неравной борьбе с огромным булыжником или перегородившей ему путь галькой, спешил найти спасение в объятиях более счастливого собрата. Но иные ручейки сразу не сдавались — ворча и спотыкаясь, они упорно пробивались вперед, переползая через камни, которыми, не скупясь, запрудили их песчаные карьеры и река в пору весенних разливов, когда она несется очертя голову и сметает все на своем пути, пока не затихнет в какой-нибудь заводи, чтобы потом, отдышавшись, двинуться — теперь уже неторопливо — дальше. На том берегу стояли в ряд или маленькими рощицами ивы, тополя и еще какие-то деревья. За ними берег шел отлого вверх, затем переходил в небольшую лощину, а дальше поднимались прибрежные холмы, желтевшие скошенной рожью или, может быть, пшеницей, над которой кое-где, собравшись тесным кружком, перешептывались кусты терновника, боярышника и столетника; казалось, усталые старухи, которые за всю свою жизнь, с самого детства и до старости, только и видели, что болезни да страдания, сошлись поплакаться на свою тяжелую долю. А если посмотреть на запад, не увидишь ничего. Может быть, на западе Аконкагуа не спотыкается больше о камни, не теснят ее там высокие берега, кустарники и посевы, не сосут каналы, не засоряют фабрики и заводы? Может быть, там она набирает силу? Нет, на западе ей приходит конец. На западе горизонт подернут дымкой, и за этой дымкой прячется море. А на востоке встает стена Кордильер — буйные вершины, и на них древние, как море, ослепительно-белые ледяные шапки. Там, чуть не в небесах, и рождается Аконкагуа.

— Ну, пошли. Поговорим по дороге.

Альпаргаты, правда, немного жали, но я к этому приспособился. Мы собрали пожитки и двинулись. Тут мой новый друг заговорил:

— Сейчас я в Вальпараисо, а потом хочу пробраться на север. Думаю, сначала до Панамы, а там, если удастся, махну к Берингову проливу. Это мой третий выезд. Отец говорит, что вот так же и Дон-Кихот выезжал из своих владений. Может, тут и есть какое сходство, только я не понимаю, в чем, — «Дон-Кихота» я не читал. В первый раз я сбежал из дому просто от скуки: осточертело заниматься грамматикой да математикой, новой и древней историей, этикой и эстетикой. Я еще штанов не умел застегнуть, а уже знал имена всех египетских фараонов. А к чему, спрашивается? Культура, видите ли. С этой своей культурой отец не давал мне дохнуть спокойно. Придешь домой пообедать, — голова и так лопается от всяких премудростей; так не успеешь порог переступить, а отец — я вам уже говорил, он преподаватель — начинает засыпать тебя вопросами?

«Ну, какие сегодня были уроки?»

У меня кусок застревает в горле.

«Французский, испанский, биология, математика».

«Математика! Что же, алгебра или геометрия?»

И так каждый день, на первое математика и на сладкое математика. В алгебре он как рыба в воде. Любая наука может осточертеть, а математика и подавно. Куда податься? Не пойти ли в моряки? На море, наверное, избавлюсь от алгебры с геометрией в придачу да от всех этих склонений, спряжений, уравнений и прочей чепухи. Я мечтал никогда больше не видеть усов нашего француза, мечтал вырваться из душного класса на волю, увидеть простор — насколько это позволят, конечно, мои слепые глаза. И я удрал в море. Робинзоны в любом облачке видят дымок корабля, надеются попасть на сушу, а я рвался в море, пусть на какой угодно лоханке. Мне досталось военное судно. Так я стал моряком. Но на судне не с кем было словом перекинуться. Был, правда, боцман, но этот только и умел, что рычать да командовать: «Свистать всех наверх! Вяжи концы!» А утром: «Койки убрать!» И еще буркнет, не то в шутку, не то всерьез: «Спокойно пожить не дадут!» А чем не спокойная жизнь? Хлопот никаких — плыви себе вдоль берега, сначала Чили, дальше Перу, и так «от полюса до тропиков жарких», как пела когда-то моя вальпараисская бабка. Что ж, сам выбрал, сам и терпи, — ия терпел сколько мог. Но беда в том, что и учение мне впрок не шло, и руками я тоже не работник — гвоздь забить или простую дощечку хорошо выстругать никогда толком не умел. Ну, на что я гожусь? А кто его знает? Словом, я наелся по горло всеми этими право руля, так держать, всех наверх, вяжи концы, прибери каюту капитана, задрай люки, начисти здесь, надрай там, шторм у мыса Рапер, грозовые облака, ураганный ветер. В Пунта-Аренасе я сбежал с корабля; море мне осточертело, хотелось ступать по твердой земле; но на суше ведь надо работать, а я ничего не умел. Я перебивался как мог, спал в грязных, вонючих ночлежках, и под конец мне повезло — встретил приятеля, с которым вместе в школе учились. Где их только ни встретишь, этих школьных приятелей!

«Откуда ты взялся? Какого черта тебя принесло в Пунта-Аренас?»

«Сбежал с корабля. Работу ищу».

«Работу в Пунта-Аренасе? Сейчас?»

Это было осенью.

«Я больше не мог там оставаться».

«Подожди, дай подумать. Хотя что тут долго думать? В полиции хочешь работать?»

«Полицейским? Влезть в мундир и сапоги? Нацепить саблю и пистолет? Нет уж. Спасибо».

«Ну что ты! Будешь ходить в штатском. Твое дело — выслеживать преступников, ну знаешь — тайным агентом, сыщиком. Их было тут четверо, да один уезжает, нужна замена. Платят прилично, а работа ерунда».

«А что, здесь много воров?»

«Какие воры! Откуда им быть, если зимой мороз больше двадцати градусов. Ни воров, ни нищих — закоченели бы на улице. Бывает, конечно, украдут, да редко; а убийств и совсем почти не слышно; разве что самоубийства, особенно когда западный ветер заладит, но самоубийц ведь не надо вылавливать и в тюрьму сажать не надо — зароешь, и дело с концом. Ну как, согласен?»

Согласен ли я? А что мне было делать? Не подыхать же с голоду. Судно уже отчалило, так что выбора никакого, и вот я стал тайным агентом полиции. Милая работенка! Там я и застрял, в этом городе длинных ночей и коротких дней (или наоборот, смотря по времени года), прицепил к поясу сорокапятикалиберный кольт и стал с нетерпением ждать, когда кончатся осень и зима и я с первым же судном отчалю на север. Ну и зима мне выдалась! Как-то в одном магазине случился пожар. На ветру деревянное строение вспыхнуло как спичка и в секунду сгорело дотла — когда приехали пожарные, тушить уже было нечего. А потом оказалось, что поджег хозяин-итальянец да сам об этом и раззвонил. Ему надоело возиться с лавкой, и он решил продать дело, но никто не брал, даже даром. Хотел было подарить одному земляку, который искал золото на Огненной Земле и, по всему судя, кое-что себе там откопал. Так этот земляк отказался наотрез, заявив, что примет любой подарок, только не магазин — недвижимость его не волнует, не по нему это лакомство.

Итальянец впал в отчаяние: ни в аренду сдать, ни продать, и бросить жалко — нельзя же уехать и оставить имущество на произвол судьбы. А уехать он решил во что бы то ни стало. И вот пришла пора ветров, и ветер принялся дуть днем и ночью без передышки, и тогда он придумал поджечь магазин — чтобы от него отвязаться. Все это он сам рассказывал. Магазин не был застрахован. Всем ясно стало, что он сумасшедший: чтобы хозяин, итальянец он или кто другой, поджег собственный магазин, да еще не застрахованный, тут уж, и правда, надо рехнуться! Так оно и оказалось — парень свихнулся. Его забрали, и так как в Пунта-Аренасе не было дома умалишенных, поместили в городскую больницу и приставили к нему полицейского, которому поручили его охранять до прихода судна на Вальпараисо. Охранникам пришлось одеваться в штатское, потому что, едва завидев полицейскую форму, больной приходил в ярость и исступленно выкрикивал имя Гарибальди.

Мне пришлось его караулить — нечего сказать, повезло! Когда я впервые его увидел, мне стало любопытно, и я попытался с ним заговорить, но скоро понял., что, если не хочу сам кончить сумасшедшим домом, лучше разговоров не вести и держаться от него подальше. Нас заперли вдвоем в больничной палате. Он сидел или лежал на кровати, а я столбом стоял у двери, иногда только присяду отдохнуть — и молчим, как два истукана. Эта мука длилась не один день. Когда мой напарник, другой полицейский, сдавал мне ночное дежурство, он валился с ног, будто после приступа лихорадки, а я к вечеру бывал до того измочален, словно целый день драил палубу огромного крейсера. Я брал с собой книгу, думал — почитаю, да какое уж тут чтение! Больной глаз с меня не спускал, подкарауливая каждое движение, все ждал, что я зазеваюсь и он кинется на меня. Завлекательная была работенка. А то он вдруг заводил длинную речь и монотонно бормотал что-то по-итальянски — ничего не разберешь, хорошо, если два знакомых слова попадутся. Я положу тогда книгу и жду, пока он замолчит. Роста он небольшого, коренастый, черноволосый и усатый, квадратное, обтянутое желтой кожей лицо. Говорит, говорит целыми часами без умолку, потом вдруг затихнет, втянет голову в плечи и бросает на меня мрачные взгляды из-под воспаленных, красных век. Мне казалось, что он глядит сквозь меня, точно я пустое место, и все-таки мне становилось не по себе от его назойливого взгляда.

Куда провалился этот пароход! Теперь бы я охотно проработал целый год без жалованья, лишь бы убраться подальше отсюда. И как это меня угораздило сойти на берег! Уж лучше было драить палубу, чем возиться с этим сумасшедшим. Правда, в последнее время он меньше болтал и мне даже удавалось читать. И вот однажды, когда я, увлекшись любовными приключениями героев, с толовой ушел в книгу и забыл обо всем на свете, на меня вдруг точно лавина обрушилась: улучив удобную минуту, сумасшедший, словно дикий зверь, прыгнул мне на плечи; стул подо мной треснул, как скорлупа грецкого ореха, и развалился, а я грохнулся на пол лицом вниз. Он наскочил на меня, я же, вцепившись одной рукой в книгу, другой старался изловчиться и ударить его побольней под ложечку. Удивительно, что я не сразу выпустил книгу. Какая-то сила не давала мне разжать руку, будто я боялся, что если брошу книгу, то она погибнет и я так и не узнаю, что произошло в последних главах. Роман был английский и назывался «Серебряная ложка». Но скоро я опомнился и, осторожно оттолкнув книгу подальше, принялся за пыхтевшего над моим ухом итальянца.

Итальянец навалился грудью, вытянул левую руку, схватил меня за горло и, пытаясь его сдавить, судорожно дернул пальцами; другая рука шарила по моему телу, обыскивала. Что ему надо? Тут я понял и в ужасе вздрогнул: он пытался нащупать револьвер. И все это время выкрикивал: «La rivoltella!»[5] вперемежку с именем Гарибальди. Я уверен, что он был одним из марсальцев, может быть последним. Он придавил меня к полу и не давал шевельнуться. Вдруг он на мгновение разжал руку; воспользовавшись этим, я перевернулся на спину и так отчаянно закричал, что мой крик, казалось, мог разбудить весь город, но наша палата, к несчастью, была в стороне, и яростно свистел ветер, и потому мой зов остался без ответа. Я сообразил, что помощи ждать неоткуда, и, собрав все силы, уселся на него верхом и дал ему такую зуботычину, которая, уж кажется, любому идиоту прочистила бы мозги, да только не моему — он еще раз пробормотал: «La rivoltella!», и руки его разжались.

Я поднялся, подобрал книгу и плеснул ему в лицо холодной воды. Итальянец очнулся, встал на ноги, искоса взглянув на меня, уселся на свое обычное место и, понурив голову, завел своей неизменный монолог, только без обычных «rivoltella». Я же постоял немного, пока не отдышался, одернул и отряхнул пиджак, несколько раз глубоко вздохнул, потом сел на стул и собрался было читать, но ничего не вышло — эта история совсем выбила меня из колеи. Я даже почувствовал что-то вроде угрызений совести. Ну а что было делать, утешал я себя. Уговаривать его было бесполезно. Время шло. Он все что-то бормотал, а я до конца дежурства так и не мог опомниться, молча сидел, сжимая в руках книгу. К счастью, на следующий день пришел пароход, и наши мучения кончились: сумасшедшего повезут теперь в Вальпараисо. Правда, поднять его на борт разрешили лишь в день отплытия и буквально за секунду до отхода, но нам уже оттого было легче, что осталось потерпеть каких-нибудь два-три дня, не больше.

Наконец, препоручив нашего итальянца свирепому косоглазому боцману, мы с моим напарником сошли на берег и, хватив в честь освобождения по три бутылки на брата, свалились замертво. Так я и просидел в Пунта-Аренасе всю зиму, всю зиму слушал, как свистит на улице да завывает в печных трубах ветер. Морозы стояли лютые, и ели мы больше консервы, а все-таки на жизнь жаловаться не приходилось, даже жирок себе нагуляли. Но не для того же я сбежал из дому, чтобы похоронить себя в Пунта-Аренасе. Пришла весна, стаял снег, и вот в один прекрасный день я увидел у причала военный крейсер, то бишь всю мощную эскадру Республики Уругвай. Два дня я простоял на молу, не сводя глаз с крейсера и прикидывая в уме, сколько в нем длины и каково водоизмещение, осадка, какой паек дают матросу и как мне на него проникнуть и вырваться на север, в Атлантику.

Наконец я собрался с духом, подошел к сержанту и рассказал ему, что плавал на чилийском военном судне, дошел до мыса Горн и несколько раз огибал скалистые берега залива Пеньяс; и что морская болезнь мне нипочем, и что однажды осенью у мыса Рапер я попал в жуткий шторм, а кто такое перенес, тому море по колено; и еще я сказал, что знаю толк во всякой снасти и пассажиром на корабле не буду; словом, тот принял меня не иначе как за Синдбада-Морехода и, к моему удивлению, заявил, что он, пожалуйста, поговорит обо мне с командиром. А командир приказал поднять меня на борт и привести к нему в каюту, и я ему все снова рассказал, правда, немного разукрасив подробностями, и он согласился взять меня до Монтевидео в качестве матроса второго класса, с тем что я буду выполнять все обязанности матроса, а получать только еду и одежду; в команду он меня не зачислил. Я согласился (о большем я не мог и мечтать), отказался от хлебного места полицейского агента второго класса, сдал свою пушку и погрузился на корабль; который потом несколько дней подряд плутал по Магелланову проливу в поисках выхода в океан. Дня через два-три, когда мы уже взяли курс на север, нас догнал в открытом море ураган и смел с палубы все и вся: от капитана до поваренка — все зелеными трупами валялись по каютам и непрерывно выворачивались наизнанку; только два человека устояли перед морской болезнью — я и судовой механик. Я вдруг почувствовал себя маленькой щепкой, затерявшейся в бурном океане. Но шторм кончился, все воскресли и победителями причалили к берегу Монтевидео. Я сдал боцману парусиновую робу, отказался от контракта, сунул в карман несколько песо — подарок капитана — и отплыл в Буэнос-Айрес, куда и прибыл на рассвете следующего дня.

Я окреп и воспрянул духом — все у меня шло как по маслу. Чудесный город Буэнос-Айрес! Вы ведь оттуда, правда? И вот я в Буэнос-Айресе. С чего бы я стал тратить свои несчастные гроши на какую-то там гостиницу? Время было весеннее, и уже порой обдавал адским жаром тропический ветер. Я решил устроиться на ночь под открытым небом, на садовой скамейке или хоть в подворотне. А потом высмотрел себе спальню, в южной гавани. Вы, наверное, заметили, что в порту вечно полным-полно огромных труб, засыпанных песком или заваленных грудой досок. Они лежат там годами, неизвестно зачем и почему. Как они там оказались, кому они нужны? Целый день я бродил по городу, обошел его вдоль и поперек, заглянул во все закоулки и к полуночи валился с ног от усталости. Вот тогда я и подумал, не пристроиться ли мне в порту, в какой-нибудь тихой, укромной бухточке, и, вспомнив про эти трубы, ускорил шаг. Добравшись до цели, я сказал себе: «Здесь я высплюсь не хуже, чем любой капитан в своей роскошной каюте».

Кругом не было ни души, только слышалось поскрипывание лебедки на каком-то судне, то ли разгружавшей товары, то ли грузившей на борт мешки с зерном. Я пригнулся, потому что эта квартира не была рассчитана на человеческий рост, осторожно, чтобы не упасть, ступил в темноту и сразу же споткнулся о что-то мягкое. Это мягкое быстро отпрянуло. Я тоже отдернул ногу, услышал шуршание и тут же голос: «Поосторожней, номер занят».

«Простите, приятель. Я не знал».

«Ладно уж. А что вам здесь нужно?»

«Да вот, я думал…»

«Девчонок тут нет».

«Очень жаль».

«И угостить вас нечем».

«Я есть не хочу».

«Везет же людям!»

«Я ищу здесь…»

«Помогай вам бог…»

«А может, вы из полиции?»

«Сказал тоже, полицейский сапожищем наступит — косточки захрустят, и не извинится даже». «Тогда милости просим».

«Есть в этой гостинице свободные койки?» «Сколько угодно, и все с перинами».

«Куда прикажете пройти?»

«Сюда, прошу вас».

«Только будьте любезны, слезьте с моей ноги».

Не подумай, что нас было двое: голоса неслись со всех сторон. Зажгли спичку, я осмотрелся и насчитал четырнадцать голов. Потом протиснулся на свободное местечко.

«Вот и пятнадцатый номер заняли».

Кто-то расхохотался.

«Завтрак как прикажете — в постель?»

«Да нет, не затрудняйтесь».

«Дома-то что, парадная была заперта?»

«Нет».

«Поссорились с супругой?»

«Тоже нет».

«Потеряли ключ от квартиры?»

«Какое там, нет у меня ни дома, ни супруги, ни ключа. Я устал и хочу спать».

«Значит, попали по адресу. Тут все свои».

«Выше голову, приятель. Вентиляция здесь отличная и цены умеренные».

«Что верно, то верно, только ноги уноси спозаранку».

«Ночью сторожа не тронут, а утром лучше не попадайся, обругают и еще изобьют, чего доброго».

Это была гостиница для бродяг, только бродяги здесь останавливались не простые — у иных был счет в банке и сбережения. Здесь находили пристанище жители севера и юга, востока и запада: испанцы, чилийцы, югославы, перуанцы, итальянцы, аргентинцы; кто путешествовал вдвоем, кто — поодиночке; среди них не было попрошаек, бездельников — все они зарабатывали на жизнь честным трудом, а некоторые имели даже профессии: чилиец Контрерас был сапожником, а испанец Родригес — адвокатом.

«Все испанцы сплошь адвокаты, и что это за адвокат, если он не испанец?» — говаривал он.

Были среди них механики и плотники, токари и каменщики — словом, мастеровые. Но тогда непонятно, почему они валяются в ржавом котле? Попросту в Буэнос-Айресе не было у них ни дома, ни денег, чтобы этот дом снять, ни семьи, ни желания связать себя надолго с этим городом. Вот и теснились здесь разные судьбы — такие разные, что и не придумаешь, — разные планы, надежды, мечты. Тресич, к примеру, выжидал только удобного случая, чтобы добраться до Пунта-Аренаса, потому что югославов, говорил он, точно магнитом тянет на Огненную Землю. В Буэнос-Айресе ему пришлось сделать остановку, потому что пароход, на котором он плавал механиком, дальше не шел, и теперь он думал наняться на другой, который довезет его до Магелланова пролива. У него были деньги в банке, но зачем он станет их тратить на билет, если проезд можно отработать? Он молодой, сил хоть отбавляй. Билеты пусть покупают те, у кого денег куры не клюют и кто работы боится, а он не боится, у него руки по работе скучают. Узнав, что я только что из Пунта-Аренаса, он засыпал меня вопросами: какой там климат, много ли югославов, правда ли, что все они разбогатели, осталось ли золото в бухте Валентина, стоит ли ему туда ехать? Да, Тресич, даже если вымыто все золото, даже если старый Мустафа переплавил последние золотые песчинки, добытые в Эль-Парамо, в массивную цепь для своего парадного жилета, так ведь еще нужно осваивать землю и покорять индейцев, стричь овец и баранов, набивать тюками трюмы, нырять за жемчужинами, сбывать товары, подметать улицы, вывозить мусор; если ты жаден до денег, если ты ими только и бредишь, то поезжай туда, что-что, а деньги заработаешь. В общем, не понравился он мне, все-то у него кончалось звонкой монетой. Ну и обрадовался же я, когда узнал, что он держит путь в Пунта-Аренас: пусть поищет там золото в навозе.

По сравнению с этой ненасытной копилкой чилиец Контрерас был само благородство: он путешествовал из любви к искусству и пользовался для этой цели — разумеется, бесплатно — новейшими средствами передвижения. А если, случалось, выкинут из поезда какого ни на есть, товарного или пассажирского, он не смущался, и топал пешком, перекинув через плечо свою суму, — пешком, пока снова не повезет. Так и добрался из Сантьяго до Буэнос-Айреса, не потратив ни одного сентаво.

«Должен же я посмотреть, что это за Аргентина такая и Буэнос-Айрес. Наверное, не зря о них столько говорят».

И вот он наконец в Аргентине. Четыре месяца был в пути — два из них добирался от Мендосы до Буэнос-Айреса, потому что торопиться было некуда и до урожая было еще далеко, а проводники в это время года всегда свирепствуют. За все эти четыре месяца он лишь дважды нанимался на работу: неделю сапожничал в Мендосе, три — в Росарио, и всякий раз случайные хозяева норовили задержать его всеми правдами и неправдами, никак не могли взять в толк, что это его гонит — с такими золотыми руками только бы и работать. Его умоляли остаться еще на месяц-другой, ну на неделю или хоть на несколько дней, потому что заказов у них было хоть отбавляй, а он умел угодить самым капризным, самым требовательным клиентам.

«Работы у меня и дома хватает. Мне мир посмотреть надо. Так что счастливо оставаться, хозяин!»

И, приветливо помахав рукой, снова отправлялся пересчитывать шпалы.

«Уж если работать, так в Чили. Там мне работы на всю жизнь припасено, еще внукам останется. И жена у меня дома, с мастерской управляется. Одна осталась. Я сказал ей: „Придется тебе поскучать одной. Я в Аргентину, пешком. Не тащить же тебя“. Она заготовщица, зарабатывает не меньше моего. Так к чему мне работать на какого-то хозяина в Мендосе или Росарио, а ему разживаться за мой счет? Нашли дурака. Вот похожу весну и лето, а осенью вернусь в Сантьяго».

Он был небольшого роста, слегка полноват и весь так и сиял добродушием; длинные лохматые волосы придавали ему вид провинциального поэта. Он, и правда, читал стихи и любил поговорить о свободе личности, об эксплуатации человека человеком. Я даже подумал, не анархист ли он. Мы не раз с ним беседовали, больше всего о нашем родном городе Сантьяго, который он знал очень хорошо. В этой трубе, конечно, не больно разговоришься и друга не заведешь. У каждого была своя дорога, свои планы, свои намерения. Хотя именовалась эта труба «Эмигрантским клубом», сюда собирались не лясы точить, пришло время — и в путь.

Я принялся искать работу — где угодно: на фабрике, в конторе, в лавке или магазине, на стройке, на ремонте дорог под палящим солнцем. Любую работу, лишь бы за нее хоть что-нибудь платили. Но найти работу было невозможно. Десятки, сотни людей разных национальностей, возрастов и занятий, такие же одинокие, как я, и семейные — все мы подыхали с голоду и готовы были взяться за любую работу, хоть за двадцать-тридцать песо в месяц. Буэнос-Айрес был до отказа забит эмигрантами; итальянцы и евреи, испанцы и поляки, приехавшие сюда в надежде разбогатеть, в отчаянии слонялись по городу, проклиная тот час, когда они, бросив дом и родину, ринулись в эту «сволочную Америку». А по дорогам от селения к селению тащились разноязычные толпы людей, согласных за миску похлебки на всякую работу; но до урожая работы не было, и вот они попрошайничали на фермах, тащили что плохо лежит или куда-то ехали, облепив, точно огромные, полумертвые от голода птицы, крыши товарных вагонов.

Я проболтался там полтора месяца, и — никакой работы, ну прямо хоть нанимайся давить тараканов, которых там было видимо-невидимо. Однажды со мной произошел забавный случай: я стоял у стены какого-то дома и уныло размышлял, как мне выкарабкаться из моего плачевного — прямо скажем, угрожающего — положения, когда мимо, замедлив шаг и разглядывая меня в упор, прошел сухопарый молодой человек в очках. Меня возмутила его бесцеремонность, и я зло посмотрел ему вслед — ботинки у него были стоптаны, а костюм до того поношен, что чуть не светился на локтях и коленях, — словом, никак не скажешь, что он купался в роскоши. Молодой человек скрылся из виду, я уже забыл про него, как вдруг он, этот молодой человек, неслышно ко мне подошел, взял мою руку и, сунув в нее какой-то предмет, тут же исчез.

Я раскрыл ладонь и увидел песо. Почему он вернулся? Не понимаю. Кто он такой? Будь я древним иудеем, я принял бы его за пророка, хотя не надо было быть пророком, чтобы по моему виду и лицу угадать, что я не сегодня-завтра приму мученический венец. Я смутился, однако крепко зажал в руке дареное песо и, благословив незнакомца, пустился в путь. К счастью, отец отозвался на мое письмо, прислал денег, и я смог вернуться в Чили.

Вернулся блудный сын. Отец по-прежнему преподавал: все математика да грамматика, биология да физика. Я поступил в ремесленную школу учиться плотничьему ремеслу. Но даже сквозь доски верстака лезли этика и грамматика, геометрия и история — не история плотничьего мастерства, ничуть не бывало, а история Чили, хоть она никакого касательства к мастерству плотника не имеет. Но это бы еще не самое худшее — куда страшнее, что из меня плотника не вышло — с моими слепыми глазами только на столбы налетать, а не плотничать.

Дома я не находил себе места. Мачеха моя — женщина, правда, красивая, но вечно ходит понурив голову. Она на тридцать лет моложе отца: ему уже пятьдесят два года было, когда он на ней женился. Отец хоть и просидел за книгами всю свою жизнь и, казалось, ничего, кроме математики, не замечал, а женщин к нему точно магнитом тянуло; только, по-моему, женщины не то чтобы влюблялись в него, а, вернее, любили ему подчиняться, исполнять его волю. Иногда я старался себе представить, что должна была испытывать моя мать в объятиях этого мужчины, столь соблазнительного и вместе с тем преждевременно состарившегося от алгебры, которая иссушила его тело и душу, сделала глухим ко всему, что стояло за пределами логики. Он был женат дважды, но я подозреваю, что он любил еще одну женщину — не знаю, умерла ли она в безвестности или жива и поныне, — с которой у него была долгая тайная связь, и еще я подозреваю, что я сын именно этой женщины.

Мой старший брат оказался строптивее меня и укатил в Соединенные Штаты. Он, наверное, и сейчас там обретается, и дай-то бог, чтобы ему повезло больше моего.

IX

(Так шли мы не торопясь, бок о бок, словно два пришвартовавшихся друг к другу судна; шли мы к морю, влекомые двумя парами ног, подгоняемые воспоминаниями и ожившими в этих воспоминаниях людьми, которые всегда были с нами и шли вместе с нами. Река свернула в сторону, и мы ненадолго потеряли ее из виду. Потом она опять вынырнула откуда-то с севера, нам навстречу. Но сейчас ее было не узнать: собрав всех своих больших и маленьких отпрысков, уставших долго и утомительно ползти в одиночку по усыпанному камнями пути, она набралась сил, раздобрела и теперь гордо несла свои воды. И не верилось, что породила ее та тощая, обескровленная полями и фабриками речушка, у которой всего лишь в одной лиге отсюда мы встретились с моим другом. Да поздно ты воспрянула духом и набралась важности — море уже близко, оно властно влечет к себе твое гордое полноводье. Не уйти тебе от морских объятий, не увильнуть в сторону, не сказать презрительное «нет». Покорись! Ты должна быть счастлива, что сольешь свои замутившиеся от долгого пути воды с нетерпеливо плещущимся о берег прозрачно-зеленым морем. Спускаются сумерки, и скоро зажгутся огни Вальпараисо.)

X

Что я мог рассказать моему другу? Лучше молчать, жизнь моя была не для посторонних ушей.

Умерла мать. Разбудив нас на рассвете, отец сказал:

— Маме плохо. — И, повернувшись к старшим: — А ну, бегом!

Жоао и Эзекиэль оделись и вышли. Мы же двое сидели в кровати и испуганно таращили сонные глаза. Прошло несколько часов. На улице послышался цокот копыт и перезвон колокольчиков — приехала скорая помощь; потом шаги и голоса в доме. Вскоре все опять затихло. Наконец в комнату заглянул Эзекиэль:

— Мы уходим. Папа не велел вам вставать. Мы скоро вернемся.

— Вы куда, Эзекиэль?

— Мама заболела.

— А что у нее болит?

Он пожал плечами и повернулся к двери.

— Эзекиэль! — закричал я. — Куда ее увозят?

— В больницу.

Он ушел. Стукнула входная дверь, снова звякнули колокольчики, и все уехали. Мы с Даниэлем остались одни в полутьме слабо освещенной комнаты и, боясь шевельнуться, тревожно переглядывались.

— Что это с ней?

Мать никогда не болела, ни на что не жаловалась, и дома у нас даже в помине не было уксусных компрессов, лимонных примочек или пиявок. Внезапная болезнь матери не столько нас испугала, сколько удивила.

— Давай встанем, — предложил я Даниэлю.

Было еще темно и холодно, и Даниэль не захотел.

— А зачем? Что будем делать?

Я подумал, что, и правда, лучше нам лежать. Вот мы и лежали с открытыми глазами, иногда тревожно перекидываясь словами да придумывая себе всякие ужасы. Рассвело, и мы собрались уже завтракать, и вдруг услышали, как скрипнула входная дверь. Мы выскочили в патио и увидели, что идет отец, увидели его заплаканные глаза и синие дрожащие губы. Мы испуганно съежились. Он обнял нас за плечи и долго стоял молча. Потом с трудом выдавил:

— Мама умерла.



Поделиться книгой:

На главную
Назад