Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Приключения женственности - Ольга Ильинична Новикова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Шеф распорядился. Отдых в Альпах — награда за верную службу, — укрылся Простенко за почти рекламной формулировкой и неуклюже переменил тему: — Увидимся на родине, вы ведь не навсегда сюда?..

Полувопрос-полуутверждение Тарас оставил без ответа, не считая себя обязанным отчитываться перед кем-либо, тем более перед Простенкой. Для компетентных органов проблема отъезда-возвращения перестала быть столь острой и важной, как прежде, зато превратилась в своеобразное мерило профессиональной успешности. Престиж, нематериальная, казалось бы, штука, в Тарасовой среде зависел от вполне реальных вещей — как часто приглашают за границу, на каких условиях, может ли человек рассчитывать на постоянную работу. Тарас предвкушал, что благодаря Осенней школе театральной критики, куда его пристроил цюрихский друг, актер по призванию и славист по профессии — родственность душ они обнаружили на симпозиуме в Риге лет пять тому назад, — его узнают, признают и в предложениях работы ему, высококлассному специалисту, говорящему и пишущему на англо-франко-немецком, да хоть и по-итальянски — отбоя не будет. Идеал — несколько месяцев в году на приятных и выгодных заработках, остальное время дома Для творчества и общения — казался вот-вот достижимым.

Размечтался! Не было рядом Валентина, чтобы вернуть Тарасу его же сарказмы по поводу слишком оптимистических — из-за незнания реалий — планов. Но, может статься, не нужно было и ему все время сдерживать Валю: самые неожиданные фантазии иногда притягивают к себе энергию из космоса и сбываются — в противовес дикой, невозможной яви.

ОБ АВЕ

Ава, успевшая если не смириться, то привыкнуть, приноровиться к своей нынешней инвалидности — грядущее отсутствие Тараса для нее все равно что ампутация важного органа — не сразу поверила сказочному приглашению судьбы.

— У меня есть для вас письмо насчет конференции в институте Юнга, — сквозь помехи продребезжал старческий голос. — В Москве я был проездом и не видел ни одного почтового ящика. Куда их все у вас подевали? А дома, в Ярославле, я вдруг разглядел, что там уже скоро все начинается. Вот и решил сперва позвонить…

История повторялась — о стольких приглашениях легкомысленных и доверчивых иностранцев Ава узнавала задним числом, что уже перестала сердиться. Заслон, который строит теперь подсознательная зависть, ревность к более известному коллеге, нежелание добра соотечественнику, по крепости не сравнится ни с чем. Что она сделала этому старикану, именем которого были подписаны несколько компилятивных работ в ведомственных журналах? Но тут прозвучало волшебное слово «Цюрих» — и Ава, намеревавшаяся вначале холодно предложить ему не беспокоиться, попросила передать письмо через проводника ярославского поезда, немедленно — доверься почте, и она только усилит цейтнот.

Паника, не из самых больших, завладела Авой. Вместо того чтобы, как обычно, для успокоения варить кофе и слушать «Евгения Онегина» — с самого начала, и к арии Гремина уже иметь оптимальный план выхода из любого дрянного положения, она набрала номер Тараса, добавив себе мандража: обрадуется он, рассердится или ему все равно — непредсказуемо.

— Зря мы с вами торопились! — сердитый, некрасиво злой голос ответил Аве. — Эта отмороженная Расточка опять улетела!

Такого эксцесса с Тарасом еще не случалось. Странная реакция — ведь он почти закончил книгу… Там же есть про фокус с пиджаками, которые Эраст оставлял в разных театрах разных даже городов, чтобы все думали: он где-то здесь… Не говорит он «нет», понимает, что отказывающий вызывает на себя отрицательные эмоции, не нужно ему это при очной ставке… А после… Наверно, «после» для Эраста не существует — ни здесь, ни выше.

— Я не предполагал, что со мной так можно, — обиженно и устало перешел Тарас с крика на еле слышный сип.

Если с другими можно, то почему же с ним нельзя? Да нет, он все понимает, это просто истерика — перенапряжение последних дней сказалось. А тут еще я со своим…

Но делать нечего, нужно было выкладывать свою новость, да и переключение, — если, конечно, известие приятное, — лучший способ успокоить человека.

Долго потом мусолила Ава этот разговор — вспоминала слова, оттенки интонации, пыталась проникнуть в чувства Тараса, в подтекст сказанного, чтобы не слишком обольщаться текстом, прагматический смысл которого был даже слишком хорош: Тарас мгновенно включился, пообещал переговорить с Юлей — той самой? что это значит? — уверил, что вдвоем они все успеют.

С кем вдвоем — с Авой или с Юлей? В процессе мытарств прояснилось — Юля с Авой без Тараса, причем Юля всюду ходила собственной персоной, не передоверяя даже такие элементарные, казалось бы, вещи, как получение пустого бланка анкеты для загранпаспорта. «Если хотите завалить дело — решайте его по телефону», — привела она одну из заповедей своего дяди-мудреца.

При каждодневном общении между молодыми дамами не возникло недовольства друг другом, враждебности или нервности, обе — благодаря профессиям? — держались на поверхностно-дружелюбном уровне и ни разу не отклонились от него. Юле это далось без труда, казалось, она была сделана из добротного однородного материала, который носится хорошо и долго выглядит как новый. Ава же впервые видела женщину, у которой прагматизм совершенно естественно стоит на первом месте, а эмоции, чувства где-то на десятом, не разглядеть (среди мужчин такие составляют большинство). Поскольку Аве пришлось пользоваться этим Юлиным свойством, она запретила себе его оценивать, тем более — осуждать.

Считается, что бескорыстие всегда лучше расчета, но не бывает ничего «всегда», ничего, что пригодно на все случаи жизни. К тому же в чистом виде бескорыстие и расчет в природе не встречаются, а только кажутся иногда таковыми оттого, что человек льстит себе, притворяясь либо настоящим праведником, либо полным циником. Если кроме необъяснимой тяги и интереса к другому нет ничего вдобавок — совместной работы, возможности объединить жизни, даже одного путешествия вместе не планируется, — то люди расстаются. Это по расчету или бескорыстно?

В самом конце знакомства — Ава была уверена, что больше они никогда не увидятся, — ей показалось — и это покоробило, — что Юля, прямо как Эвелина Ганская Бальзака, подталкивает к ней Тараса на этот месяц в Цюрихе. Зачем? Практическая цель не та, что у Ганской, это ясно. Но какая? Неужели ее, Аву, можно воспринимать как подвижный щит, который будет умело гасить всплески эмоций Тараса… Юле-то какой от них вред? Дальше мысль понеслась по типично женскому пути, который прокладывает ревность. Где уж тут вспомнить недавний намек Простенки… А Валентин был еще жив…

Из-за сильного попутного ветра Ту-154 приземлился на двадцать пять минут раньше расписания — бывает и такое, и Ава готова была тихо-мирно ждать обещанного встречающего, но как только стеклянные двери бесшумно раздвинулись, выпуская пассажиров в гулкий полупустой зал, кто-то несильно потянул ее за рукав.

— Пошли скорее, ваш доклад через полтора часа, теперь успеем, — флегматично обратилась к ней смутно знакомая шатенка, протягивая букет полевых цветов в широкой бумажной юбочке, перетянутой васильковой лентой. — Меня Хайди зовут — нас Ленский в Москве на репетиции Эраста знакомил…

Это было сказано информационно, без укора, и Ава застыдилась — как же она не узнала швейцарку, по-своему знаменитую: будучи в Москве на попечении Тараса, та познакомилась с поэтом, который начал повсюду таскать ее с собой, причем только на те тусовки, где его считали самым известным, талантливым или даже гениальным постмодернистом. Вскоре они поженились. При Аве Тарас, некогда по просьбе швейцарского друга-слависта курировавший Хайди в Москве, орал на нечаянно познакомившего их Валентина: «Ты должен был броситься между ними и разнять, как Ахросимова Наташу с Анатолем Курагиным! Для этого рифмоплета жена-иностранка — средство передвижения по планете, он ее использует!» Никакие доводы не смогли пригасить Тарасову злость, но когда поэт в пространном интервью «Вечерке» целый пассаж уделил «необыкновенному поэтическому языку и мирочувствованию» Тараса, отношения их сделались почти дружескими. А Валентин все равно остался виноватым.

Спокойствие Хайди, небоязнь опоздать вскоре передались и Аве: поезд бесшумно и мягко отошел от перрона секунда в секунду по расписанию, вовремя подполз к центральному вокзалу; на пересадку было всего семь минут, но и тут они не бежали, а спокойно болтали на эскалаторе, спустившем их к двухэтажному вагону эс-бана. Всю дорогу Хайди меланхолично, не повышая голоса, говорила, предварительно попросив Аву исправлять ее ошибки в русском, надо признаться, немногочисленные.

Девушка никак не походила на беззащитную, наивную жертву взрослого совратителя, хотя и была почти в два раза моложе своего мужа. Простодушие ее сказалось лишь в том, что она не скрывала своей цепкости, прямо-таки мичуринского взгляда на жизнь: не надо ждать милостей, взять их — ее задача. Что не помешало ей чохом осуждать всех своих земляков: швейцарцы, мол, круглый год думают, как и где лучше провести отпуск, и покупают сразу два дивана потому только, что это выгоднее, чем по одному в разное время.

К концу дороги Ава почувствовала себя террой инкогнитой, которую исследуют на предмет нахождения в ней полезных ископаемых, да к тому же еще она сама должна предложить способ их оптимального использования. А ведь Хайди была по сути при исполнении служебных обязанностей: случайно узнав от Тараса о конференции, она подсуетилась и получила временное, но хорошо оплачиваемое место переводчика, нисколько не мешающее ее учебе в университете. Уточнив несколько сложных мест в тексте Авиного доклада, который ей предстояло синхронить, она вслух подумала, не взять ли его за основу своей магистерской работы.

Ава накренилась под тяжестью сумки, не такой уж большой — ведь приехала она всего на пять дней, но, как все, взяла с собой типичные русские подарки: армянский коньяк, разрешенные две банки каспийской икры, кристаллов-скую водку и книги, пока еще не такие дорогие в Москве, как за границей. Более легкие по весу матрешки и хохлому она перестала дарить после того, как когда-то в Берлине неуклюже задела створку стенного шкафа приютившей ее немки-славистки и увидела три полки, набитые этими «рашен-деревяшен». А Хайди подхватила одну ручку Авиной сумки и простодушно призналась:

— Я им соврала, что у меня машина есть — иначе эта работа мне бы не досталась. Но вы не пострадаете — на поезде, по-моему, и удобнее, и надежнее: в пробке можно проторчать целый час, а билеты на транспорт я вам сама оплачу.

Обогнув старинный лодочный склад, на каменных стенах которого, ближе к черепичной крыше, сохранились куски фресок XVI века, они оказались перед высокими решетчатыми воротами с чугунными виньетками и белым кругом с собачкой посередине и красным ободком по краям — «Выгул животных запрещен». Слева метрах в двадцати подало свой глуховатый голос озеро — только что прошел однопалубный пароходик. Аву потянуло к воде, и она даже сделала несколько шагов, но Хайди сдержала ее, не выпустив свою ручку дорожной сумки. Створка ворот легко подалась, и они попали в ухоженный парк с отцветающими кустами роз. Хотелось глазеть, восхищаться, сравнивать. Осень, а на брусчатке, широкой лентой устилающей дорожки между клумбами и деревьями, не было ни сухих листьев, ни тем более искусственного сора. По внешней каменной лестнице они поднялись на высокий первый этаж белого дома с зелеными ставнями и геранью, с подоконников веселящей и хозяев, и гостей, и просто зевак.

Внутри, в просторной прихожей с кучкующимися участниками конференции к ним сразу, как в гостеприимном доме, подскочила средних лет дама с ласковым бархатным бантом на затылке; тут же перейдя на понятный Аве английский, представила ее директору института, — Ава помянула добрым словом его статью в международном психологическом журнале, — и, разлучив с Хайди, по долгой витой лестнице провела в комнатку со скошенным потолком и большим светлым окном, показав по пути дверь в общую ванную на том же, самом верхнем этаже.

— Ваш доклад в дубовом зале через пятнадцать минут, — щедро подарила дама кусок одиночества.

Приучившись использовать и беречь каждую частицу своего скудного пространства — земли, гор и воды, — швейцарцы перенесли эти навыки на обращение с деньгами и со временем, рационально обживая каждую минуту своей жизни. Такую рачительность называют скупостью чаще всего те, кто ошибается в своих расчетах на чужую щедрость. Однако тут получился случай экстремальный, тут так властно распорядились Авиным временем, что она перекрестилась: слава богу, не имела на него никаких своих планов, доклад давно готов, и она не собиралась на месте ничего додумывать и дописывать.

Под душем следовало бы сосредоточиться на выступлении: по прежнему опыту Ава знала, что не сможет читать свой текст, уткнувшись в бумажку — неудобно не смотреть в глаза тем, кто тебя слушает. Но мысли о Тарасе сбивали ее с праведного пути: приехал ли он сюда послушать и поддержать ее?.. — и сразу, без паузы, чтобы даже гипотетически не ставить его в положение выбора, продолжила: — а если нет, то почему… И тут уже много градаций: не смог или не захотел что-то предпринять, чтоб устранить препятствие, осознанно или нет… Ава тряхнула головой, чтобы не забираться в отношенческие дебри, и прозрачная шапочка со слабой резинкой слетела на пол, освободив кое-как скрученные на затылке волосы. Остаток времени ушел на лихорадочную сушку — благо, за феном не пришлось бежать в свою комнату — на полке лежал казенный.

После доклада Аву так приласкали участливыми вопросами, что она извинилась перед Хайди и перешла на понятный присутствующим английский, дабы поскорее ответить всем и не рассердить следующего докладчика, время которого съедал ее успех. Фуршет был похож на вечеринку в семейном особняке — о гостях заботились и официанты в чер-но-белом, неназойливо следящие за полнотой твоего бокала, и надежные хозяева, как будто чувствующие, кому уютно в одиночестве, а кто, вынужденный рассматривать настенные гравюры со сценами псовой охоты, кажется себе заброшенным и несчастным. Но Ава, перепрыгнув через языковой барьер, оказалась доступной всем желающим. Их было немало, а к концу банкета она обстоятельно поговорила почти со всеми, даже с официанткой, подрабатывающей здесь на уроки русского, которые она брала без какой-либо практической цели, из тяги к русской духовности. Хорошо, что Тарас не сумел приехать, — невозможность быть только с ним возмущала бы ее спокойствие, а встревоженность неизбежно отпугнула бы свежих собеседников.

Один из них, высокий седой господин, куратор филфака, попросил ее задержаться, когда все как по команде начали прощаться. Он долго и витиевато, но не теряя достоинства, просил прощения… за то, что ставит ее в неловкое положение… очень просит не отказывать сразу, взвесить все возможности, что, конечно, все формальности в случае ее согласия он берет на себя… С такими реверансами Аве предлагался спецкурс «Русская Психея» в Цюрихском университете.

Извинения, как потом выяснилось, были не так уж нелепы: две тысячи франков в месяц, что полагалось за спецкурс, на все — на жилье, еду, на обратный билет, так как апексный, оплаченный организаторами конференции, пропал — маловато для по-непривычному дорогой Швейцарии.

РЕС

Ренатины репортажи с места событий, понимаемых ею уже по-русски: ничего по-швейцарски значительного — никто не обанкротился и не разбогател, все живы, больным лучше не стало, никаких путешествий в дальние края, — но сколько эмоций! — заразили меня неведомым прежде азартом и сорвали с места. Я наладил чилийские съемки, бросил группу на толкового помощника и вернулся.

Дверь мне открыла Ава — я узнал ее сразу. Не столько из-за той единственной встречи в сумерках, сколько благодаря Ренатиным письмам мне была знакома эта открытая, приветливая улыбка, прямой взгляд голубых глаз, в глубине которых угадывалась грусть — не скука, устраняемая с помощью друзей, искусства, книг; не отчаяние и скорбь, исцеляемые временем; не меланхолия от равнодушия к жизни, а та грусть, что со временем превращается в мудрость и помогает человеку найти свой, субъективно правильный путь.

— Тсс! — Ава прижала палец к сочным ненакрашенным губам. — Рената просила разбудить ее, когда вы придете, но… Она не жалуется, а мне кажется, со здоровьем у нее не все в порядке.

— О чем это вы тут шепчетесь?! — Из коридора к нам подошла Рената, поцеловала меня в щеку и, заметив тревогу в наших с Авой глазах — а выглядела она и вправду неважно: похудела, в лице проглянула желтизна и только прямая осанка стояла на страже, стойко сопротивляясь превращению леди в старуху, — скомандовала: — Я на кухню, а вы отправляйтесь покататься на озеро. Я продаю наш катер и место его швартовки — все равно он уже никому не нужен.

Ее слова прозвучали горько и обобщающе. Честно сказать, оспаривать это можно было только из вежливости, а приученный Ренатой же говорить всегда по существу, я промолчал. Я не почувствовал, что мать уже не властна над своей жизнью, что ее правила делаются и бесполезны, и даже жестоки — по отношению к ней же самой.

— Как не нужен?! — чмокнув Ренату в щеку, Ава растерянно обернулась ко мне. Она поняла, что речь идет не только о лодке, но без моей помощи ей было не выкрутиться.

Насочиняв про будущие походы в Рапперсвиль, с палаткой, ночевками, я отыскал свои права на вождение катера — экзамен по настоянию отца был сдан лет десять назад — и уже предвкушал, забыв о своих отнюдь не любовных отношениях с водой, прогулку вдвоем, — как вдруг в дверном проеме гостиной возник высокий, моего роста красавец, рассеянно улыбнулся, вопросительно посмотрел на Ренату — она стояла у раскрытого стенного шкафа к нему спиной и не почувствовала взгляда; на Аву, которая как-то странно, непонятно мне напряглась и оцепенела от его мимолетного внимания, — и, не дождавшись от дам формального представления, сам протянул руку и четко назвал свое славянское имя: «Тарас».

Из Ренатиных писем я знал внешнюю мотивировку его появления в нашем доме — мать тянулась к русским, но, конечно, не была бездумной фанаткой из тех, что собирают, например, любые картины, где есть березка, река или развалюха в снегу, не думая об их художественном качестве. Другое дело, если нарисовано это или презентовано твоим другом — тогда и нешедевр можно повесить на стену, ведь в нем конкурируют эстетическая и интимно-человеческая ценности, и каждый сам решает, что для него важнее.

Захотелось понять внутреннее, сердечное отношение Ренаты к черноволосому кареглазому эстету — наверное, оно было выражено в письмах между строк, но я обращал внимание на другую сюжетную линию; и как он с Авой связан — почему, имея достаточный выбор, судя по письмам, именно его она ввела в дом матери. И я пригласил Тараса прокатиться с нами.

Коммуникативных проблем — чего я опасался — не возникло: по-английски оба говорили без напряжения, а Тарас еще и с легкостью переходил на непонятный Аве немецкий, особенно когда рассказывал о дурацкой ситуации, в которую он влип. Узнай я об этом из третьих рук — не поверил бы, что можно наткнуться на столь безответственного швейцарца.

— Говорит, его спонсоры подвели, — все больше теряя спокойствие, горячился Тарас, пока мы переходили Зеештрассе и снимали с цепи катер — он неуклюже пытался мне помочь, а на деле лишь мешал. — Когда приглашал — обещал, что и дорогу оплатят, и суточные, и гонорар дадут, а получилось — он сам меня содержит. Даже не сам, а друг его, ландшафтный архитектор, с которым они вместе жилье снимают. Меня в комнатенку под крышей поместили — живи, сколько хочешь. Но я-то заработать надеялся. Столько важных дел в Москве бросил… Никак не мог предположить, что со мной можно так обойтись.

Последняя фраза была почти заглушена мотором, который удалось запустить лишь с третьего раза, и я оставил ее без комментария. Конечно, жаль человека, но что тут поделаешь… Опасности для жизни нет, вызволять неоткуда и некого, так что остается лишь посочувствовать, но я, например, терпеть не могу, когда меня вслух жалеют. В полном молчании под тарахтенье катера, не замечая усиливающегося ветра, мы добрались до середины озера. Все чаще стали попадаться яхты под парусами и виндсерферы — швейцарцы пользовались подходящей погодой.

Стоя у руля, я спиной чувствовал Авин восторг, а когда обернулся, то опасно засмотрелся на ее сияющее лицо с ярким, неприпудренным румянцем и с влажным блеском голубых глаз. Ветер как хотел трепал ее густые русые волосы, а она даже не пыталась от него защититься: в ней не было ничего искусственного, что может разоблачить или попортить природная стихия.

— Я чувствую себя как в кино, — ответила она на мой восхищенный взгляд и закашлялась — налетевший порыв ветра попал ей в дыхательное горло.

Оба берега, усыпанные огнями, как роскошная рама, обрамляли озеро, и по нему в темноте носилось множество белых парусов и величаво плыл похожий на свадебный торт трехпалубник с гирляндами разноцветных лампочек и музыкой, мелодию которой уже унес крепнущий ветер, а нам остались лишь звуки отбивающих ритм ударных.

Захотелось отличиться, и я сделал лихой вираж, но не рассчитал, и на Тараса попали холодные брызги. Он сердито потребовал быть осторожнее, а Ава наклонилась к нему и принялась промокать его щеки своим шелковым шейным платком. Пришлось повернуть к дому, и когда мы были метрах в пятидесяти от берега, я заметил несущуюся навстречу доску под парусом, с которым никак не мог справиться худенький подросток.

— Tauch![1] — проорал я, но либо это был иностранец, либо он оцепенел от страха и ничего уже не соображал.

Мы угрожающе сближались. Ава вскочила на ноги и стала что-то кричать, а я, понимая, что глушить мотор уже поздно, круто вывернул руль. Виндсерфер пронесся в нескольких спасительных сантиметрах от нашего левого борта, а катер подпрыгнул на высокой волне, бегущей наперерез нам от большого парохода, и накренился вправо. Еще чуть-чуть, и мы бы перевернулись, но я сумел удержать руль.

Когда опасность миновала, я обернулся и увидел позади себя одного Тараса, отчаянно вцепившегося в борт обеими руками. Мало того что он не сказал мне сразу о беде, так еще и высматривал Аву не с той стороны.

Злость и отчаяние чуть было не вытолкнули меня в озеро, но я поборол безрассудный порыв, так как при сильном ветре и в быстро наступающей темноте искать Аву разумнее было из катера, чем барахтаясь в воде. Включив дальний свет, я пошарил лучом по волнам и через минуту, показавшуюся мне вечностью, заметил мокрые волосы, как водоросли залепившие Авины глаза и рот. Я веслом подгреб к ней и, приказав Тарасу держать меня за ноги, перегнулся через борт, схватил обмякшее тело под мышки и втащил в лодку.

Она открыла глаза, лишь когда я пятый раз прижался к ее холодным безучастным губам и что есть мочи вдохнул в нее всю свою любовь, которую осознал как новое, захватившее меня целиком чувство только в это мгновение.

О ТАРАСЕ

Инстинкт самосохранения, если он не расстроен депрессиями, таблетками, патологическим эгоцентризмом или еще черт знает чем, помогает сообразить, какая глубина погружения в неприятные мысли о житейской неудаче опасна для жизни, и вытолкнет из засасывающей тины произошедшего в настоящее, поможет осмотреться в нем и даже найти в ситуации недурственные стороны.

Ну, не оценили эти деревенские швейцарцы его уникальный интеллект, многочисленные таланты и умения… Не удалось приспособить цюрихские богатства для улучшения качества своей жизни — обойдемся. Не жениться же на дурнушке типа Хайди! Да и что делать широкому русскому человеку в этой провинции, если даже Фриш и Дюрренматт слова доброго для своей родины не нашли! Тарас позлился, позлился про себя и при Аве и внял ее утешениям, которые состояли в том, что она участливо выслушала его гневные филиппики, ни разу не оспорив своим собственным примером явные несуразности и несправедливости.

Тот же самый инстинкт закрывал рот Тараса при посторонних — ни одной жалобы, ни намека на недовольство не позволил он себе при пригласившем его друге: в Цюрихе все-таки оставались надежда и Ава.

Прощальный ужин намечен на восемь вечера, а утро Тарасу пришлось пожертвовать на покупки, поскольку дальше откладывать это обязательное, а потому малоувлекательное занятие было некуда. Не то чтобы он терпеть не мог магазины — наоборот, приятно пройтись по Банхофштрассе, глазея в витрины, заходя в дорогой многоэтажный «Йель-молли» и в «Си-энд-Эй», что подешевле. Случайно, как в незнакомых прежде музеях и галереях, можно наткнуться на стоящую вещь, которая тебе вдруг окажется по карману. Так однажды среди живописно — и по цвету, и по композиции — оформленных прилавков он углядел развал с рубашками, майками, жилетками из хлопка в пять франков каждая. Презирая в душе дешевку, он все-таки выбрал себе вельветовую блузу в тонкий рубчик, почти шелковую на ощупь — в крайнем случае сгодится для домашнего ношения. А когда сразу же в понедельник собрался докупить еще для себя и для подарков — приобретение было безупречным — никаких следов субботнего беспорядка в торговом зале не осталось, Тарас даже решил, что ошибся этажом, — а в такую же рубашку, слегка другого цвета, но стоимостью уже пятьдесят пять франков был одет пластмассовый манекен.

Но то для себя, сейчас же надо было исполнять заказы матери, дочери, нескольких главных и простых редакторов обоего пола — заказы, которые при вручении называются подарками, хотя, если ориентироваться на ушаковское понимание этого слова: «предмет, вещь, к-рую по собственному желанию безвозмездно дают, преподносят, дарят кому-н. с целью доставить удовольствие, пользу» — именовать так их нельзя, ведь по собственному желанию Тарас не стал бы рыскать по магазинам. Это были желания получателей, высказанные очень по-разному. Пятнадцатилетняя дочь, например, дала список, где кроме конкретного CD-плейера с примечанием «только не корейский» и нескольких дисков с точным указанием исполнителей было место для инициативы: что-нибудь из белья. «Ну, папочка, я на тебя надеюсь». Редакторы действовали изобретательно — от прямого вымогательства до намеков и, наконец, искреннего: «От вас мне все будет приятно». Мать на вопрос «что привезти?» до последнего отнекивалась, говорила, что она уже старая и ей ничего не надо. И это «ничего» оказалось самым трудновыполнимым, невозможным — тут даже Ава, поначалу превратившая шопинг в приятное развлечение, оказалась бессильна: Тарасова привязанность к матери была настолько замкнута на них двоих, что ни одного импульса не просачивалось наружу и никто другой, даже и внучка, не мог заразиться этим чувством, и к четырем часам — в субботу магазины закрывались раньше обычного — Тарас решил прекратить поиски и присмотреть что-нибудь для матери в аэропорту — не хотел, как простые люди, возненавидеть того, ради кого пришлось так долго мучиться.

Перед ужином Тарас успел вздремнуть — европейскую привычку дневного отдыха он освоил сначала этикетно: нельзя ни звонить, ни назначать встреч на это время, — а потом попробовал сам и понял выгоду: когда улеглись эмоции и улетучилась усталость, появляются свежие силы, свежие мысли и адекватная реакция на неожиданности. Спустившись в квартиру своего друга, он обнаружил там Эраста.

— Она прошла и опьянила! Тасенька, разве можно без предупреждения?! — вскричал тот, не заботясь о логике.

Кого предупреждать, когда и зачем?! Но с театральными людьми такие мелочи не выясняют — не знающий правил их игры в обычной жизни и своими вопросами или действиями разоблачающий ходовые актерско-режиссерские хитрости быстро оказывается отброшенным на обочину. Тарас не хотел признавать, что он уже попал на эту траекторию, и, искренно обрадовавшись встрече, которая, как он понадеялся, поможет избавиться от досадной неопределенности, ждущей его дома, улыбнулся во все лицо:

— С международным вас признанием!

Преувеличение не смутило Эраста, наоборот, он стал по-детски оправдываться, одарив Тараса доверительным «ты»:

— Ты что, сумасшедший! Я здесь почти случайно, из Америки залетел — упросили пару-тройку открытых репетиций провести, в университетском театре у него. — Эраст кивнул на хозяина дома, накрывающего на стол. — Вот в Америке, там был триумф! Ты тоже послушай! — Он взял за руку вошедшую со стопкой тарелок Аву, подставил для поцелуя свою загорелую щеку и усадил рядом на диван. — Сначала был просмотр актеров — человек шестьдесят, все безумно хотят играть, а я должен выбрать только трех. Помещение, в котором даже находиться приятно. «Еще бы, — мне говорят, — здесь же „Оскара“ дают». И вот вижу — первый, еврей, замечательное лицо, текст они уже все выучили. Подходит. Второй — тоже подходит. Все, у меня уже все есть, а я тяну, жду чего-то. Дело в том, что мне дали досье на каждого, и с одной фотографии на меня поперла такая человеческая нежность… Я жду — когда же он будет. Мне говорят, что это звезда, что вряд ли он приедет, что это страшно дорогой актер. Но я-то надеюсь — они дадут «долляры» на бедного из России. И вот вбегает — поток света, и я понял: только он. Сразу начинаю с ним репетировать. Он все, сволочь, делает. Его менеджер на лице какую-то мимику изобразил, так он на него посмотрел не как американец, а как наш — матом. Еврею потом написал письмо с дикими извинениями. Срок кончился — они продлили, потом еще. — Эраст сделал паузу, чтобы швейцарец успел экстраполировать ситуацию на Цюрихский университет, который тоже может увеличить количество репетиций с мэтром, а значит, и его гонорар. — Но вот — уже все. Они плакали, не могли себе представить, что мы не будем вместе. Я им — чилдрен, уж теперь-то — простите за слово — б..дь, все.

Конечно, никто не спросил, в чем же триумф — об успехе премьеры Эраст не заикнулся, но ведь не он один, многие режиссеры считают, что процесс рождения спектакля важнее, чем результат — готовая постановка. Тарасу ни в коем случае не хотелось переносить такой ход мысли на свою работу — если книга не будет издана, то для него это полный провал, катастрофа. Даже думать об этом нельзя. И он попытался назначить встречу с Эрастом в Москве, по возвращении обоих, но получил обычное: «Я тебе позвоню».

За столом хозяин решил блеснуть и, подняв свою рюмку, провозгласил: «На здоровье!» Так неуклюже переводят свое «чиз» или «прост!» иностранцы, осведомленные о русском обычае произносить тосты, которые оправдывают обильные возлияния, превращая обыкновенную пьянку в процесс общения, непременно душевного, а по возможности и духовного.

— Не «на», а «за», — поправил Тарас. — За ваше здоровье! — перехватил он инициативу, чокаясь сначала с Эрастом, потом с хозяином и напоследок, когда к Аве потянулись остальные, с ее рюмкой. — За наши плодотворные встречи во всемирном пространстве!

Ни о каких совместных планах на будущее швейцарский друг пока не заикался, видимо, по недоумию считая достаточным для продолжения их сердечных отношений то, что Тарас всегда может пользоваться его гостеприимством и кошельком. Надо было попробовать направить его мысли в практическое русло, и Эраст тут очень годился как партнер: после первой же репетиции из него неизменно сотворяли себе кумира те, кто принимал в ней участие. Так было и на этот раз. Явные признаки восхищения читались на лице и проявлялись в поведении флегматичного швейцарца: даже вертикальные ложбинки, симметрично разделяющие кончик носа и подбородок на две части, стали глубже и веселее. От волнения он сильнее обычного коверкал русский язык и с преувеличенной благодарностью принимал помощь Тараса, когда тот формулировал его эмоции.

Дирижируя беседой, Тарас был доволен, что Ава не тяготится ролью без слов, ролью второго плана, доставшейся ей потому, что Тарас-режиссер может сладить лишь с двумя актерами — на третьего (а на столе был накрыт еще и пустой прибор для настоящего хозяина обеих квартир, ландшафтного архитектора) не хватает ни сил, ни желания. Так ошибочно пренебрегают теми, кто вас любит, в чьем расположении вы уверены, а ведь по совести стоит заботиться даже об отношениях родственных, предопределенных вашим рождением, не говоря уж о свободно выбранных и лишь от этой заботы зависящих.

В тесном пространстве доброжелательства и интереса друг к другу, интереса очень разного, но естественного, неподдельного свойства, Эраст разговорился, и было видно, что откровенность доставляет ему удовольствие, он почти отключил привычный самоконтроль, необходимый любому публичному человеку: неосторожное слово ведь может стоить ему карьеры. Обращался он чаще к Тарасу и к Аве, не надеясь на сообразительность швейцарца.

ЭРАСТ О СЕБЕ

— Семья у нас была самая простая, никаких академиков. Мама всю жизнь занималась воспитанием детей — нас трое — и делала это просто потрясающе. Она светлая, замечательная женщина. — На лице Эраста засветилась улыбка, и все отвели глаза в сторону, как будто не могли подглядывать за чем-то слишком интимным. — Окна нашего класса выходили прямо во двор пересыльного пункта, куда свозили под конвоем людей со всей округи — уроки проходили под крики, плач этих безвинных жертв. Помню, как всех нас, кто говорил не по-русски, солдаты называли бандеровцами. Из дома, где жила моя семья, каждую ночь кого-ни-будь вывозили. Лестница была деревянная, жутко скрипела под сапогами, и мы все прислушивались, у чьих дверей сапоги затихнут. Господи, да у нас после войны творилось то же, что в Москве в тридцать седьмом! Как сейчас вижу: идешь утром в школу мимо раскрытых дверей чужих квартир, а там вещи валяются, книги.

Конечно, я носил красный галстук — моего согласия никто не спрашивал, взяли и приняли в пионеры. То же самое и с комсомолом. Но все равно мы эти галстуки и значки носили не так, как вы — повязывали только в школе, а за порогом сразу срывали и прятали в карман. Если бы мы росли в обыкновенной «совьетской» семье, то в день смерти Сталина, например, должны были бы испытывать горе и Ужас, а мы радовались, хохотали, ибо чувствовали совсем иное. Кроме всего прочего, я еще и верующий человек. Греко-католическая церковь долгое время была под запретом, и я даже не мог допустить мысль, что она когда-нибудь выйдет из подполья. Но это не мешало моей вере.

И вот — приехать сразу после школы из Западной Украины, из Львова в Москву — да это же было безумие! Все равно что добровольно сесть в тюрьму. Родственники направляли меня на учебу, как на край света, — со своими подушками, сковородками, кастрюлями. Они понимали, что я человек упорный, если решил учиться в театральном институте, то своего добьюсь, но в то, что я вернусь из Москвы целым и невредимым, никто не верил. Как навсегда прощались… Еще эти страшные переполненные вагоны! О боже!

Когда я поступил в ГИТИС, то часами стоял под дверью, слушая музыку из фортепианного класса. Выходила ассистентка, Любовь Сергеевна, и спрашивала: «Что тебе, деточка, надо?» Я говорил, что хочу заниматься музыкой. Мне отвечали — рано, не с первого курса, но потом все же взяли. Два святых человека — Любовь Сергеевна и педагог Галина Петровна. Они занимались со мной ночами, а утром мы шли в «Прагу», ждали до девяти утра, до открытия, и ели сосиски с капустой — кошмарный вкус, но это было грандиозно. Через четыре года я смог играть «Прелюдию до-минор» Рахманинова, безумно сложное произведение. Конечно, играл с ошибками, но для меня главное было — бить и не останавливаться. Мы часто занимались в квартире Галины Петровны — она жила в доме Большого театра, на Садово-Каретной; я пел весь мировой репертуар, начиная от Каварадосси — фальшивил, конечно! — и нам стали стучать в трубы, в потолок. Мое любимое занятие с тех пор — смотреть на значки нот. Я поражаюсь дирижерам, которые глядят на этот «лиздочек» и все понимают. Эти ноты — то, что меня питает, это шифр, магия. Я несколько месяцев просидел в библиотеке, переписывая мировой репертуар, и теперь лицезрение этих значков дает мне энергию.

Когда мне было четырнадцать лет, цыганка нагадала, что я буду дирижером. Мама на это сказала, что у меня нет слуха, и та очень обиделась: «Как же так, если я вижу, что он будет дирижером!» Слова «режиссер» она, по-видимому, не знала.

Я был человеком непокорным и не очень подходил на роль ученика-актера психологического театра. Учителя всё пытались перевести меня в преподаваемую ими систему. Тогда я стал ходить в музей МХАТа, где переписывал от руки подробнейшие разработки постановок Станиславского и по этим записям репетировал отрывки. Адский труд. Я думал, меня изобличат, так как мои учителя видели все спектакли Станиславского, из которых я заимствовал целые куски. Этого не произошло: в конце второго курса я показывал отрывок из «Женитьбы Фигаро», пользуясь рисунком Константина Сергеевича, делал ту сцену, где граф застает Керубино у графини. Я играл Керубино. Пришел Завадский, художественный руководитель ГИТИСа. Я дрожу: он играл графа и знает мизансцены Станиславского наизусть. После показа было обсуждение, и Завадский сказал, что не будет анализировать работы курса, так как на нем есть один человек, который точно будет артистом, и указал на меня.

Думаю, благодаря Завадскому я вообще смог закончить институт, и моя строптивость и самостоятельность не стали причиной отчисления.

Жизнь человека предопределена, надо только уметь разгадать свой небесный шифр. Чем точнее расшифруешь, тем точнее переживешь свою судьбу. Сколько я угадал из запрограммированного — не знаю. Я очень верю, что ангел-хранитель всегда с тобой, если ты его слушаешь и слышишь. Я ставил спектакль в одном театре и успевал переметнуться в другой — пока кагэбисты бежали за мной, я был уже в следующем окопе. У них не хватало ума опередить меня, чтобы перекрыть дорогу. В этой погоне случались невозможные курьезы.

Как-то я сделал глупость — согласился стать главным режиссером в Калинине, городе среднерусской полосы. Надвигалось столетие Ленина. А я общался с Юликом Кимом, Даниэлем, Синявским и подумать не мог, что должен что-то сделать к этой дате. Вызывают меня в обком партии на конференцию. Понедельник, девять утра. Вышел на трибуну — в зале все в черных костюмах, с перепою — мрачные, злые лица, энергия страшная… А я как нарочно — длинные волосы, красная куртка с черным поясом, выступаю без бумажки. В одну секунду на ходу сочиняю, что недавно был в Музее Ленина, в спецхране, и там обнаружил потрясающее письмо Клары Цеткин к Крупской, в котором нашел потрясающие строки, раскрывающие пожелания Ленина к нам, сегодняшним: он якобы мечтал о том, что когда-нибудь советская молодежь увидит пьесу Шиллера «Кабале унд либе». Я сказал это по-немецки. Они затихли сразу и проснулись. Я выдержал паузу и перевел: «Коварство и любовь». Они закивали головами, и пока мотали, я горячо говорил, что сегодня наш долг — выполнить мечту Ленина и поставить Шиллера. В фойе организуем выставку, письма опубликуем. Закончил стихами «Двое в комнате — я и Ленин». В общем, проняло, поставили спектакль с музыкой диссидента Андрея Волконского — в те-то времена! Спектакль принимали «на ура», все было бы чудно, если бы в это время не снимали фильм «Подсолнухи» и не приехал бы Марчелло Мастроянни, который со всей съемочной группой пришел на спектакль. Он написал потрясающий отзыв: мол и представить себе не мог, что в Сибири (почему-то Калинин показался ему Сибирью) может быть европейский уровень. И тогда коммунисты испугались, поняли, что прошляпили что-то крайне идеологически вредное, буржуазное искусство, где музыка похожа на крик мартовских котов, недаром спектакль так понравился капиталисту. И все. На следующий день появилась жуткая статья, и меня вызвали в Москву.

В тот день, когда я должен был идти в Министерство культуры, у Эфроса был прогон «Ромео и Джульетты». И я предпочел Эфроса. «Что-то вы очень грустный», — заметил Анатолий Васильевич. «Меня ждут два замминистра, чтобы сообщить, что я уволен», — ответил я. Он меня обнял, и мы молчали. Закончился спектакль. После четырех я побежал в министерство. Мне сообщили, что я уволен, я поблагодарил и стал уходить. «Почему вы ничего не просите?» — остановили меня. «А зачем?» — ответил я и с наивным глазом ушел. И вот иду я себе и думаю о… «Ромео и Джульетте».

Кстати, когда я ставил «Федру», Эфрос посмотрел половину моей работы и заплакал: «Я так делать не умею. Спасибо». Так мог сказать только великий человек. А в твоей книге получается, что я лишь претворял ее собственную идею.

Тарас заерзал на стуле, как будто нечаянно наткнулся на острое. А это и был знак того, что Эраст внимательно читал показания Федры и они его неприятно задели, но верный своему принципу не накапливать в других отрицательные эмоции по отношению к себе, не сказал об этом сразу. И сейчас, после реплики «а парт», Эраст добродушно продолжил:

— Тверская, междугородный телефон. И меня осенило. Я понял, что надо ехать только в Вильнюс. Не в Таллин, не в Ригу, а именно в Вильнюс. Может быть, мне хотелось поехать в Вильнюс потому, что город, где я родился, был рядом с Литвой и Польшей. Или потому, что в Вильнюсе Тарас Шевченко служил у Энгельгардта. А может быть, оттого, что жил там когда-то Адам Мицкевич. Или дух польской культуры объединял Вильнюс и Львов. Я узнал в ВТО фамилии и телефоны начальников управлений театров СССР и Литвы и позвонил в Вильнюс от имени начальника театров Минкульта СССР. Я сказал, что есть очень талантливый режиссер и он может стать большим приобретением для вильнюсского театра. А господин тамошний начальник страшно боялся коммунистов и всегда был рад им угодить. «Конечно, мы его непременно примем», — ответил он. Так я назначил себя главным режиссером.

Много позже я ставил в Ленинграде «Льстеца» Гольдони. Колыбель революции — эту же люльку трогать было нельзя, а я в нее залез и качался. Я сказал переводчице, что мне нашли дневники Гольдони и перевели из них кусочки, так пусть она говорит, что это она сделала. Она, конечно, согласилась. И вот выходит Гольдони и читает речь Солженицына на вручении Нобелевской премии, а перед вторым актом пятнадцать минут звучал «Голос из хора» Синявского. Другой век, другая страна — никто ничего не заподозрил, их чутье тут отказывает, а образование хромает. Чтобы отвести угрозу, я дамочке из местного управления культуры — то ли лейтенанту, то ли майору КГБ — говорю, что вот решил включить стихотворение Гумилева. Она: «Какой ты смелый! Мы им покажем!» На следующий день приходит начальство: «Откуда Гумилев?! Кто разрешил?!!» Я показываю на дамочку — вот она разрешила. А она была хромоножка и вдруг вскочила, как будто нога исправилась: «Я?!! Я — не разрешала!»

Когда я ставил «Украденное счастье» Ивана Франко, то не мог представить спектакль без музыки, которая имела отношение и к его, и к моей вере — греко-католической, запрещенной коммунистами. Я попросил жену канадского посла, и она привезла запись настоящей греко-католической службы, которая звучала на протяжении всего спектакля. На сдаче замминистра меня спросил: «Эраст, а що це звучит за музыка?» Я без паузы ответил: «Черновицкий хор». Он сказал: «Яки прекрасни украински голосы». Мало того, потом мы записали «Украденное счастье» на радио, и запрещенная служба звучала на весь СССР. Во мне не было злорадства, клянусь. Просто я понимал, что этого не может не быть. Я это читал, знал, значит, кто-то еще должен был это узнать.

Или приходят высокие «культурные» и партийные чиновники принимать «Анну Каренину» в Театре Вахтангова. Они переговариваются между собой, не подозревая, что я сижу рядом. А там на сцене были огромные зеркала. Они говорят: «Ну, наконец этот режиссер — я был „этот“, у меня имени не было, — понял прекрасно работу Ленина „Лев Толстой как зеркало русской революции“». Спектакль приняли без обсуждения и все твердили: как вы хорошо марксизм-ленинизм освоили… Я ту работу не читал, я же не сумасшедший.

Пока Ава помогала швейцарцу зажечь спиртовку и пристроить на нее блюдо с лазаньей, чтобы этот слоеный пирог не остыл до возвращения с работы хозяина квартиры, Тарас попытался воспользоваться созданной Эрастом аурой возможности невозможного и, когда режиссер вышел ненадолго из-за стола («Где у вас тут пописать можно?»), стал осторожно прохаживаться на тему своего трудоустройства в пространстве Конфедерации.

В ответ он получил меланхоличное, как всегда у того в разговоре о житейском, рассуждение:

— Понимаете, у себя в России вы — фигура, а здесь, для этих неосведомленных людей, вы — ничтожество.

Слависту изменило знание языка, он, конечно, обмолвился, брякнул «ничтожество» вместо «ничто», но и от нечаянного удара могут посыпаться искры из глаз.

Ава поняла, что необходимо сейчас же поменять пластинку, точнее, перевернуть ее на Эрастову сторону, и она спросила у только что вернувшегося режиссера первое, что пришло на ум:

— А не страшно вам было играть в эти игры с цензурой, с властями?

— По натуре я труслив. В моей жизни встречался только один более трусливый человек, нем я. Александр Вампилов. Мы с Сашей познакомились в Калинине, когда его еще никто не знал и не ставил, я был первым. Мы подружились, и вот однажды, по наивности, мы поехали в Москву, чтобы предложить столичным театрам пьесу «Свидание в предместье». Мы обошли театров пятнадцать, от нас шарахались, как от прокаженных. Все говорили, что это пошлость, и уже от отчаяния мы пришли в Театр имени Гоголя, который тогда больше походил на вокзал, возле которого он находился. Главный режиссер заставил нас прождать два часа, потом, не поздоровавшись, не выслушав, схватил пьесу и пробурчал что-то вроде «приходите через месяц». Приходим. Опять часа два ждем, причем Саша за моей спиной прячется. Появляется Голубовский и опять без «здрасьте» кидает в меня «газэтку», а «лиздочки» с пьесой из нее так и посыпались. И вот эта мизансцена: мы с Сашей ползаем на карачках, собираем листочки, а над нами стоит главный режиссер театра и говорит, чтобы мы ему такие мерзости не смели приносить, что он вообще театр нравственный строит…



Поделиться книгой:

На главную
Назад