НА СУШЕ И НА МОРЕ
Повести, рассказы, очерки, статьи
Главная редакция географической литературы
П. Н. БУРЛАКА, И. А. ЕФРЕМОВ, Б. С. ЕВГЕНЬЕВ,
И. М. ЗАБЕЛИН, А. П. КАЗАНЦЕВ,
Г. В. КУБАНСКИЙ (составитель), С. Н. КУМКЕС,
Н. Н. ПРОНИН (ответственный секретарь)
Николай Димчевский
КАЛИТКА В СИНЕВУ
Памяти друга, Константина Кондрацкого, который прошел слишком мало…
Осенний день шестьдесят второго года. Дождь вторые сутки бьет в брезент палаток. Дым костра стелется по берегу и стекает в реку. Даль занавесило туманом. Неожиданно из сырой пелены вынырнула лодка. На песок соскочили трое. Они решили переждать непогоду вместе с нами.
Мне чем-то понравился рабочий этого маленького отряда — высокий, чуть неуклюжий, немного медлительный парень. Он был задумчив и рассеян. Когда все, чтоб скоротать время, сели за карты, он достал потрепанный учебник общей геологии и углубился в чтение.
Случайные знакомства часто рождают удивительную откровенность. Вечером мы разговорились. Федор — так звали рабочего — вспоминал прошлый сезон. Начал он откуда-то с середины и кончил на полуслове, а запомнился его рассказ, да, запомнился, и я решил его записать. Вот и появились эти записки — не дневник и не повесть, не сборник рассказов и не путевые заметки…
Это была буханка хлеба. Я видел ее до последней ноздринки в корке, щупал маслянистые бока, чуял парной запах. Но только отломил край и хотел впиться зубами, хлеб пропал. Ничего у меня не было в руках. Ничего. Только грязные ладони. Пустые ладони, и все. И тогда я проснулся.
Граненый луч прорезал зимовье и впился в трухлявые бревна. Не хотелось поворачивать голову. Я лишь скосил глаза и увидел квадратное оконце. Там плясали сочные листья и комары. Я закрыл глаза. Ноги были тяжелы, тяжелей остального тела. Пошевелишь — проломятся нары. Лицо саднит. Комары и в зимовье покоя не дают.
Уснуть бы еще. Но уже затормошилась мысль: пора идти. От нее не отвяжешься. Хочу подняться и все медлю, оттягиваю.
Потом сдвинул дубовые ноги. Поставил на пол, как колоды, одну за другой. Встал согнувшись: зимовье низкое. А хорошо тут. Не ушел, если бы еда была.
Солнечный лучик пропал. Зеленый сумрак смотрится в оконце. Пора. Давно пора.
Двинул щелястую дверку и вышел.
Еще вчера вечером, как попал на ручей, решил, что пойду вниз по течению.
Сейчас напился воды, пожевал дикого лука, совсем старого, жилистого. Нарвал с собой. Затянул капюшон энцефалитки[1], закрыл лицо лоскутом, оторванным от рубахи, чтоб не ела мошка. Поплелся. По камням, по осоке, через бочажины. Чем тут хорошо — вода рядом. Хоть жажда не мучит.
Ноги помаленьку стали привыкать к ходьбе. Совсем разошелся. Да не долго радовался. Начались камни. Ручей нырнул под них и зазвенел в глубине. С двух сторон стали нарастать скалы. Пробираться все труднее. На пути, поперек русла, завалы. Весной или после сильных дождей деревья валит в тайге и несет сюда.
В завалах не знаешь, чем больше приходится работать, ногами или руками: пробираешься почти все время ползком.
Совсем лишаюсь сил. Соскользнула нога с бревна, ударился коленкой о сук…
И почему-то здесь колыхнулась память. Нежданно и остро вспомнил Веру. Вспомнил так, будто только расстался с ней и еще можно вернуться и уже нельзя возвращаться. И поэтому больно. Эта боль пришла при последнем нашем прощании. Сначала я даже не мог понять, почему она. Несколько раз оставался я у Веры и всегда легко уходил. От встречи до встречи о ней почти не думалось. Вспоминалось лишь тогда, когда из-за скалы показывалась деревенька Подкаменная. И я радовался, что увижу Веру. Мне нравилось быть с нею, но едва я садился в лодку — почти забывал ее.
И последняя наша встреча ничем не отличалась от других. Только когда собрался уходить, точно крючок впился в сердце. Я разжал руки, отступил от Веры — и будто невидимая леска протянулась между нами. Хорошо помню, как подошел к двери и уже открыл ее, но оглянулся и не мог переступить порог. Все смотрел на Веру. И она смотрела на меня. С трудом я вышел, и с каждым шагом леска натягивалась сильнее, а крючок глубже впивался в сердце. Я уже заводил мотор и все еще не мог прийти в себя. Хотелось бросить лодку, побежать назад и остаться в Подкаменной надолго…
Сейчас в этих завалах, среди злобной тайги Вера вспоминается как далекий мир, полный доброты и тепла. И все кругом делается еще бесприютнее, резче, нелюдимее. Я сижу на свороченных, объеденных водой бревнах и тру коленку. Над головой капризно и резко вскрикивает кедровка. Больше ни звука. От ее одинокого голоса так одиноко… Я поднялся и полез по камням. Кедровка все кричала, и больше никого нигде.
Как смолол скалы, как сжевал сосны, как вымотал меня этот ручей…
Я смотрел только под ноги, только на руки да на камни и бревна. А на гребне большого завала поглядел в сторону и увидел Ангару. Другой берег черно-зеленый с белесыми проплешинами скал. На них лежат облака и шевелят рваной бахромой. День хмурится, и река серая и совсем пустая. Ни лодочки вдали.
Потом ручей выполз наружу. Камни сразу покрылись скользкой зеленью. Сапоги не держались на них.
…Вот как. Здесь забродный камень[2]. Скалы с обеих сторон ручья подходили к самой реке. Их каменные полотнища сползают под воду и растворяются в быстрине. Ручей вытекает словно из ворот. А мне из них не выйти.
Я постоял у скалы. Вода неслась безмолвно и напористо, подгладывая каменную стену. Скала дышала ледяной сыростью.
По берегу тут не пройдешь. Надо снова подниматься вверх, идти в обход… Снял сапоги, лег на холодный песок. Все сжалось внутри. Песок холодил горевшие ноги и грудь. Я уткнул лицо в руки. В глазах плыли камни, завалы — весь путь, весь ненужный спуск сюда. Как нелепо и глупо я заблудился. Может, никто и не узнает, как… А узнает — будет смеяться. Да, просто анекдот, только не смешной. Митя с Николаем Нилычем ушли на съемку. Я занялся своим делом. Какое у меня дело? Я вроде подсобного рабочего в отряде: веду лодку, слежу за моторами, заливаю бензин в бачки, помогаю изыскателям чем могу. Вот и в тот день разбил палатку, разложил костер и пошел за водой к ручью. И совсем рядом увидел рябчика. Чем не жаркое! Бросил палку. Птица отлетела в сторону и снова села. Еще раз бросил. Опять отлетела. И так увела меня в тайгу, запутала в зарослях, обратной дороги найти не мог: все перемешалось в голове. Вот лежу измученный.
Встал и полез по камням назад. У меня не стало ни ног, ни рук, ни тела. Была только мысль, что надо обогнуть скалы и выбраться на берег. Он приведет к жилью.
В тот вечер я не дошел до реки. Когда стало смеркаться, лег в сосняке на хвою, укрылся как мог от комаров и полетел в какую-то горящую бездну. В ней были только угли, пылающие стволы и ни одного родничка воды.
Проснулся утром. Что-то случилось. Тайга трещала, гремела и выла. Открыл глаза. Деревья стояли спокойно. Ветра не было. Грохотало небо. Это был вертолет. Я вскочил. Он мелькал за соснами, за густыми лапами кедров, за черными вершинами пихт. Он уходил и возвращался. Может быть, он искал меня. Сразу это как-то не пришло в голову. Через такую гущину летчики не могли меня увидеть. Я побежал вслед за вертолетом: хотел найти полянку. Он еще раз прогремел над головой, застрекотал вдали и больше не приближался…
Еще только утро, а я уже устал. Продрался через пихты и вышел на открытое место. Вертолета совсем не слышно. Зачем теперь мне открытое место? Да и какое оно открытое… Это гарь. Присел отдохнуть на обугленный ствол. Выше головы тянулся кипрей. Яркие цветы резали глаз. Стебли стояли плотно друг к другу, их заплели вьюны и всякая трава. Здесь затеряешься, как в лесу.
Было очень душно. Иду, у самого лица горящие свечи кипрея, из-за них ничего не видно. На каждом шагу обгорелые стволы и сучья. Руки и лицо в крови от мошки.
Кое-где в серое небо воткнулись черные, изъеденные огнем стволы. Не верится, что когда-то они были деревьями. Один совсем плоский с длинной дырой. Другой с бычьей головой на вершине. Только их я и вижу из зарослей. Они мне вместо вешек. Без них заблудишься: ведь трава у самых глаз, можно кружиться на одном месте и не заметить этого.
А здесь, пожалуй, летчики меня увидели бы… И вертолет мог бы сесть на гарь. Я прислушался. Только комары звенят и стучится по капюшону мошка.
На пути поваленный ствол. Он как гладкая дорожка между стенами кипрея. Раньше на гарях я всегда бегал по стволам. А сейчас встал на угольную чешую — и закружилась голова. Не могу. Упадешь еще, напорешься на сук. Но дорожка уж очень хороша: не нужно раздвигать липкие стебли, выпутываться из зарослей… Тогда я пополз на коленях, придерживаясь руками за обугленные бока сосны.
Все чаще стали попадаться мертвые деревья и заросли осинника. Гарь кончалась.
В тишине померещилось рычание. Прислушался. Рычание доносилось откуда-то снизу, издалека. Это мог быть медведь. Но я не испугался. Мне было все равно…
Пролез через кусты, через засохшие густые елки — и вдруг открылась даль. Я стоял на обрыве. Внизу шумела речка, — вероятно, это протока Ангары.
Иногда снизу доносилось рычание. Я стал высматривать, нет ли какого зверья. И тут под самым обрывом — лодка! Уткнулась в кусты, видно лишь корму. Может, там есть и человек.
Обрыв очень крутой. Я не решился съехать. Пошел по краю, который снижался почти до воды.
Снова рычание. Но теперь слышен еще и глухой стук. Значит, не медведь. Это вода тащит камни, и они глухо гремят и бормочут, а издали кажется, что рычание.
Я напился, вымыл руки и лицо. Разогнуть ноги было трудно. Едва встав, побрел по камням туда, где лодка, вверх по течению. Мне попались пучки — такая сочная трава с белыми зонтиками на концах. Она оказалась старой, но я жевал и жевал сладковатую мякоть.
У лодки никого не было. Ее крепко заклинило в кустах и камнях. Наверно, оторвало где-то выше по течению и забросило сюда. Лодка совсем хорошая. Даже с веслами.
Я толкнул ее. Ни с места. Неужели не хватит сил?.. Влез. Перешел на корму. Теперь она покачнулась. Нос задвигался между камнями. Я оттолкнулся веслом. Поддалась!
Но весло вырвалось из рук. Течение подхватило лодку. Попробовал править другим и его не удержал. Тоже унесло. Сел на скамейку. Качало и трясло. Вкус медвежьей травы во рту показался противным. Я лег на дно.
За бортом грохотали валы, глухо рычали камни. Я лежал и смотрел, как плывут над головой горы. Они крутились вокруг лодки, заглядывали ко мне через мохнатые таежные брови, грозили поднятыми кверху пальцами черных скал, топотали каменными ногами по воде, стараясь ударить о борт.
Раз они пустили в небо орла, и он долго висел в воздухе. Вспомнился вертолет. Наверное, они нарочно пустили орла, чтоб подразнить меня воспоминанием.
Иногда я засыпал, и казалось, что лежу в постели на высоком пружинном матраце. Открывал глаза — и снова толпящиеся вокруг горы. К их вершинам присосались облака. Они шевелят огромными губами и жуют черную тайгу.
Лодка пошла плавнее. Лишь изредка бил по днищу камень. Я приподнялся. Речка была узкая. Берег летел мимо так быстро, что сразу закружилась голова.
Горы начали уходить в стороны. Шум воды стих. Лишь мелко и звонко шлепала по борту зыбь. Что-то назойливо затрещало. После грохота речки хотелось тишины, а тут все время что-то трещало. Я с трудом зажал уши и забылся.
Меня потрясли за плечо.
— Жив, парень?
Через борт свесился человек. Как давно я не видел людей! А это был человек. У него побелевшая брезентовая куртка, круглое лицо и большой рот.
— Геолог ты? Да? — спросил рот.
Я хотел ответить, но почувствовал, что лишь невнятно хриплю.
Он прицепил мою лодку к своей и пустил мотор.
Это был бакенщик. Значит, меня вынесло на Ангару.
Он вел меня по берегу. Вечерело. Берег показался знакомым. Да и катер тоже. Это ж наш катер! «Это наш катер», — сказал я. Придерживая за плечо, бакенщик вел меня по дорожке.
Наша изба светилась одним окном. Через марлю ничего не видно. Я поднялся по ступенькам и вошел в сени. Как сладко пахло домом! Как тихо и спокойно здесь! Бакенщик помог открыть дверь.
Оказалось, верно: за мной посылали вертолет. Николай Нилыч с Митей летали на нем и показывали летчикам, где искать.
Меня уложили на раскладушку, и я проспал всю ночь и весь день.
Как хорошо быть с людьми! Смотрю на старика Привалихина. Все в нем спокойное, домашнее. Он похож немного на моего деда и на всех стариков, которых я видел. И не похож на них. Он совсем высох. Все у него сохлое: морщины, волоски в редкой бороде, руки с крутыми венами, тощие ноги. И голос слабый, точно из пересохшего горла.
Мы только познакомились. Я пошел к речке. Хотелось посмотреть на нее. Это она ведь меня спасла. Здесь, на берегу, и стоял старик.
— Внука жду, — говорит. — Он животники[3] ставит. Видишь? Лодочка капелюшешна у него.
Как ласково он говорит о лодке! Никто еще так не говорил. Я люблю расспрашивать стариков. Слушать их все равно что смотреть в бинокль на далекую вершину: кажется рядом, а не возьмешь. Их память приносит обрывки всеми забытых картин.
Дед Привалихин начал вытаскивать их сразу. Был вечер. Небо как шатер из синих туч. На западе, вниз по реке, тучи обрывались аркой, и за ней сияла совсем прозрачная синева.
Деревенька, и мы, и почти вся река, и тайга — все поместилось в шатре. А у входа таилось солнце. Оно иногда прокалывало плотную крышу. Красный луч протягивался к берегу в устье речки, и тогда плясали краски. На пихтах фиолетовые, на березах киноварь, на траве желтизна, а на реке сплеталось черное, серое, желтое и красное.
Все шевелилось и жило в нашем шатре, хотя не было ветра и стояла тишина. От намокших пихт поднимался пар. Он не отовсюду вставал, лишь из нескольких мест по склону горы. Там он сочился волокнами ввысь между лапами деревьев, растекался у их вершин, и тогда вырастали облака — белые и розовые на фоне синих туч. Они медленно отрывались от склона и уплывали. И все начиналось снова.
Старик смотрел на них, а видел что-то другое. Он указывал согнутым пальцем на полянку под пихтами, вылавливал в памяти давнее, древнее. И в струях тумана не разберешь, куст ли стоит, или чум тунгуса курится мокрым дымком. (Старик называл эвенков по-старинному тунгусами.)
В те времена, когда дед старика был молодым, никого, кроме тунгуса, не видели эти пихты. Дед первым срубил тут зимовье и сдружился с тунгусом. А потом многим понравилось это место на стрелке речки и Ангары. Здесь стала деревня.
Небо бушевало закатным пламенем. Оно облило старика золотом, его истертый накомарник, закинутый на затылок, засветился, лицо стало совсем коричневым, словно сплетенным из высохших корневищ, и дрожащие неровные пальцы теребили бороду. Глаза его были далеко, и голос, тощий и тихий, звучал точно издали. Он волновался, но это волнение было подернуто давней пылью, и почувствовать его можно, а услышать нельзя.
Мысль старика была клочковатой, как старое одеяло, но каждый клочок по-своему цвел. Он говорил уже какие-то сказки, доставшиеся его деду от тунгуса. Будто вся жизнь — река. В ее верховьях живут еще не родившиеся люди. Но она течет через горы, и вот здесь, на берегу, где мы стоим, живут и охотятся те, кто появился на свет. А когда они умирают, то переселяются в низовья реки. И так вечно идет жизнь, и вечно течет река, и вечно по ней плывут люди с верховьев вниз.
Ангара молча слушала старика. К ее равнине овсяным зерном приросла лодочка. Там, в зерне, был внук, а здесь, на берегу, был дед. Река разделяла и связывала их.
И еще он рассказывал про тунгусскую девушку, которая родила двойню — медвежонка и мальчика. Они подросли, вышли из чума и стали бороться. И мальчик поборол своего брата. С тех пор всякий раз, когда тунгусы убивают медведя, свежевать зовут человека из другого рода. Чтоб не накликать на себя беду. Нельзя ведь с родственника снимать шкуру. И тот, пришлый, подступает к туше с осторожностью. Разрежет шкуру, начнет снимать, а сам успокаивает медведя: это, мол, не нож режет, а муравьи бегают и щекочут тебя. И тушу они разделывают по-своему. Никогда не перерубают кость, а старательно разберут все по суставам. Затем кости по порядку складывают на ивовые прутья, свертывают снопом, связывают, и мальчик борется со связкой и побеждает, и медведя хоронят.
Я стал расспрашивать старика об этой тунгуске. Но он повторял одно и то же. Он ничего больше не знал о ней. Да и что еще он мог знать? Сказка и есть сказка. Просто мне почудилось тут какое-то дальнее сходство с Верой. А и все сходство-то — двое ребят… А еще, может быть, в том сходство, что старик не знал, кто был мужем молодой тунгуски, а я не знал мужа Веры. Знал только, что зовут его Павел Галкин и работает он с изыскателями-бокситчиками. Вот и все, что Вера сказала мне о нем.
Мы очень мало говорили с ней. Меня она не выпытывала, и я ее не спрашивал. Удивительное это знакомство. Будто бы даже и не знакомство, а встреча давних знакомых. Точно мы познакомились когда-то раньше, а теперь встретились и сразу друг друга узнали. Так потянулась она ко мне, а я к ней.
Все было против этого. Она замужем, у меня ни кола, ни двора, одна энцефалитка, да и та казенная. Не надо бы нам вовсе и видеться. А вот увиделись и не могли не видеться. Точно две росяные капли на одном листе слились вместе, и не различишь, где одна, где другая.
Здраво рассудить, ну что я ей?.. Одни неприятности от меня. Знали мы. Учены оба. А пошли на такое безрассудство. Не задумываясь пошли. Будто только ждали, когда наступит эта встреча.
И теперь, отделенные простором и временем, можем лишь вспоминать друг друга и ждать короткого осеннего свидания. Пройду в конце сезона у Подкаменной, увидимся — и до весны… А за зиму-то мало ли что случится…
Вот куда завел меня старик со своей сказочной тунгуской, какие двери растворил в прошлое и в будущее. Неожиданно для меня. Да все в жизни неожиданно. И сама жизнь неожиданна от начала до конца. Непостижимо, сколько может она вместить. И к концу человек сам становится как жизнь. Он отпечаток ее со всеми изгибами, поворотами, он так же многолик, как она. И вся ее горечь, вся сладость оседает и отжимается в человеке.
Поправился я быстро. Но долго не отцветали в памяти трудные краски одиноких дней в тайге. Они выплывали неожиданно — стоило взять хлеб или войти в дом. Да еще под утро я просыпался от страха. Да еще разные пустяки зажигали в глазах то цветы кипрея, то завалы на ручье, то холодную стену скал.
Силы вернулись. Ноги и руки отошли. Но меня пока не брали в маршруты. Я вставал пораньше, наливал бензин в бачки и проверял моторы. Если было время, выплывал на середину Ангары. Я закреплял мотор прямо, вставал в лодке и правил, наклоняя ее на правый или левый борт. Когда так плывешь, кажется, что летишь в синеве. Не думаешь ни о моторе, ни о чем. Только правишь всем телом, как птица. И ветер путается в волосах, и голубизна заливает взгляд.
Так несколько дней.
Но вот настало время уходить с насиженного места. Отряд с катером вниз, а мы втроем вверх по реке.
Ветрено и ясно вокруг. Шумит шивера[4], и волны шлепают по мокрым камням. Белыми барашками пестрит Ангара. Мы грузим в лодку все, что нужно для работы.
Привалихин стоит на берегу. С ним внук и собака Вихорь. «Не бойтесь, ребята. Главное, наперерез волны идите, поближе к берегу», — советует старик.
Пусть его поучит. Я не хуже знаю, как нужно вести лодку в шторм. Мы надеваем плащи. Волны сильно бьют о берег. Лодка сидит низко. А старик говорит: «В добрый час!»