Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 100 лекций: русская литература ХХ век - Дмитрий Львович Быков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

То, что я сделал, превосходно —

И это сделал я!

― абсолютно точная аналогия египетской надписи.

Почему Египет был в такой моде, почему его так любили, почему на материале египетских мистерий было написано такое количество дурновкусной прозы Серебряного века? Это как раз очень объяснимо. Дело в том, что к знанию египетских жрецов восходили, как полагают многие, масонские тайны. Считается, что тайны Египта перешли потом почти во все эзотерические учения. Есть в этом какое-то свое очарование, особенно если учесть, что после Блаватской существует огромная мода на мистику, теософию, потом на антропософию Штайнера. Естественно, источником всех тайн считается древнеегипетская цивилизация. Тайны пирамид, иероглифов ― всё это такая пряная экзотика Серебряного века.

Но надо иметь в виду, что ведь Александрия Кузмина ― это совсем не египетская Александрия. Он описывает, в общем, совершенно другие вещи. Строго говоря, он описывает скорее то, что он любит в Средневековье. Кузмин сам признавался, что больше всего он любит пейзажи и цитаты XVIII века. Конечно, чисто внешние приметы Александрии, которые у него появляются, придают какое-то романтическое очарование этим текстам, но на самом деле это совсем другое. Это описание рая, каким он ему представляется.

Как песня матери

над колыбелью ребенка,

как горное эхо,

утром на пастуший рожок отозвавшееся,

как далекий прибой

родного, давно не виденного моря,

звучит мне имя твое

трижды блаженное:

Александрия!

Как прерывистый шепот

любовных под дубами признаний,

как таинственный шум

тенистых рощ священных,

как тамбурин Кибелы великой,

подобный дальнему грому и голубей воркованью,

звучит мне имя твое

трижды мудрое:

Александрия!

Как звук трубы перед боем,

клекот орлов над бездной,

шум крыльев летящей Ники,

звучит мне имя твое

трижды великое:

Александрия!

Конечно, это страшная эклектика, и напихано сюда всё, что он любит в общем в мировой культуре. Именно поэтому Александрия становится для него постепенно и символом роскоши, и символом утонченности, и символом смерти, наступившей в высший момент пресыщения:

Вечерний сумрак над теплым морем,

огни маяков на потемневшем небе,

запах вербены при конце пира,

свежее утро после долгих бдений,

прогулка в аллеях весеннего сада,

крики и смех купающихся женщин,

священные павлины у храма Юноны,

продавцы фиалок, гранат и лимонов,

воркуют голуби, светит солнце,

когда увижу тебя, родимый город!

У Кузмина есть удивительная особенность, совершенно волшебная, очень редкая в русской литературе, наверно, почему он и считается основателем в русской литературе школы прекрасной ясности, кларизма, как он сам называл. Не зря его поэтому Мандельштам называл «птица певчая», а Блок называл художником до мозга костей. Кузмин совсем не моралист. Действительно, не говоря уж о знаменитом «Где слог найду, чтоб описать прогулку, / Шабли во льду, поджаренную булку / И вишен спелых сладостный агат?», бог бы с ним. Дело не в культе наслаждения. Дело в каком-то ощущении безгрешности, невинности этого наслаждения. Может быть, Кузмин в «Александрийских песнях» так прекрасен именно потому, что это невинная, во многом детская радость, какая-то такая органичность порока, когда он не воспринимается как что-то порочное. И смерть приходит естественно в этом мире, приходит под звуки далеких флейт, как высшая точка наслаждения, как высшая форма блаженства.

Мир Кузмина действительно очень уютен, он совершенно свободен от угроз, и это, кстати говоря, есть у него даже в поздних стихах, даже в довольно страшных вещах, которые были в загадочном темном сборнике «Параболы». Знаменитое страшное готическое стихотворение «Темные улицы рождают темные чувства…», расшифровкой которого тоже довольно долго занимались, но, слава богу, расшифровали, поняли, о чем там идет речь. Даже зашифрованный, темный Кузмин все равно производит ощущение какой-то полноты бытия, безгрешной, как это ни ужасно. Может быть, именно потому Кузмин писал о гибели Князева, главного героя «Поэмы без героя», который застрелился из-за любви к Глебовой-Судейкиной: «Если бы Всеволод не поссорился со мной, он бы не застрелился».

Действительно, около Кузмина какой-то чрезвычайно добрый и надежный среди всех бурь Серебряного века мир. Если взять поэзия Серебряного века в целом, она тревожна, полна ощущением апокалипсиса, полна тревоги тайной. Кузмин на этом фоне полон радости, вот это самое в нем удивительное, даже в самом трагическом стихотворении «И мы, как Меншиков в Берёзове, читаем Библию и ждем» есть какая-то идиллическая, кроткая смиренность, какая-то покорность судьбе. Может быть, это гармоническое миросозерцание проистекало отчасти от того, что композиторское в нем было сильнее поэтического. Он всегда слышал какую-то гармонию мира.

«Александрийские песни» породили множество довольно ярких подражаний. Они ввели в русскую поэзию XX века тему востока с его безусловной гармонией, и главное, как ни странно, с отсутствием времени, потому что, действительно, время в поэзии Кузмина как бы не движется. Между Александрией I века и XX века нет никакой принципиальной разницы. Все то же самое, люди те же самые. И вот эта александрийская мудрость (он все время повторяет, что Александрия ― мудрый город) как раз и заключается в том, чтобы время игнорировать, не бояться его, существовать в нем абсолютно органически. Нужно сказать, что в большинстве текстов удивительное современное звучание. Вот оно, пожалуйста:

Когда я тебя в первый раз встретил,

не помнит бедная память:

утром ли то было, днем ли,

вечером или поздней ночью.

Только помню бледноватые щеки,

серые глаза под темными бровями

и синий ворот у смуглой шеи,

и кажется мне, что я видел это в раннем детстве,

хотя и старше тебя я многим.

Кстати, по большому счету совершенно неважно, к мужчине или к женщине обращены эти стихи. Так оно и звучит, потому что как настоящая мудрость не видит внешних примет, так и настоящая любовь не различает ни возраста, ни пола. «Александрийские песни» стирают абсолютно все границы.

Ты — как у гадателя отрок:

все в моем сердце читаешь,

все мои отгадываешь мысли,

все мои думы знаешь,

но знанье твое тут невелико,

и не много слов тут и нужно,

тут не надо ни зеркала, ни жаровни:

в моём сердце, мыслях и думах

всё одно звучит разными голосами:

«Люблю тебя, люблю тебя навеки!»

Это, как ни странно, продолжение, конечно, пушкинской традиции, потому что Пушкин с его миром и гармонией, которые совершенно не отменяют его внутренней трагедии. Эти трагедии случаются, но на фоне мировой гармонии это все довольно ничтожно. Мы все понимаем, что мир в основе своей гармоничен и прекрасен. Конечно, Кузьмин наследует не только «Песням западных славян» с их замечательными дольниками. В основном он наследует еще и поздней анакреонтической лирике Пушкина: «Мы сдвоились меж собой, / Мы точь в точь двойной орешек / Под единой скорлупой». Интонация та же самая, интонация радостной близости и уюта. То, что эта пушкинская анакреонтика нашла в Кузмине единственного продолжателя, особенно радостно, потому что русская поэзия с радостью почти не работает. Сплошная печаль и тоска. «И Музе я сказал: «Гляди! Сестра твоя родная!»»,― говорит Некрасов, глядя на избиваемую крестьянку.

А Музу Кузмина никто не бьет, она порхает себе и цветы нюхает.

Когда утром выхожу из дома,

я думаю, глядя на солнце:

«Как оно на тебя похоже,

когда ты купаешься в речке

или смотришь на дальние огороды!»

И когда смотрю я в полдень жаркий

на то же жгучее солнце,

я думаю про тебя, моя радость:

«Как оно на тебя похоже,

когда ты едешь по улице людной!»

И при взгляде на нежные закаты

ты же мне на память приходишь,

когда, побледнев от ласк, ты засыпаешь

и закрываешь потемневшие веки.

Вот это безгрешный эротизм, который заливает все это пространство, как солнечный свет.

Если уж под занавес искать что-нибудь самое веселое, самое милое:

Что ж делать,

что багрянец вечерних облаков

на зеленоватом небе,

когда слева уж виден месяц

и космато-огромная звезда,

предвестница ночи —

быстро бледнеет,

тает

совсем на глазах?

Что путь по широкой дороге

между деревьев мимо мельниц,

бывших когда-то моими,



Поделиться книгой:

На главную
Назад