Исаак Эммануилович остановился, вгляделся и узнал в капитане НКВД сына первого «президента» СССР (тогда еще РСФСР) Якова Свердлова, двадцативосьмилетнего Андрея Свердлова, очень милого человека и прекрасного товарища. Лицо Бабеля расплылось в радостной улыбке:
— Андрей! Рад тебя видеть! Забываешь старых друзей!
— Работа, Исак! Работа!
Свердлов выбрался из автомобиля, стройный, цветущий, хотя под глазами круги, а вокруг рта обозначились резкие морщины. Он остановился напротив Бабеля в почтительной позе. Бабель, сунув зонтик под мышку, великодушно протянул ему руку, потряс, еще раз повторил, что очень рад его видеть, но, к великому сожалению, временем не располагает: деловое свидание. Свердлов извинился, взялся за дверцу авто, но, спохватившись, обернулся:
— Исак! Совсем забыл! Ведь я чего ради остановился, увидев вас: книга у меня тут вот… — И он показал книгу карманного формата, обернутую в бумагу. — Понимаете, какая штука, — весело, со смешком, говорил Свердлов. — Книга без авторства, без выходных данных и даже без названия! Очень любопытная книженция, доложу я вам. Мы уж гадали-гадали — нет: не можем понять, что за штука. Гляньте, пожалуйста, наметанным глазом, Исак! Очень вас прошу. Всего-то одну-две минуточки. Для вашего писательского глаза этого довольно, чтобы понять, кто мог эту книгу написать и кому она может принадлежать. А мы вас даже подвезем, куда скажете…
Свердлов протянул книгу Бабелю, потянул у него из-под мышки зонт, из руки кулек с цветами:
— Давайте пока подержу.
Место оказалось не очень-то освещенным. Бабель глянул туда-сюда, ища более подходящего места, но места такого не находилось. Тут открылась задняя дверца авто, кто-то доброжелательно предложил:
— Да вы садитесь к нам, товарищ Бабель: здесь светло.
Бабель плюхнулся на сиденье, вздел на нос очки, раскрыл книгу на середине и обмер: он держал в руках «Майн кампф» Адольфа Гитлера, собственный экземпляр, с собственными пометками на полях.
— Что, узнали? — спросил Свердлов и гнусно хихикнул.
— К-как она кык вам поп-пала? — пролепетал Бабель, сильно заикаясь.
В тот же миг книгу у него из рук решительно и твердо вытащили, в дверце возникла черная фигура, поддела задом и плечом, втолкнула в глубь машины — и писатель оказался зажатым между двумя очень плотными и жесткими телами. Авто всхрапнул мотором и понесся по улице Горького вниз, в сторону Кремля.
— Андрей! Что это значит? — вскрикнул Бабель и не узнал своего голоса.
— Я тебе не Андрей, гнида фашистская! — воскликнул Свердлов петушиным голосом. Покрутил головой, точно шею его душил воротник гимнастерки, закончил более спокойно: — Это значит, гражданин Бабель, что вы арестованы.
— За что? — пролепетал гражданин Бабель, понимая, что вопрос бесполезен и даже глуп, но остановиться никак не мог: слова выскакивали из него помимо воли, в отупевшем мозгу билась лишь одна отчаянная мысль: «А как же роман о чекистах?» А ведь кто-то мудро советовал: «Пиши роман о Сталине. Алексей Толстой написал — никто его теперь и пальцем не тронет». А он, Бабель, лишь презрительно повел плечами… — Я ни в чем не виноват! — лепетал он. — Эта книга… мне дали ее почитать… Ведь я писатель, должен знать врага, его мысли… Я никому, никогда… Исключительно в целях познания… — И тут же приврал: — Мне только на прошлой неделе звонил сам товарищ Сталин… советовался… Вы не имеете права!
— Имеем, гнида сионистская! — прошипел Свердлов, обернувшись и глядя в лицо Бабеля ненавидящими глазами. — Фашистам продался? Гитлеру служишь?
— О чем ты говоришь, Андрей? Какой Гитлер? Как я, еврей, могу служить Гитлеру? Это же ни с чем несообразно!
Но его уже никто не слушал.
Глава 4
В той же следственной камере, откуда с полчаса назад выволокли Ежова, теперь допрашивали Бабеля. Пол еще не высох после помывки, пахло мочой и кровью, но Бабель ничего этого не замечал. Он сидел на обыкновенном канцелярском стуле возле двухтумбового стола, светила настольная лампа под металлическим колпаком, освещая скуластое лицо молодого следователя, представившегося Алексеем Степановичем Солодовым. Солодов чин имел небольшой — всего лишь старшего сержанта госбезопасности, был вежлив и предупредителен. Перед обоими стояли стаканы с крепко заваренным чаем. Отпив глоток и склонив набок светло-русую голову, высунув от усердия кончик языка, Солодов скрипел пером, записывая ответы. Вопросы задавал по бумажке:
— А скажите, пожалуйста, Исаак Эммануилович, на сегодняшнем вечере в квартире наркома водного транспорта… э-э… товарища Ежова… никто не высказывал каких-либо антисоветских взглядов? Не делал никаких контрреволюционных намеков?
— Да что вы, Алексей Степанович! — вполне искренне возмутился Бабель, отставив пустой стакан в сторону. — Какие антисоветские высказывания! Какие намеки! Там присутствовали люди, искренне приверженные коммунистическим идеям, партии, рабочему классу и товарищу Сталину! Да и я, как член партии и нештатный сотрудник госбезопасности, тотчас бы известил товарища Маклярского Михал Борисыча, который, как вам известно, курирует, так сказать, мир искусства по нашему ведомству. Если такое случалось, в смысле антисоветских высказываний и прочего, так я всегда выполнял свой партийный и чекистский долг. Вы можете справиться у товарища Маклярского.
— Хорошо, я записал, — кивал круглой головой Солодов и, шевеля губами, сперва прочитывал следующий вопрос про себя, потом повторял его вслух. Было заметно, что допрос — дело для сержанта Солодова новое, что он волнуется, боится ударить в грязь лицом перед известным писателем.
Через некоторое время, когда первый ужас, связанный с неожиданным арестом, с ничем необъяснимой грубостью и даже хамством Андрея Свердлова, с которым Бабель был на короткой ноге, с унизительным обыском в бетонной камере следственного изолятора, где он не раз бывал в качестве любопытствующего гостя, так вот, когда этот безмерный ужас несколько разжал свои железные когти, Исаак Эммануилович начал испытывать к этому белобрысому парню, неуклюжему и явно туповатому, чувство презрения, смешанного со снисходительностью, точно происходило это не на Лубянке, а, скажем, в Домлите, и перед ним сидел не следователь, а начинающий писатель из глубинки, с корявыми руками и речью, и лишь от одного Бабеля зависит, принять его в Союз писателей или не принять.
— А вот прошлый новый год вы встречали у товарища Ежова… Вы не помните, кто там был еще? — задал очередной вопрос Солодов и просительно глянул на Бабеля серыми глазами, в которых трудно было обнаружить, как показалось Исааку Эммануиловичу, хоть какую-нибудь самостоятельную мысль.
Вопрос был из ряда обычных, но Бабель почувствовал в нем подвох. Он, разумеется, помнил всех, но дело в том, что эти все хотя не арестованы и не сняты со своих постов, но кто поручится, что их не арестуют и не снимут? — а ему, Бабелю, могут приписать явные и тайные связи с врагами народа. Но, с другой стороны, а если вообще не арестуют и не снимут? Что тогда?
По спине Бабеля потек холодный пот. Но самое страшное — изощренный мозг его словно затянуло клейкой патокой, он не рождал ни единой мысли, даже самой ничтожной, а пульсировало в нем что-то вроде того, что все, пропал, конец и никакого выхода. Ужас вновь стиснул свои железные когти, глаза заволокло туманом.
— Я… — Бабель проглотил обильную слюну, вдруг заполнившую рот, схватил стакан, жестом, как глухонемой, показал, что хочет воды. Долго пил, стуча зубами о край стакана. В голове пронеслось: «Вот с этого и надо было начинать свой роман о чекистах», но мысль пронеслась и исчезла, как проносится мимо пуля, оставляя лишь звон в ушах и холод в испуганной душе. Вся штука в том, что люди, в шкуре которых он оказался теперь сам, его никогда раньше особенно не интересовали. Да и чего, в самом деле, в них могло быть интересного? Враг — он враг и есть. Он примитивен и скроен на одну колодку. Даже когда арестовывали его друзей, таких как Кольцова-Фридлянда, Горожанина, Агранова, Бокия, как… как того же Ягоду, с которым он даже делил одну и ту же любовницу, в его душе не проснулся этот самый интерес к людям, оказавшимся «по другую сторону баррикад». А ведь они действительно были его друзьями, и надо было бы задуматься, почему именно их и чем это грозит тебе. И мысли такие иногда возникали, но он гнал их прочь. Что толку от этих задумываний и от этих мыслей! Из них шубы не сошьешь. Даже рассказа не получится…
А Солодов смотрел на Исаака Эммануиловича своими светлыми невинными глазами и, похоже, переживал вместе со своим подследственным его душевные мучения. Даже губы старшего сержанта слегка шевелились, точно он пытался подсказать Бабелю ответ на свой вопрос, но не решался произнести его вслух. Вот точно так же шевелились губы равви Циглера, когда тот спрашивал урок у юного Исаака по истории древней Иудеи, или о скитаниях народа Израилева, а юный Исаак путался в трех соснах и никак не мог выбраться на правильную дорогу.
— Новый год? — Бабель с сожалением глянул на вновь опустевший стакан и поставил его на стол. — Там были… Вы знаете, Алексей Степанович, я что-то никак не могу вспомнить, кто там был. Все так неожиданно, так, я бы сказал, внезапно, что у меня в голове сплошная каша… Поверьте, я нисколько не желаю ввести в заблуждение следствие, более того… Да, кстати! — воскликнул он, вспомнив милейшую Розалию Марковну, встрепенулся на стуле, разогнулся, почувствовав вдруг что-то вроде воодушевления. — Перед тем как меня арестовали, я покупал цветы в известном вам магазине «Живые цветы» на улице Горького. Так вот, там работает продавщицей Розалия Марковна Гинсбург, так она, представьте себе, убеждала меня, что советская власть — плохая власть, потому что, видите ли, не дает ей развернуться на манер буржуа. Она даже нехорошо отозвалась о товарище Сталине. Совершенно отвратительный тип классового врага!
Нервный всплеск красноречия поднял Исаака Эммануиловича на своем гребне и понес в дали неведомые… Во всяком случае, он сознавал, что должен говорить, что ему нельзя молчать, что он обязан произвести благоприятное впечатление на эту неотесанную деревенщину, потому что первое впечатление… тем более что протокол будут читать наверху, и все, что в нем будет написано, повлияет, так сказать, на дальнейшую судьбу его, и когда этот кошмар кончится, он таки засядет за роман, он теперь знает, с чего его начать — вот именно со стучания зубов о край граненого стакана… или, наоборот: края граненого стакана о зубы…
— Я от неожиданности и волнения как-то позабыл сказать об этом Андрюше Свердлову… Простите, товарищу капитану Свердлову… Мы с ним большие друзья, я помню его еще вот таким, — показал Бабель рукой чуть выше стола. — Время летит, летит время! Да-а… Так вот, вы имейте в виду эту Розалию Гинзбург. И вообще, поверьте мне, Алексей Степанович, я отлично понимаю, что вам необходимо дать четкую картину моего, так сказать, политического лица, выразить, как говорится, достаточно весомо идейные воззрения, а круг моих знакомств… — несло Исаака Эммануиловича по самой стремнине мутного потока все дальше и дальше от крутых скалистых берегов, на замшелых глыбах которых сидели орлы-стервятники, а в черных оврагах выли голодные волки. — Понимаете ли, я, как писатель, должен познавать жизнь во всех ее проявлениях, чтобы читатели могли поверить и понять достаточно полно, так сказать, на высоком уровне… внутреннее самоощущение и тех, кто за советскую власть, и кто против. Тип Розалии Гинсбург я пытаюсь представить в своей новой пьесе, как тип приспособленца, готового продать советскую власть за чечевичную похлебку. Это очень опасный и живучий тип, должен вам сказать, Алексей Степанович, со всей ответственностью. Оч-чень опасный. В нем сосредоточена энергия прошлых эпох. Она…
За дверью послышались какие-то странные звуки. Бабель замер, прислушиваясь. Солодов напомнил:
— Продолжайте, прошу вас, гражданин Бабель.
— А? Ну да, конечно. То есть, простите, о чем это я?
— Об энергии прошлых эпох, — подсказал ему Солодов.
— Ну да! Ну да! Энергия прошлых эпох! Так вот, я и говорю: она, эта энергия, конечно, на издыхании, как верно учит нас товарищ Сталин, но не считаться с нею никак нельзя…
На лице Солодова Бабель прочел явный интерес, и это обрадовало его и подстегнуло. Гибельный восторг охватил его душу, и она затрепетала в железных когтях вселенского ужаса. Убедить, привлечь на свою сторону, приспособиться к более сильному и приспособить к себе слабого — он всю жизнь следовал этим неписаным правилам, вполне сознавая свое поведение и отдавая отчет каждому слову и поступку, разве что со временем слова и поступки стали как бы частью его самого, не требовали особых усилий и даже напряжения изощренного ума.
— Вот возьмите хотя бы писателя Михаила Шолохова! — воскликнул Исаак Эммануилович, воздев вверх руки жестом профессора литинститута. — Надеюсь, любезнейший мой Алексей Степанович, вы читали его романы… Да, так вот… У нас, кстати сказать, с Михал Александрычем сложились оч-чень хорошие товарищеские отношения, и он, когда бывает в Москве, обязательно, так сказать, общается со мной на предмет совета по литературным делам и прочее. Так вот, у Шолохова в его романах «Тихий Дон» и «Поднятая целина» показаны враги, и очень убедительно показаны, должен вам заметить, а некоторые товарищи даже считают, что показаны лучше, чем друзья, но это не значит, что он сам был в стане врагов, разделял их взгляды, а потом — все наоборот. Он изучал жизнь во всех, так сказать, ее проявлениях. Социалистический реализм — это, знаете ли… поэтому и приходится общаться иногда со всякими людьми, даже наперед подозревая их в измене и… и… а некоторые писатели в старые времена вступали даже в преступные сообщества, чтобы потом их описать, так сказать, из первых рук… Взять хотя бы того же Горького, Алексея Максимыча…
Поняв, что его занесло не в ту степь, Бабель вдруг увидел глаза парня — глаза светились насмешкой — и сразу же потух, съежился, пролепетал жалким голосом:
— Это я не для протокола… это я в порядке, так сказать, объяснения… начал писать о чекистах… задумал большой роман… э-э… трудная, но очень почетная профессия… А что касается нового года, так там, помнится, были товарищ Ежов с женой, два его заместителя по НКВД, тоже с женами…
— Фамилии заместителей не помните? — перебил Солодов, склоняясь над бумагой.
— Фамилии? Фамилии… — Бабель воздел очи к серому потолку, пожевал губами, будто вспоминая, неуверенно стал перечислять: — Кажется… кажется, были Берманы и Фриновские… Да-да, именно так! — поспешно подтвердил он, заметив недоуменный взгляд старшего сержанта.
— И больше никого?
— Еще? — Исаак Эммануилович наморщил лоб, потом звонко хлопнул по нему ладонью: — Совсем обеспамятовал! Как же, как же! Еще были Бельские. И пояснил: — Все живут в одном доме, все, так сказать, коллеги по работе и товарищи по убеждениям.
— Это интересно, — подбодрил Бабеля Солодов. — Не помните, о чем говорили?
— Как не помнить! То есть ничего такого, что заслуживало бы внимания. Или вы думаете, что если он враг народа, так об этом болтает всем и каждому? О! Эти люди хитры и изворотливы. Они ни словом, ни намеком, ни даже взглядом не выдают своих истинных мыслей и желаний. Но товарищи, с которыми мне посчастливилось встречать новый год, все исключительно честные и преданные советской власти люди…
— Ну, почему же? — качнул русой головой Солодов и откинулся на спинку стула. — Враги народа — тоже ведь люди: им хочется иногда поделиться своими взглядами, завербовать себе сообщников. Один враг народа, например, говорил своей любовнице, что писатель Горький зря вернулся на родину, что лучше бы жил себе на Капри, и прожил бы дольше, и написал бы больше, и сын бы его не погиб… Другой враг народа говорил той же женщине и, заметьте, находясь с нею в той же самой постели, что ему это все надоело, что он бы все это взорвал к чертовой матери! Так что вы не правы, гражданин Бабель: очень даже болтают. Но, разумеется, не всегда и не каждому.
Исаак Эммануилович сидел ни жив, ни мертв: этот тупица, этот лапоть только что повторил его, Бабеля, собственные слова, сказанные им когда-то беспутной вдове погибшего при странных обстоятельствах сына Горького, Сашеньке Пешковой. А слова другого врага народа о том, что он хотел бы все ЭТО взорвать, принадлежали Генриху Ягоде, тогдашнему наркому внутренних дел, и узнал он, Бабель, об этих словах Генриха Григорьевича от самой же Сашеньки. И произнесены они были, между прочим, то ли в порыве откровения, то ли крайнего озлобления. Может, догадывался о том, чем все это закончится. И для него, Ягоды, тоже… Но боже мой! Сам-то он, Исаак Бабель, сам-то он! — зачем он-то был так откровенен с беспутной вдовой? Зачем он вообще путался с такими бабами! Ведь мог выбрать себе и получше, хотя и попроще. Нет, гордыня кидала его в объятия любвеобильных и весьма потасканных жен высоких советских чинов. Как же! И с этой я спал, и с той тоже, и даже — не поверите — с женой самого товарища Ежова. И вот к чему все это привело…
— Кстати, вы, насколько мне известно, дружны с наркомом водного транспорта Николаем Ивановичем Ежовым. Наверняка у вас были откровенные беседы. Не припомните что-нибудь заслуживающего внимания?
Исаак Эммануилович, еще не пришедший в себя, никак не мог сообразить, что хочет от него этот… этот тип. Если он хочет собрать на Ежова компромат, то есть если ему даны такие указания, значит Ежова ждет дальнейшее падение. Но Ежова вызвали в Кремль, если верить его супруге… и вдруг это правда, тогда, получается, его, Бабеля, затягивают в новую ловушку. И молчать нельзя, и говорить тоже. А этот… этот тип ждет, и каждая секунда промедления приближает что-то страшное.
— Николай Ив-ваныч… — начал Бабель заикаясь, не зная, куда заведет его путанная дорожка слов. — Он, Алексей Степаныч… мы с ним… в том смысле, что никогда ни о чем таком не говорили. Всегда больше о погоде, о театре, о книгах, о том о сем… Сами понимаете, человек он скрытный, на нем секреты государственной важности и все такое прочее. Я не помню, чтобы что-нибудь такое… Да-да, вот я пытаюсь вспомнить и ничего такого вспомнить не могу! — оживился он. — Честное слово! Нет, мы с ним ни разу не говорили о том, что бы заслуживало, так сказать, вашего внимания…
— А с его женой? Ведь вы с ней тоже были в близких отношениях… Не так ли?
— Да что вы! Ну был легкий флирт, сами понимаете: Николай Иванович — человек занятой, а ей скучно… ну так, ничего особенного… Вы ведь тоже мужчина и, как говорится, все мы грешны.
— Все да не все, — недобро усмехнулся Солодов. И новый вопрос: — А не припомните ли вы, кому принадлежат такие слова: «У товарища Ежова действительно ежовые рукавицы, но они совсем с другого ежа»?
— Н-нет, н-не п-помню, — снова начал заикаться Исаак Эммануилович. — Я не помню, кто говорил такие слова.
— А их и не говорили. Они написаны. И написаны вашей рукой. Как же это вы забыли? Ай-я-яй! И после этого вы утверждаете, гражданин Бабель, что вас арестовали по чистой случайности и недоразумению. Ошибаетесь, — дошел откуда-то издалека до сознания Исаака Эммануиловича голос старшего сержанта Солодова. И голос у лаптя был другим — жестким и даже властным, и вид сочувственника сменился на сугубо обвиняющий и, можно сказать, пренебрежительный.
Солодов доскрипел пером по бумаге, промокнул написанное, аккуратно сложил листки и подсунул их вконец отупевшему от свалившегося на него несчастья писателю.
— Прочтите и подпишите ваши показания, гражданин Бабель. На каждой странице. Здесь и вот здесь.
Но гражданин Бабель, не единожды присутствовавший на допросах и даже при пытках арестованных, испытывавший от всего этого какой-то необыкновенный прилив сил и ни с чем не сравнимое плотское наслаждение, тут вдруг тихо охнул, уронил голову на грудь, обмяк и сполз со стула на пол.
Солодов покачал круглой головой и вызвал дежурного надзирателя.
— Позови-ка доктора. Чегой-то этот интеллигент совсем скукожился.
— Кишка у них хлипкая, товарищ старший сержант, — со знанием дела засвидетельствовал надзиратель, склонившись над лежащим подследственным. — Как с других шкуру сдирать, так это они мастера, а как до их персоны дело коснется, так в омморок. Ничо, водичкой обрызнуть, вмиг очухается.
Набрал в рот воды из стакана и с шумом выпустил струю в лицо лежащему. Тот застонал и зашевелился.
— Я ж его и пальцем не тронул, — оправдывался Солодов. — Не велено было.
— Быва-ает. Вы у нас человек новый, еще обыкнитесь, — посочувствовал надзиратель, усаживая очухавшегося подследственного на стул.
Глава 5
После полуночи, закончив дела, Сталин сунул ноги в сапоги, надел утепленную шинель, нахлобучил на голову шапку-ушанку — весенние ночи еще холодны — и вышел из дому. Постояв с минуту, прислушиваясь к тишине, он медленно пошагал по дорожке в дальний конец своей дачи. Сделав круг под замершими в безветрии деревьями, возвратился к дому и снова стал мерить неспешными шагами в свете звезд и кривобокой луны притаившееся безмолвие. На ходу, под тихие вздохи сосен, думалось легче, свободнее, виделось дальше и шире.
Недавно закончился XVIII-й съезд партии, который подвел итоги хозяйственного строительства, наметил перспективы, сделал выводы из Большой чистки. Это был самый спокойный съезд на памяти Сталина, самый деловой и конструктивный. Можно даже сказать, что это был съезд молодых партийных кадров, энергичных, преданных коммунизму и лично ему, Сталину, съезд будущего страны и партии.
Вглядываясь из президиума в новые лица, Сталин испытывал облегчение человека, который долго дышал вполсилы в замкнутом пространстве испорченным воздухом, и вот раздвинулись стены, открылись все окна, и можно вздохнуть глубоко и полной грудью — удивительное ощущение! — и Сталин наслаждался им, понимая в то же время, что все относительно: замкнутое пространство меньшего размера сменилось замкнутым пространством размера несколько большего, чистым воздух продержится в нем недолго, придется снова раздвигать пространство, чтобы не задохнуться, понадобятся новые люди, новые усилия, потому что большинство сидящих в зале уже наверняка считает, что заняли это место надолго, будут цепляться за него, место станет смыслом их жизни, — и все надо начинать сначала. И так раз за разом. Но когда-то же это должно кончиться, то есть с каждым разом положение должно улучшаться, помыслы людей становиться чище.
В такие редкие минуты тишины Сталин, сам того не замечая, впадал в романтизм и мечтательность, которые простирались в дали неведомые и рассыпались тотчас же от соприкосновения с действительностью. Да и длилось это состояние недолго: мысли тут же поворачивались на эту самую действительность, а в ней не оставалось места ничему, кроме жестокого прагматизма. Самое главное, чтобы крепко стояло на ногах государство, созданное им наперекор тем силам, которым именно такое государство не было нужно. Он победил эти силы, он переиграл их, усыпил их бдительность, разбил поодиночке. А они думали, что непобедимы, что будут существовать вечно. Наивные глупцы.
Если Сталин и вспоминал о тех, кто еще недавно заполнял Колонный зал Дома Союзов, с кем встречал семнадцатый год, вместе шагал по дорогам гражданской войны, то мимолетно, как о чем-то несущественном, само собою канувшем в прошлое, и не как об отдельных личностях, а как о чем-то темном и бесформенном, что потеряло даже определенное название. Теперь он весь был устремлен в будущее, поглощен настоящим — не до воспоминаний. Не упустить ни дня, ни часа из отпущенного Историей времени, — вот что больше всего занимало Сталина.
И уж, конечно, его не мучили угрызения совести по поводу преждевременно оборванных жизней, микробы жалости не разъедали его душу. Напротив, его переполняло ни с чем не сравнимое удовлетворение от хорошо подготовленной и проделанной работы. Наконец-то его, сидящего в президиуме съезда, не обволакивал мерцающий туман изучающих взглядов, таящих в себе скрытую опасность. Туман растаял, превратился в отдельные капли, затерявшиеся в море славянских и тюрко-монгольских лиц. Это была новая интеллигенция, созданная им, Сталиным, из рабочих и крестьян. Ленин хотел именно этого — и Сталин выполнил завет великого вождя. Отныне не стихия разноречивых интересов управляет движением кадров, стихия, разрушившая Российскую империю, а насущная необходимость. Кадры решают все — но не всякие, а исключительно такие, которые нужны в определенное время, в определенном месте и в определенном количестве. Конечно, далеко не все вопросы новыми кадрами решаются быстро, но они все-таки решаются, потому что препон этим решениям после Большой чистки осталось не так уж много. Да и связана некоторая нерасторопность не столько с нерадивостью, некомпетентностью, злоупотреблениями, сколько с естественной неопытностью, несогласованностью в работе отдельных ведомств. Опыт придет, несогласованность можно устранить. Главное — внутри страны и партии порядок наведен. Не идеальный, конечно, но вполне приемлемый. И Коминтерн утихомирен и очищен от слишком ретивых голов, которым вынь да положь мировую революцию с пятницы на субботу, очищен от свары и разнобоя мнений и желаний. Каждый представитель той или иной зарубежной компартии считал себя гением, каждый убеждал, что вот еще немного поднажать — и власть в его стране окажется в руках рабочих. Дайте только деньги…
Особенно старались немцы во главе с Тельманом. Как же: самая мощная компартия среди капстран, самый организованный и сознательный рабочий класс, которому все по плечу. Фашисты во главе с Гитлером этим горе-коммунистам представлялись накипью, дунешь — слетит. Шапками закидаем. И где теперь Тельман? В тюрьме. Где компартия? В полном разгроме. Послушал дураков, а в результате и сам оказался в дураках же. Увы, Троцкий был прав, предупреждая о таком финале. Только при этом он во всех грехах винил товарища Сталина, а товарищ Сталин тут вовсе ни при чем: советчики у него оказались не самые лучшие, доверился их знанию местной обстановки, слишком громко галдели на все голоса.
Но, слава богу, теперь почти все свары остались позади: некому их устраивать. Остался лишь Троцкий и то немногое, что он наплодил на Западе. Из его IV-го Интернационала ничего не вышло — чистый мираж. Он свое отыграл, пора на свалку. Заговаривается. Раньше считал, что товарищ Сталин имеет право расправиться с бюрократией точно так же, как расправился с кулачеством, а сегодня, когда товарищ Сталин именно это и сделал, кричит, что бюрократия во главе с главным бюрократом Сталиным расправилась с ленинской партийной гвардией и похоронила революционные завоевания рабочего класса СССР, призывает этот рабочий класс свергнуть товарища Сталина силой, пророчит новую Русскую революцию, но уже против бюрократии. А революция против бюрократии уже свершилась… сверху! Троцкий не понимает, не хочет понять, что сначала надо создать могучую державу, а уж потом вознаградить рабочий класс за все принесенные им на алтарь этой державы жертвы. Существует СССР — и только о нем должна болеть голова у всех, кто эту страну населяет, но более всего у тех, кто эту страну возглавляет. Еще не до жиру, быть бы живу.
Наконец-то страна приобретает ту необходимую монолитность, без которой невозможно вступать в смертельную схватку с сильными и жестокими врагами. Это уже не конгломерат местечковых кланов и групп, ничтожных вождей и вождишек, а единый народ, единая держава. Осталось подобрать мусор, набившийся в углы после чистки, внушить народу уверенность в завтрашнем дне — и никакие враги не смогут не только уничтожить эту державу, но и поколебать ее основы. Потом можно будет вернуться и к Мировой Революции, и к Всемирной Республике Советов, но лишь тогда, когда коренным образом изменится расстановка сил во всемирном масштабе в пользу коммунизма. И случится это только в результате новой мировой войны, к которой мир постепенно скатывается. Да она, собственно говоря, уже идет: Япония воюет в Китае, Италия в Африке; в Испании республиканское правительство доживает последние дни, сдавая одну позицию за другой под напором своей и международной реакции и лицемерного невмешательства западных демократий. Гитлер присоединил Австрию, оккупировал Чехию, позволил Польше оторвать от Чехии солидный кусок, давит на Варшаву, требуя расширения «Данцигского коридора», прибирает к рукам Румынию, Венгрию, Словакию, Болгарию. Все эти годы Запад потакал экспансии Гитлера, явно толкая его на восток, с презрением отвергая все попытки Москвы объединиться против Германии. При этом цели Запада скрываются далеко не всегда: о них кричат газеты, разглагольствуют отдельные политики. Разглагольствования эти ведутся не на пустом месте, так тем более: поди знай, не провокация ли это, не хотят ли те или иные силы Запада столкнуть СССР с Германией и отвести ее удар от себя?
С одной стороны… С другой стороны…
Если западным демократиям удастся столкнуть Германию с СССР, а самим оказаться над схваткой, то не только СССР, но и России в ее нынешних границах придет конец. Допустить этого нельзя ни в коем случае. Вряд ли подобный исход борьбы предрешен и для Германии, однако зависимое положение ее не может устраивать Гитлера. Тут мы с ним союзники. Но для СССР было бы выгоднее, если бы Гитлер увяз на Западе. И это вполне реально, потому что именно там Версальским миром зарыт клубок противоречий западных держав. Не разрубив этот клубок, Гитлер не рискнет на войну с СССР. Следовательно, одно из двух: либо традиционный союз против Германии — тогда Гитлер не решится воевать на два фронта, либо нейтралитет и попытка столкнуть Германию с Англией и Францией. Но есть и третий путь — союз с Гитлером…
Вот и Троцкий постоянно талдычит в своих статьях, что в нынешних условиях, при нынешней расстановке сил на международной арене СССР в своей политике должен исходить исключительно из соображений целесообразности, и если эта целесообразность потребует, может и должен пойти на временный союз с Гитлером. Не исключено, что Троцкий и на этот раз окажется прав, хотя голова у него болит вовсе не о благополучии СССР. Но Гитлер пока такой союз не предлагает, возможно, что он и не потребуется, но союза не предлагает и Запад. Однако в одиночестве оставаться нельзя: сожрут.
Сталин остановился и поднял голову вверх.
Небо глянуло на него мириадами светящихся глаз и полупрозрачным пятном Луны. Вспомнилась семинария в Гори, долгие часы молитв и такое же небо над головой — такое же равнодушное к беспокойным земным существам. Чего они тогда просили у бога? Милости. Как же, смилуется! Все приходится постигать самому и добиваться самому же…
А наркоминдел Литвинов слишком настроен против Германии. В нем еврей говорит больше, чем советский дипломат, точно в отношении Гитлера к евреям весь корень нынешних международных проблем. В решительную минуту может подвести. Надо менять…
Шуршит и шуршит песок под ногами…
Как-то Сталину показали хронику неформальной встречи дипломатов Лиги наций… Как это у них там называется? Раут, что ли? Впрочем, неважно. Важно другое, как они там себя ведут. А ведут они себя так, что не различишь, кто есть кто и откуда: непринужденные позы, улыбки, в руках бокалы с вином, жуют, разговаривают. И Литвинов между ними. Такое ощущение, что все они из одного гнезда. И только ли интересы своих стран они защищают? Менять необходимо Литвинова, менять. Тем более необходимо, если придется договариваться с немцами: для них еврей, что красная тряпка для быка…
А еще хорошо бы — небольшая война. Чтобы проверить боеготовность армии, ее способность воевать. Надо испытать в деле высший командный состав Красной армии после Большой чистки. На что способны, чему научились молодые комбриги, комкоры и командармы? Конфликт на озере Хасан с японцами в этом смысле мало что дал. Блюхер явно не годился для роли командующего, который должен был развернуться пошире и ударить по япошкам посильнее. Его не ограничивали. Так нет, от сих до сих. И не более того. Что это за война — десять дней? Так, пощекотать нервы.
К мысли о локальной войне Сталин возвращается не впервой. Но лишь в последнее время появились поводы для такой войны. Правда, поводы еще не всё, а в этом смысле приходится считаться с международным сообществом. Вот, например, Финляндия. Уж сколько времени идут переговоры о том, чтобы финны согласились отодвинуть границу от Ленинграда за Карельский перешеек. Конечно, Финляндия — страна маленькая, для нее каждый квадратный километр на вес золота. Так ведь и не даром же: предлагается замена на севере и востоке и значительно по площади большая. Нет, ни в какую. А ведь Карельский перешеек некогда принадлежал России и был — по глупости — подарен Финляндии Александром Первым, когда Финляндия вошла в состав России. Выходит, подарить можно, а вернуть — шиш. Тут уже не здравым смыслом пахнет, а слепой ненавистью к Советской России, подогреваемой Западом. Теперь финны упорно строят «Линию Маннергейма», надеясь за нею отсидеться. Глупо. Придется воевать. Но война должна созреть.
Или взять япошек. За рекой Халхин-Гол, на восточной границе с Монголией, стягивают свои войска, к чему-то готовятся. Захватить Монголию? Зачем им Монголия с ее безводными пустынями? Уж не для того ли, чтобы подтянуть железную дорогу через северную часть Монголии поближе к Байкалу, чтобы потом отсечь — при благоприятных условиях — Сибирь от остальной России? Очень может быть. Но у СССР договор о взаимопомощи с Монгольской народной республикой, следовательно, япошкам придется иметь дело не только с монгольской армией, но и с армией СССР. На что рассчитывают? Проверить свою армию? Испытать силу армии СССР перед большой дракой? Не исключено. Что ж, если воевать, так воевать. Главное, чтобы и не опоздать, но и не поспешить. Как говаривал Ленин: «Сегодня рано, завтра будет поздно…»
Откуда-то издалека донесся петушиный крик. Сталин остановился: давно он не слышал петушиного крика. Нет, в Мацесте, где отдыхал прошлым летом, вроде бы кричали. Но это совсем не то. То есть, петух всегда петух, но обстановка…
Петушиный крик точно о чем-то предупредил Сталина, и он напряженно вслушивался в ночь, отогнув ухо своей шапки-ушанки. Однако крик не повторился, хотя и продолжал звучать в ушах, постепенно замирая, как зазвучит иногда ни с того ни с сего шум горного потока или плеск разбивающейся о берег волны — голоса далекого детства и юности…
Видать, послышалось…
Сталин свернул на дорожку к дому. Взошел на низкое крыльцо, взялся за ручку двери. И тут вновь до его слуха долетел петушиный крик, звонкий, как пролившаяся в оцинкованное ведро родниковая вода. Сталин удовлетворенно хмыкнул и открыл дверь.
Вспомнил: «Еще не прокричат третьи петухи, как вы предадите меня». Хорошо Христу было говорить так: знал, что никакое предательство, никакие казни не изменят его божественной сущности. А каково ему, Сталину, человеку смертному? Ждать, когда тебя распнут? Нет уж, увольте. А держава, она, как тот же человек, не вечна, может погибнуть, если ее не укреплять постоянно изнутри и не защищать от поползновений извне. Вечна лишь земля. Но одним людям все равно, кто главенствует на их земле, для других земля — это не просто поля, леса, реки и горы, это смысл жизни. Среди тех, кого он, Сталин, послал на Голгофу, было немало потомков Петра-отступника, которым все равно, за кем идти. Большинство из них переметнулись к большевикам после революции исключительно потому, что это стало выгодно. И не революции они присягали, а Троцкому, Зиновьеву, Бухарину. Среди них не было Христа. Одни торговцы да разбойники. Мелкие душонки. Их гибель ничего не решала. Зато решала их жизнь, которая поражала народ гнилью предательства и равнодушия к своей судьбе, к своей родине…
Да, вот еще что: надо будет сказать киношникам, чтобы сняли фильмы о Суворове, Кутузове… О ком еще? Ушакове, Нахимове, Дмитрии Донском… Фильм об Александре Невском приняли хорошо. Вообще, побольше фильмов на тему русского патриотизма. Книг и радиопередач. Героями должны стать радетели о родной земле и государстве, их защитники. На русских — вся надежда…
В доме натоплено. Сталин повесил шинель на вешалку у входа, шапку положил на полку, снял сапоги и сунул ноги в теплые домашние шлепанцы. Перед зеркалом расчесал волосы, провел щеткой по усам, направился в спальню, но возле двери в нерешительности остановился, прислушался. Он знал: там — женщина, он сам велел привезти ее к себе: весна виновата, тело томится, отвлекает от работы. На сей раз работа пересилила, захватили мысли, женщина ужинала одна, может, уже спит. Войти, разбудить?
Станет потягиваться, капризничать. Желание ее тела исчезнет, будешь чувствовать себя униженным — к черту!
Сталин вернулся в кабинет, остановился напротив большой карты СССР с прилегающими к нему странами, долго разглядывал сперва Карельский перешеек, затем вытянутый в глубь китайской территории желтоватый аппендикс почти сплошь коричневой Монголии. Аппендикс похож на ногу, ступня ее надрезана тонкой линией реки Халхин-Гол.
Ворошилов рассказывал: голая степь, река, камыш, редкий кустарник, еще более редкие деревья, холмы. У япошек там тысяч двадцать-тридцать, наша ударная группировка вдвое меньше. Обороняться — куда ни шло, наступать — нечего и думать. Дорог нет, до советской границы сотни верст, а у японцев железная дорога под боком. И резервы тоже. Однако Ворошилов считает, что можно какое-то время сдерживать японские войска, если они осмелятся наступать, затем подбросить подкрепления и ударить. Что ж, может быть. Но лучше, если япошки увязнут в нашей обороне, начнут подтягивать свежие силы, чтобы не дивизия на дивизию, но армия на армию. Вот тогда и посмотрим…
Сталин погасил верхний свет, оставив лишь настольную лампу, лег на диван не раздеваясь, укрылся пледом. Еще какое-то время в голове бродили мысли о том, о сем, затем мысли стали рваться, вместо них возникла какая-то река, на горизонте холмы, и будто диван стоит на берегу этой реки, а на диване он, Сталин. И никого вокруг. Вдруг зашуршали камыши, из них появилась погибшая семь лет назад жена, но еще юная, семнадцатилетняя. На ней знакомая ночная рубашка, облегающая стройное тело. Рельефно топорщатся сквозь тонкую ткань острые соски, выпирает лобок. Остановилась невдалеке, в руке револьвер, покачала головой, тихо произнесла: «Совсем ты одичал, Иосиф, спишь бог знает где и на чем. — Вздохнула, поманила пальцем: — Ну, иди ко мне. Иди же, не бойся!». Он встал, ноги слушались плохо, колени подгибались, ступни выворачивало. А Надя повернулась и пошла в камыши, и даже не в камыши, а поверху, и все уходила и уходила, невесомая, воздушная, едва касаясь желтых метелок босыми ногами, и растаяла в багровом свете зари. Лишь голос ее продолжал звучать у него в ушах: «Ну, иди же! Иди ко мне, Ио-о-оси-иф!»