Наталья Громова
Пилигрим (сборник)
© Громова Н.А., 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
Пилигрим, или Восхождение на Масличную гору
Археология человека (1990)
В дверь звонили прямо с улицы. Пришел Толя-милиционер. Собственно, он искал моего мужа, но, не обнаружив его, решил посидеть со мной. После какой-то контузии Толя стал заниматься охранными делами, а потом забросил и это и в сорок пять лет остался милицейским пенсионером.
Жил он неподалеку, расхаживал даже в лютый мороз в рубашке, говорил, что его сжигает внутренний жар. В нашей квартире он часто видел шастающие тени давно умерших обитателей. Он настойчиво просил меня вместе с ним внимательно вглядываться в темноту коридора. Я старалась, но никого не видела.
В другое время я, может быть, и не стала бы его слушать, но теперь, когда рассыпалась моя жизнь, когда я пыталась понять, что мне назначено свыше и почему я никак не могу найти себя, каждый приходящий представлялся мне фонарщиком, который осветит мой внутренний коридор.
Он, как ни странно, это чувствовал и предлагал мне на выбор разнообразные образчики своего духовного опыта.
Мы сидели на кухне. Он говорил все, что шло ему на ум. Он был бородат, с хитрой улыбкой и узловатыми пальцами, в которых непрерывно крутил чашку.
Он рассказывал, как зашел на выставку в Союзе художников, который одно время охранял, и увидел то, что называют “авангард”. На картинах были изображены круги, стрелы и яркие разноцветные кляксы, перед ними стояла восторженная дама. И вот Толе открылось, что эти знаки скоро так ударят по даме, что она сляжет с почечной коликой или язвой.
– Это почему же?! – вскрикивала я, все-таки видя в своем собеседнике простодушного дикаря или, в лучшем случае, Платона Каратаева.
– Потому что картина эта пробивает насквозь больные места! Потому что, если ты помнишь, – он доверительно переходил на шепот, – в древности, да и сейчас некоторые народы, ритуально чертили круги, стрелы и прочие геометрические знаки, чтобы вызвать богов на связь. Били в бубны или барабаны, многократно повторяя одни и те же символические ритуальные движения! Почему, как ты думаешь? Геометрические фигуры имеют огромный смысл, для нас во многом закрытый, и так запросто лепить их на холсте опасно и для зрителя, и для художника!
Я подливала ему чай и думала о своем глупом высокомерии. “Вот ведь и правда, как он все связывает: магические знаки, геометрию, авангард…” Но Толя не давал мне уйти в свои мысли:
– Есть и пить нельзя со всяким человеком. Но с тобой можно. От тебя нормальная энергия идет.
Меня немного начинало раздражать, что у него на все было свое знание и рецепт. Я смотрела на него иронично.
– А ты всегда это понимал?
Он многозначительно усмехнулся.
– Нет, я был обычный мент. После контузии стал по-другому все видеть. Несколько лет в Калмыкии возглавлял целый район. Я там про женщин хорошо понял.
– Что?
– Что они в основном – ведьмы. Вот вызывают меня. Дом. Мужик повесился. Жена в слезах. Завожу дело. Вскоре закрываю. Узнаю, что скоро эта тетка снова замуж вышла. Проходит еще года три, снова-здорово. Опять там суицид. Все стоят вокруг очередного трупа, а она голосит во все горло. Тут я не выдерживаю и говорю: что же вы, мужики, не понимаете, кто это? Держитесь от нее подальше! Она как на меня глянула, я язык и прикусил.
Далее он со значением заключил:
– Женщина, с одной стороны, несет мужчине счастье, но в лоне ее записан день и час его смерти.
Он приводит примеры – свои, друзей, родственников. Картинка получается зловеще-средневековая.
– Женщина, если захочет, что угодно сделает с мужчиной, – выдыхает он басом.
– Толя!
Он вглядывается в мое лицо:
– Ты себя не знаешь. Тебе все только предстоит.
– Стать ведьмой?
Он отрицательно мотает головой. Хочет что-то мне сказать, но почему-то вдруг резко разворачивает тему.
– Ну а теперь расскажи, что он говорил про Иерусалим? Я же за этим пришел!
Володя вернулся оттуда несколько месяцев назад. Туда еще мало кто ездил. Но так как я понимала, что вряд ли Толя увидит моего мужа в ближайшее время, решила рассказать то, что слышала от него.
Иерусалим – город, обнесенный стенами из широкого желтого камня. В Иерусалим поднимаются, восходят – это называется “али
Толя светился от удовольствия. Я понимала, что у него это не простое любопытство.
Внизу, в овраге, могилы Захарии и Авессалома. У евреев абсолютно иные взаимоотношения с кладбищами, нежели у христиан. Они приходят к могилам только в памятный день, а в прочее время стараются держаться от них подальше, полагая, что у мертвых особая жизнь. Они верят в переселение душ. Если человек до конца не выполнил свое предназначение, он непременно вернется на землю, чтобы все завершить.
Но самое удивительное – это то, что в Иерусалиме сошлись три времени. Иудейское, христианское и мусульманское. И каждый видит только сегмент своего. Иудейский Мессия должен спуститься с Масличной горы и войти в Золотые ворота. Мусульмане прочли в Торе, что будут изгнаны этим Мессией, поэтому замуровали Золотые ворота и перед ними устроили мусульманское кладбище. Иудейский Мессия не может идти по могилам. Христианский Мессия уже спустился с горы, въехал в Золотые ворота. Все уже случилось в одном времени и не случилось в других временах.
Толя внимательно слушал… Вдруг он схватился за голову руками и, раскачиваясь, застонал:
– Ерусалим, Ерусалим.
Осторожно подбирая слова, он стал рассказывать, что был большим чином в Москве, возглавлял милицию Ленинского района и часто ходил на банкеты к председателю райисполкома. Там он безумно влюбился в его дочь, а она в него. Но так как дочь была еврейкой по матери, то родня противилась этому браку изо всех сил. Любовь победила, и они стали жить вместе, не расписываясь. Были очень счастливы. И вот слетел этот председатель исполкома со своего места. В один прекрасный день Толя вернулся с работы и обнаружил записку, где его возлюбленная признавалась, что уезжает с родителями в Израиль. От тоски и боли пошел Толя на какое-то тяжелое дело и в перестрелке был контужен и поэтому уволен из милиции.
– Я ведь точно знаю, что евреи держат в руках весь мир!
Я хотела возразить, но он резко поднял руку:
– Но раз уж так случилось, я бы стал им служить, ведь они сильнее всех! – В глазах у него стояли слезы. – Я непременно туда поеду, – говорил он, – и даже если не верну ее. Ничего, что я донской казак? Они же пустят меня?
Я подумала, что Иерусалим, может, вовсе и не город. Это мечта затерявшегося в мире человека найти ответы на мучающие его вопросы.
По силе тоски и печали я чувствовала себя почти так же, как Толя. И все думала о том, как жить, если несчастлив.
– А где все-таки Володя? – и он показал мне на часы. Маленькая стрелка, задрожав, легла на единицу. – Уже час ночи, – строго сказал он.
– Он не придет больше, – спокойно ответила я, держась из последних сил.
– Да, – выдохнул Толя. – Я так и думал. – И, помолчав, добавил: – Вернется, хотя и напрасно.
Я даже спрашивать не стала, что это значит. Потом подумаю.
– Так что Гамлет? – неожиданно сказал Толя. Я вздрогнула. – Ну, ты же говорила – Гамлет, Гамлет!
Я не могла вспомнить ни одного раза, чтобы я говорила с ним о Гамлете, но решила: пусть будет так.
– Понимаешь, Толя, Гамлет, как и мы, жил только настоящим, у него была Офелия, планы на будущее. Тут внезапно умер отец, он был король; поплакали и как-то забыли. Мать Гамлета очень любила, отчим хорошо относился… и тут, откуда ни возьмись, дурацкое привидение, Призрак, а может быть, и не Призрак вовсе, а розыгрыш.
– Нет, – серьезно качает головой Толя, – не розыгрыш.
– На самом деле, – продолжаю я, – моя мысль в том, что дело не в Призраке, а в том, что к нам неведомо откуда вваливается прошлое и чего-то требует от нас. Вот про это я сейчас и пишу. Просто сейчас у меня все как-то нарушилось…
Толя молча встает и уходит в глубокой задумчивости. Я падаю в изнеможении на кровать и засыпаю.
Дом в глубине бульвара (1981)
Наш дом стоял в глубине Садового кольца в районе Смоленского бульвара. Сквозь арку вела узкая длинная щель, открывающая вид на двор с заброшенным фонтаном, старыми тополями и выродившимся грушевым садом в глубине. Налево, через несколько шагов, под старым навесом была дверь. За этой дверью мы и жили в большой полутемной квартире.
С Володей мы решили пожениться неожиданно для всех. Меня отговаривали. Нам не исполнилось еще и двадцати лет, и все было как бы понарошку. Центром нашей семейной жизни, протекавшей по большей части на кухне, был стол, за которым я читала ему Диккенса, том за томом, а он слушал, рисуя при этом какой-то галун или белогвардейский погон. На этом чтении и строился наш брак. В то же время нас соединяло несказанное ощущение, что вместе мы словно длим общее детство, где весело и легко, бродят прекрасные единороги, и так будет всегда. Я хотела от него признания в любви по всем канонам. Но он только и сказал, что я для него – воплощение жизни.
В хранении библиотеки, где я работала, он был самым необычным существом. Близорукий взгляд, общая нескладность и нелепость усугублялись тем, что он называл себя “униформолог”. В ответ все смеялись или вздыхали, предполагая, что юноша не совсем психически здоров. Он был очень добр и открыт, походил чем-то на индейца: черные, как смоль, волосы до плеч, прищур близоруких глаз. Он возил тележки, нагруженные книгами, а когда выпадала минута, рисовал погоны, пуговицы и мундиры. Иногда пытался ухаживать за нежными созданиями, которые, как бабочки с прозрачными крыльями, прилетали и улетали из наших подвалов. Он стоял за них в очередях, носил сумки, провожал, встречал, но все они видели в нем незадачливого пажа, а может, и Квазимодо. Однажды, когда его в очередной раз обидели и он сидел, понуро склонившись над своими рисунками, я от всей своей книжной души назвала его Дон Кихотом, убеждая в том, что он все равно выше всех. Я уговаривала плюнуть на белых мотыльков, потому что в голове у них все равно ничего нет. Это растрогало его буквально до слез, и он даже не влюбился, а как-то привязался ко мне всем сердцем.
Но у меня наступил период, когда, сверяясь по книжкам, ровно как пушкинская Татьяна, я стала ждать “настоящей любви”. Внутри уже был нарисован некий чертеж, где обозначено, как должно быть “по правилам”. Я ждала, а Володя печально глядел в мою сторону.
Тем временем мы все, библиотечные гномы, поступили в институты на вечернее отделение. Володю же не принимали ни в один институт. Началось все с истфака университета. На экзамене ему достался вопрос о вторжении немецкой армии в СССР. Он стал рассказывать, какие дивизии, в какой последовательности шли через границу, как они выглядели и в какой форме были те или иные группы войск. Его слушали с нескрываемым ужасом, после двадцати минут рассказа прервали, поставили “три” и попросили больше на экзамены не являться. Тогда он решил не учиться вообще. Но от этого очень страдала его мама, и Ролан Быков, друживший с ней, договорился с кем-то в Институте культуры, и его со скрипом взяли на вечернее отделение. Занимался он в Доме научного атеизма на Таганке. Директор этого странного Дома пытался осуществлять новые подходы в деле антирелигиозной пропаганды. Он выезжал на места и прямо возле монастырей и церквей занимался пропагандой активного безбожия. Но вот как-то вечерники пришли заниматься в Дом и увидели надпись в фойе:
“Скорбная весть дошла до нашего коллектива – по дороге в Троице-Сергиеву лавру в результате трагических обстоятельств перевернулась машина с директором Дома научного атеизма, директор погиб, а все остальные, к счастью, остались живы”.
– Как они не понимают, – говорил мне Володя, – что эта работа настолько опасна…
Библиотечные гномы (1976–1979)
Переход из детства в юность пролегал через книги. Они спасали от обид, разочарований и подростковых предательств. В обитель книг я попала неслучайно – я провалилась в институт, и на семейном совете было решено отдать меня в библиотеку. Меня отправили работать в книгохранение Исторической библиотеки, где были огромные ангары со стеллажами, ездящими по рельсам.
В темных подвалах библиотеки должны были жить особые книжные гномы, которые не любят дневного света и питаются знаниями, собранными из книг, как нектаром из цветка. Как оказалось, они вовсе не были похожи на гномов, а были такими же мальчиками и девочками, не поступившими в институт, но в душе имевшими некую особую книжность, приведшую в этот мир.
В первые же дни в хранении я встретила сухого и неулыбчивого старика в синем халате. Он почти не говорил, а только кивал утром при встрече. Его звали Алексей Михайлович, но мы называли его между собой Михеич. Мы считали его настоящим привидением, вывалившимся из прошлого. Несколько раз я заставала его сидящим в кромешной темноте за стеллажом; он смотрел в пространство и жевал что-то, лежащее на газете. Чаще всего он расставлял книги. Появлялся тихо и незаметно. Однажды я сидела и читала; требований не было, у меня выдалась свободная минута. И вдруг я услышала над собой голос, от которого вздрогнула. Я подняла голову, передо мной стоял Михеич. Из сочетаний звуков можно было разобрать лишь отдельные слова, смысл которых сводился к тому, что я должна идти в зал, потому что там будут обсуждать “Малую землю” Брежнева. Потрясенная тем, что он говорит со мной, да еще про Брежнева, я все-таки ответила ему отказом. Тогда он снова стал привидением, лишенным голоса; он размахивал рукавами халата и надрывно скрипел. Мне стало его жалко. Но слово “Брежнев” вызывало такую тоску, что я стала бесчувственна к его страданиям.
Потом мне кто-то сказал, что Михеич – сын расстрелянного художника, чьи картины висят в Третьяковке. Оказалось, что его жизнь в синем халате всецело принадлежала огромным, пахнущим книгами, пылью и мышами подвалам, которые когда-то позволили ему укрыться от ареста, ссылки или от догоняющего страха.
В длинном узком коридоре нашего полуподвала была небольшая железная дверь реставрации. Оттуда с неправдоподобным смехом вылетала женщина-клоунесса. С длинным лошадиным лицом, на котором сияли огромные влажные глаза, были нарисованы яркие красные губы, выделялся большой орлиный нос; рыжие кудри рассыпались по плечам большой копной, пытаясь скрыть длинную яйцевидную голову. То там, то здесь возникали ее голос с высокими нотами, звенящий смех и постоянные язвительные шуточки. Она звала себя Меркуцио. Она была старше меня на десять лет. Ассоциировала себя только с мужчинами – то с Далем, то с Платоновым из “Неоконченной пьесы для механического пианино”, то с героями “Сталкера” Тарковского. Ее обаяние было столь огромным, что все книги и фильмы, которые она называла, мы кидались смотреть и читать.
В какой-то момент мы сблизились. Однажды она сказала мне, что в детстве хотела покончить с собой. Она видела себя в зеркале – некрасивой, со страшным, вытянутым черепом. В отрочестве она узнала, что ее отец был следователем НКВД. Иногда ночами она представляла, как он в тридцатые годы вел допросы. От этих мыслей пришло сознание, что девочка-уродец – это ответ Бога на работу отца. Она очень мучилась, пока уже в подростковом возрасте не прочла сказку Куприна “Синяя звезда” про страну уродов, которые не знали этого, потому что были все некрасивы и некому было им об этом сказать. И только принцесса, которая отличалась от них, считалась безобразной. Ее встретил принц, такой же, как она, и они отправились туда, где глаза у людей были синие, а не желтые.
Прочтя эту сказку, она решила для себя, что где-то есть страна, где она – красавица. А однажды открыла книгу Лермонтова – и решила всерьез, что в нее вселилась его душа. Его мысли, насмешки, боль за людей, ощущение их коварства и ничтожества – все это она ощущала предельно остро в себе. Она повесила его портрет и разговаривала с ним ежедневно.
– Я, скорее всего, умру в этом году, – невозмутимо говорила она, – мне же двадцать семь лет!
Я пугалась, но она утверждала, что не боится смерти, потому что… католичка. Католичество она приняла тайно от родителей, когда они отдыхали в Друскининкае. Для меня это было так же невероятно, как и то, что в ней жила душа Лермонтова.
И вот она повела меня в костел. Он находился прямо напротив КГБ на Лубянке. Перед тем как пойти туда на вечернюю службу, она сказала, что нам обязательно надо поесть. Мы отправились в 40-й гастроном, который был под зданием КГБ, купили по булке с маком и кофе. Пока мы пили кофе, она убеждала меня, что за сеткой стоят микрофоны, которые слушают всех, кто здесь общается, их разговоры транслируются в кабинете у какого-нибудь начальника, чтобы тот мог знать о настроениях людей. Не сговариваясь, мы стали мычать, квакать и рычать, надеясь, что нас там слышат.
Служба в костеле удивила меня своей торжественностью и вместе с тем будничностью. Мы сидели на широких деревянных скамьях, а служители в белых балахонах ходили туда-сюда. Для меня это был лишь спектакль. Но я понимала: это был жест – то, что она привела меня сюда; мне предлагался опыт веры. С какого-то времени я стала понимать, что всякий неординарный человек на моем пути, особенно если он старше, предлагал мне что-то свое. Какой-то вариант выбора. Хотя иногда он и сам этого не знал.
В один из дней в библиотеке с высокой железной лестницы спустилась фарфоровая девушка с кудряшками. Она была похожа на хорошую куклу, которую кто-то неосторожно забросил в этот темный книжный подвал. Я ожидала услышать от нее девичий щебет, но она стала говорить с такой внятностью и глубиной, что заставила забыть о своей фарфоровой внешности. Как-то, заглянув мне в глаза, – мы подбирали требования у огромных крутящихся стеллажей, – она сказала, что я так необычно разговариваю, что меня вполне могут принять на философский факультет, куда она (!) провалилась. И я отправилась туда через несколько месяцев. Необычность самого названия – “философия”, о которой я имела самое смутное представление, кружила мне голову.
На вечернее отделение философского факультета я попала только потому, что во мне еще бродила бодрая закваска книг по атеизму. Я прочла все, от Таксиля до Крывелева, и на собеседовании сухие дяденьки в полысевших старых пиджаках с удовольствием слушали мои пересказы кощунственных книг, с которыми я провела отрочество. Они сладко улыбались, видимо, вспоминая комсомольскую юность, и приняли меня. Когда на втором курсе я пришла на кафедру атеизма, чтобы писать там курсовую, то увидела там странную компанию увечных и больных людей. Их было трое: один без ноги, другой без глаза, у третьего была сухая негнущаяся рука. По спине моей побежал холодок, но отступать было некуда. Меня подхватил крючковатым пальцем живой руки сухорукий и усадил на стул.
– Писать хотите, а темочку, темочку выбрали? – заскрипел он, а тот, с одним глазом, забарабанил: – Чтоб список литературы, чтоб все честь по чести. Сначала классики, а потом все остальное.
Я прошептала, что выбрала Тертуллиана, жившего во втором веке нашей эры, о котором узнала от Энгельса. Одноногий ударил в пол костылем, но мне почему-то показалось, что он хотел стукнуть по моей голове. Я зажмурилась. Пронеслось:
– Тертуллиан! Невозможно. “Верую, ибо абсурдно!!”
– Вот пусть, Владимир Аввакумович, она и докажет, почему абсурдно, – заскрипел сухорукий.
Я быстро-быстро закивала и выскочила из кабинета. В голове почему-то крутилось слово “упыри”, но я не очень понимала его смысл, оно было для меня связано с болотом, лешими и криками кикиморы. Спустя месяц я сдала на кафедру курсовую, написанную аккуратным почерком; в конце был список из классиков марксизма-ленинизма, а потом религиозные проповедники, жития и прочее. Еще через неделю я была вызвана на кафедру. За столом, кроме моих незабываемых знакомых, сидели еще двое – с ними тоже что-то было не в порядке, но я никак не могла понять, что именно. Меня посадили на другой конец стола, и сухорукий, мрачно посмотрев на меня, обратился к одноногому:
– Ну что, Аввакумыч, допрыгался? Что она нам протаскивает в своей курсовой? Что за взгляд на мир навязывает нам?! – вдруг взвыл он.
На меня он перестал смотреть сразу же, все проклятья посыпались на голову одноногого Владимира Аввакумыча, который был моим руководителем. По правде сказать, он и не подозревал о том, что я собиралась написать. А я писала о мире Северной Африки, где ходил, проповедуя и уча, Тертуллиан, заблуждаясь, конечно, но человек он был неплохой, опять же Энгельс о нем говорил…
– Энгельс, Энгельс, – забарабанил одноглазый. – Энгельса нам мало, понимаете, мало! Вы написали не курсовую, а настоящую религиозную агитку. Вам это ясно?!
Так как я не совсем понимала, на кого смотрит его единственный глаз, я решила, что он сетует на Энгельса, а не на меня, и не отвечала. Но когда он стукнул по столу и закричал: “Ясно?!”, я поняла, что осталась одна в этой комнате, набитой странными существами.
– “Три” вам, и не больше, убирайтесь и никогда сюда не приходите!!!
Я вышла из кабинета, и странная веселая радость наполнила мне сердце. Я подошла к огромному окну и с десятого этажа глянула вниз. То ли мне показалось, то ли на самом деле под окнами университета я увидела необычную фигуру старика с суковатой палкой, седой развевающейся бородой, в длинном черном пальто.
Жизнь (1981)
Володя всегда сидел в торце стола, а я в углу, и кто-нибудь, проходящий по Садовому кольцу, заворачивал в подворотню и стучал в наше окно… Я понимала, что вышла замуж не только за Дон Кихота, но и за его маму, и за этот старый дом. Двери непрерывно впускали и выпускали множество людей, которые шли к моей свекрови; она была известным в кино редактором, от нее зависела судьба многих сценариев и фильмов.
Она была воплощением всего самого удивительного. Темные с сединой волосы, тихий низкий голос, глубокое внимание и тут же юмор, обаяние ума. Я увидела ее первый раз в полумраке застолья, был сочельник. Над столом летали стихи и шутки. Сесть было некуда, Володя привел меня к себе, но все потянули за стол, где шумели и смеялись. И тут из моря лиц выплыло ее, притягивающее, полное доброжелательного участия.
– Идите ко мне, – она подвинулась и обняла меня за плечи.
Я и не знала, что это его мама. Для меня она была дамой из Серебряного века, полной тайны и красоты. Напротив стоял мужчина редкой стати в бабочке и говорил мне комплименты, которые терялись в потоке шума, я их никак не могла расслышать, как ни старалась.
– Это племянник Ларисы Рейснер – слышали про такую? Она была красавица, рано умерла.
Я кивала, вбирая в себя обрывки слов, движения, звуки. Никогда в жизни я не видела такого количества людей, которые говорили о книгах, о стихах, об истории.
Наша свадьба была продолжением этого же стола, здесь сидели известные люди, ее друзья – сценаристы, режиссеры, и все они были не мои, а ее гости, но мы были счастливы. У нас так мало еще было своего.
Поздно ночью в скважине поворачивался ключ и раздавался стук каблуков в коридоре. Она могла заглянуть к нам на кухню, а могла просто крикнуть из коридора приветствие и утонуть в недрах квартиры, исчезнуть в своей комнате. А я, затаив дыхание, ждала, может быть, она выйдет и будет говорить со мной. Ей я могла рассказать о том, что я придумала, прочитала, хотела бы написать, мне почему-то казалось, что ей это очень интересно. С ней начиналась та жизнь, которой у меня абсолютно не было с Володей. Но я не догадывалась, как живут с мужем. Мы ведь читали книжки и радовались смешно закрученным фразам или говорили о чем-то вполне бессмысленном. А здесь передо мной сидела восхитительная женщина с сигаретой в руке и устало отвечала на мои вопросы. Усталой она была всегда. И поэтому наши отношения были моей робкой попыткой пробиться к ней через усталость.
Однажды она сказала мне, что я, безусловно, талантливая девочка, но мне надо, скорее всего, заниматься наукой. Почему наукой? Ну, потому что в творчество ведут совсем другие дороги. А какие? Она начинала уставать и немного раздражаться. Те, кто пишет, многое подмечают, обладают изысканным слогом. Я опускала голову. У меня не было слога. Ну, еще, продолжала она, они не могут жить без того, чтобы не писать. Я опускала голову еще ниже. Я могла жить и не писать. Мне казалось, что все уже прошло, что ворота передо мной закрылись. Она смотрела на мое опрокинутое лицо. Хорошо, она покажет мой рассказ Лунгину, с которым вместе преподает. Мы слишком близки друг к другу, и она не может объективно оценивать мое творчество. Ей надо отдохнуть. Вечером будут опять люди, сценарии. Она пойдет ляжет. Хорошо. Принеси мне кофе.
Однажды, будучи больной, я осталась дома. Температура была высокая. Она еще не ушла. Я лежала в нашей узкой комнате-пенале, выгороженной из большой комнаты. Откуда-то из гостиной доносились звуки шуршащего веника, потом она стала натирать пол. Зазвонил телефон. Я услышала, как она рассказывает об огромном объеме работы, усталости, сложностях с дочерью. И вдруг она доверительно сказала в трубку:
– Так трудно жить, когда рядом чужой человек.
Я зарылась лицом в подушку, чтобы сдержать рыдание. Мне стало ужасно страшно осознать себя “чужим человеком”. Но почему-то я все равно любила ее. Только когда она смотрела на меня устало и ласково, в голове у меня кто-то снимал шляпу и говорил мне с усмешкой: “Ты – чужой человек”. И тогда я делала шаг назад и становилась взрослее.
Ребенок, который скоро стал расти во мне, вызывал не только удивление, но и страх, который надолго, если не навсегда, стал частью материнства. Но странность была еще в том, что я совсем недавно сама была ребенком и помнила все до мелочей.